https://wodolei.ru/catalog/vanny/s_gidromassazhem/
А вы, вы… Вам что надо? Встать на ноги, вооружиться и опять лезть на соседей.
– Логично, логично,– одобрил его рассуждения Клауберг.– Один только есть изъянец в твоих рассуждениях. Это сейчас ты блеешь таким ягненочком: нам бы домой, мы бы тихонько сидели, никого не трогали. Брось чудить! Вам бы подай вашу старую Россию, вы бы тотчас заговорили о Дарданеллах, об исконных российских интересах там, да еще там, да вот здесь. Да ваши Милюковы, уже будучи в эмиграции, не могли столковаