https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/170na75/russia/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


1. Шифер. 100 листов. Бух. Ежиков.
2. Распашка инд. огородов. (Кому?)
Это были уже факты, которые, возможно, имели место и которые следовало проверить. Дальше:

"…Он же самый Белоконь всячески выдвигал звеньевую Грушку Зайченкову пиридовики на предмет сожительства и был случай, когда нахально тянул совецкую женщину за руку прямо в кабину свово козла и опять же принуждал к сожительству. Но она в энтот раз не полезла ине согласилась по своей сознательности, токо посля пошла как-то вечером фконтору и он там был один, и вот как она токо вошла туда, так и в конторских окнах потушилось электричество. Дальше история умалчивает, но зачем ему нужно было тушить свет, это ясно: чтобы скрыть свою позорную роль ветом деле…
И так кругом старается Белоконь, а ежли спросить, зачем он это фее делаить, то делаить он заради дешевого афтортета и на нем вехать в Рай. Тоже самое зафклубом взял по собственому усмотрению и по женской линии, не желая согласовать с массами…"
Голубев с трудом перевел дыхание, как после трудного бега с препятствиями, и оглянулся, как бы опасаясь свидетелей. Было такое ощущение, что хутор, лежащий в сотне метров, должен бы от всех этих злоупотреблений гореть сейчас синим пламенем либо попросту взорваться, взлететь в воздух и рассеяться прахом. Но хутор по-прежнему шевелился и дышал, даже кричали петухи,
В блокноте появилась новая пометка:
3. Должность заведующего клубом (?).
А дальше Голубев усмехнулся и прикусил кончик авторучки. Интимные связи управляющего и Грушки Зайченковой он понадеялся удержать в памяти, в блокнот пока ничего не заносил.
На последнем листке было еще несколько строчек:

«Он же Белоконь приступно укланяется от искоренении такой прошлой культуры как куку-Руза. Есть устанофка ее ни считать главной, а управляющий гнет свое и сталобыт искривляв устанофку. Мало того, он еще тратить попусту на ниё дорогие государственные удобрения, чем срыват химизацию всего народного хозяйства и куку-Руза энта вымахала наперекор устанофкам выше головы и закрывает ему сонца, а он поэтому не видит настоящих заслуженых витиранов и опять же гнет свое, с чем никто согласитца не можит, и потому прошу срочно разоблачить Белоконя, как было при колхозе ниоднократно – а ежели надо, то все подтвержу лично и при свидетелях как витиран работаю нынче в Утильсырье и дикорастущих, а ежели мер никаких не примут, будем писать выше вплоть до правительства к сему Надеин Кузьма Г.».
Голубев снова оглянулся по сторонам, сунул сложенные вчетверо листки глубже в карман, а в блокноте сделал дополнительные пометки:
4. Кукуруза (?).
5. Опора на актив (?),
Перечитав памятку всю, с начала до конца, он откровенно и вслух выругался.
Черт возьми! Зачем только он согласился проверять все это? Серьезных дел, что ли, не было? Ну, хотелось побывать в хуторе, наконец-то исполнить давнее свое намерение, отдать должное памяти, но ведь мог же он и не впрягаться в попутные дела! Приехать, посмотреть, вздохнуть раз-другой и с чувством исполненного долга вернуться на асфальтированный большак. А теперь вот – пять зафиксированных пунктов да еще один тайный, насчет Грушки Зайченковой. Тайный, но самый щекотливый в смысле расследования. Пункт, на который никто не даст письменной справки, и та именно область, в которую нельзя вторгаться прямо и необдуманно.
Оказывается, есть на свете какая-то Грушка… которую выдвигали в передовики. Как это по-русски сказать: Глафира или Аграфена, может быть? Или как-нибудь иначе?
Живет она себе на хуторе Веселом, и пусть живет. Голубеву-то зачем о ней знать? Это же не кукуруза какая-нибудь и не шифер, черт возьми!
Впрочем, это его снова Женька Раковский впутал… Мальчишка, крикун, «социально мыслящая личность» из отдела писем.
Голубев работал в газетах и на радио уже без малого десять лет и считал себя опытным журналистом. Побывал за эти годы и редактором многотиражного листка на большой стройке, именовавшейся в документах «почтовым ящиком», и литсотрудником, а затем заведующим отделом в полноформатной областной газете – опыт у него, конечно, накопился. Это сказывалось хотя бы в том, что он безошибочно и чутко угадывал завтрашнюю тематическую конъюнктуру, мог подготовить загодя нужную подборку информации, или столь же предусмотрительно заказать авторскую статью, или, наконец, забраковать уже подготовленный тем же Раковским добросовестный, но маловыигрышный материал. Опыт сказывался и в том, что Голубева навсегда покинул азарт – чувство любопытного щенка, всюду сующего свой нос, ищущего не столько сенсаций, сколько жизненной глубины, а то и самой истины. Вместе с добротным, всегда имеющимся под рукой заделом пришла зрелая скука, и он почувствовал, что сложился как человек и работник. Ибо чем же, как не деловитостью, можно назвать это ровное, деятельно-спокойное отношение к работе?
Газеты он просматривал теперь мельком, отмечая по заголовкам не только течение жизни и ее основополагающие тенденции, но и опыт редакций, их умение подать и сверстать материал. Был он теперь разъездным очеркистом, на этой должности дышалось легче, не так давила ежедневная обязанность выгонять положенное количество строк. Здесь он располагал в конце концов относительной свободой времени и столь же относительным правом выбора, с ним советовались и он мог взять, а мог и пропустить какой-то неподходящий для себя материал.
Ах, проклятый Женька! Это был тот самый начинающий щенок, с которым еще предстояло много работать. Он вечно выискивал какие-то изюминки и зернышки, а обрабатывая очередные письма, старался делать выводы. И были по этому поводу шумные разговоры в секретариате. Шум, правда, мало помогал Женьке. В конце концов ответственный секретарь вооружался красным карандашом и вся Женькина глубокомысленная тирада, вместе с соседними, ни в чем не повинными строчками, перекрывалась жирным крестом.
– Вивисекция мысли! – кричал Раковский и сверкал глазами.
– Не обобщай, – говорил ему секретарь спокойно и устало. – Не лезь в кухонную философию и не умничай, пожалуйста. Это не твое дело. Твое дело – факты, хроника фактов. Читатель у нас грамотный, он не любит подсказок. Выводы он, слава богу, и без тебя сделает.
– Демагогия! Страусовая политика, – не соглашался Раковский. – Традиции забываем.
Ответственный смотрел в такие минуты устало и тупо через очки всем своим широким и как бы безучастным ликом и, причмокнув, острил:
– Ну да. Все атцуры перемерли, но тут есть попугай, который знает, мол, несколько слов их языка…
– Это еще откуда? – обижался Раковский, лихорадочно вороша память. Все «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка» он знал наизусть, но там этого не было.
– Не помню, кажется, из Горького… Читать надо, Женя! – устало говорил ответственный и напоминал для ясности: – С тебя, между прочим, сегодня еще две информашки.
Раковский презрительно кивал и уходил к себе, в отдел писем, делать ненужные и ни к чему не обязывающие информации «с переднего края», налегал на телефон.
Голубеву по роду работы часто приходилось бывать в этом отделе, и всякий раз начинающий Женька почему-то находил нужным заводить умные разговоры именно с ним и жаловался именно ему, как опытному журналисту и притом – человеку новой формации. А то хватал со стола свежие конверты, выискивал особо поразившие его письма и читал Голубеву, прерывая чтение энергичными выкриками:
– Нет, вы только вдумайтесь! Выбранные места из переписки с друзьями! Ночь перед рождеством!
Голубев скуки ради успокаивал и вразумлял первогодка, а тот упрямо кричал свое, чертыхался и сверкал глазами. Так, собственно, получилось и в этот раз. Не успел Голубев поздороваться, отдышаться после уличной жары в прохладе редакционного кабинета, как Женька сунул ему эти листочки, прихваченные к конверту канцелярской скрепкой.
– Вот, Николай Николаевич, еще одна депеша. Полюбуйтесь!.. У меня от радости кишки морским узлом завязались!
– Что такое?
– Патология. В чистом виде, – мрачно сопнул Раковский.
– Ну, так уж и патология!
– Именно. Очередной донос на гетмана Мазепу. Или, как сказал современный поэт: «И от мала до велика – все у нас р-руководят!»
Голубев мельком пробежал письмо (теперь он жалел, что не прочел его со вниманием, потому что в тот раз не сумел уловить общей, так сказать, идеи, а натолкнулся лишь на шифер, кукурузу и две-три фамилии) и вернул его Женьке.
– Почему же? – сказал он спокойно, чуть-чуть разыгрывая Женьку. – Здесь факты. А тебе приходилось ведь иметь дело с совершенно пустыми бумажками, в которых и при желании ничего не разберешь…
– Надо же в корень смотреть! – закричал Раковский. – Там – форма, а здесь – содержание! Там просто малограмотность, а здесь мракобесие, трактат о введении единомыслия в губернии! Как он насчет кукурузы-то, а? Силен, бр-родяга!
– Ну, так спиши его в архив, только и дела…
– Нельзя. Завотделом требует расследовать, – грустно сказал Раковский. – Тут, говорит, нравственный облик затронут… И вот придется мне все-таки ехать в этот богоспасаемый хуторок… В этот Веселый-второй, лицезреть уважаемого корреспондента.
– В какой, говоришь, хутор? – оживился Голубев и потянулся к письму. И согласился взять на себя Женькину заботу, тем более, что у него были намерения съездить в районный центр.
Командировку ему выписали на три дня.
«Из дальних странствий возвратясь…» – снова пришла в голову та странно неподходящая к случаю литературная фраза. Голубев досадливо отогнал ее, еще раз оглядел окрестность, осину с дрожащей листвой и медленно пошел к хутору.
3
Крайняя хата стояла чуть на отшибе, однако никто бы не сказал, что она сторонится соседей, просто здесь было ее место. Так за чертой старинных посадов стоят обычно в наши дни новые пятиэтажные коробки повсеместных городских и районных «черемушек». Но здесь еще не пахло городом, и если что и достраивалось или возводилось заново, так, наверное, в середине хутора, «на плацу» или на бывшем майдане, в людном месте. А на краю, как и положено, лепилась старая-престарая хата, она покосилась на левый угол и вросла чуть не до оконниц в землю. Было в ней, в этой хате с седловато провисшим камышовым коньком, нечто неистребимое и вечное – Голубев подумал даже, что стоит эта хоромина здесь со дня основания хутора, с тех давних времен, когда заселялась вся Кавказская линия, и будет стоять всегда, как некий мемориал.
А в ряду с нею, в том же дворе, увидел он современное во всех отношениях сооружение – обширный и какой-то воздушно-легкий сарай, обшитый по каркасу кровельной дранкой, с односкатной кровлей. На запертых тесовых воротах, повыше амбарного замка, корячились неровные, дегтярно-черные буквы, заменявшие вывеску:
ПРИЕМ УТИЛЯ
металом, щитина, пухперо, ветош, мукалатура
А ТАК ЖЕ ДИКО РАСТУЩЕЕ
кислица, желудь, родода и Проч!!
Понедельник, среда, пятница до двух
В особенностях орфографии, двух восклицательных знаках уловил Голубев нечто знакомое. А осмыслив словцо «дикорастущее», совсем уже замедлил шаги, догадываясь, что именно здесь и проживает его корреспондент, Но поразмыслив, решил добираться до совхозной усадьбы: автор все высказал в своем письме, и с ним можно встретиться потом, когда несколько прояснится суть дела.
Дальше пошли обычные домики – в три окошка на улицу с крашеными ставнями, с наличниками, ухоженные и побеленные. В этих местах хватало леса, поэтому плетней Голубев пока не видел, а заборы были в исправности, и тесные дворики, мощенные камнем, скрывались от солнца под виноградными навесами.
Хутор как хутор, и довольно большой, дворов на сотню.
Вот уже и проулок кончился, вывел Голубева на Другую улицу, пошире и попрямее, здесь нужно было куда-то сворачивать, влево или вправо.
На повороте Голубев оглянулся. Позади, у ветхой хаты и склада дикорастущих, стоял какой-то мужичок, без шапки, в линялом, рыжеватом кительке, и пристально, из-под руки, смотрел в эту сторону. В его напряженной позе было что-то крайне выразительное, будто он давно уже поджидал на подходе к хутору нового человека, да вот пропустил ненароком. Чувствовалась, однако, и определенная уверенность: ничего, мол, на обратном пути-то уж никуда не денешься, перехвачу!
«Это у них – традиционный кордон! – усмехнулся Голубев. – Каждого встречного прощупывают…»
Ко всему хутору и каждому здешнему обитателю он испытывал сейчас понятную неприязнь. И не только оттого, что хуторяне имели прямое касательство к судьбе его родного отца, а значит, и к нему самому, но и по какой-то странной инерции, связанной, может быть, с последней кампанией по искоренению тунеядцев. Как-то так уж повелось: считать чуть ли не всякого селянина, окружившего хату палисадником и огуречными грядками, отсталым человеком. Голубев понимал, конечно, нелепость столь огульного подхода к этим людям, но предубеждение на этот раз чувствовал определенно.
Нужно было спросить у кого-то дорогу к совхозной усадьбе, а поблизости, за угловым домом, кто-то тесал бревна, и Голубев пошел на стук топора.
Пешеходная дорожка по всему порядку была вымощена горбатым дикарем-камнем, у крайней калитки буйно кустились какие-то незнакомые Голубеву, пыльные цветы, из-за крашеного забора виновно тянулись усталые ветки яблонь с мелкими красноватыми яблочками.
А у соседней усадьбы никакой изгороди пока не было, на тропе валко изогнулся старый, поваленный плетень, и от угла до угла натянут белый плотничий шнур.
В глубине, под высокими, сильными яблонями, он увидел склонившегося плечистого мужичка в майке и солдатских защитных шароварах – он тесал новые столбики для забора. Тесал торопливо и сноровисто, сгоняя с очередного дубка ровную и продолговатую щепу. Короткие, сильные руки ухватисто держали топорище, и длинный чуб мотался, закрывая лоб и глаза. Там же, под яблонями, провяливался в тени штабелек штакетных планок.
«Сколько уж про эти заборы писали, а толку никакого, – насмешливо отметил про себя Голубев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я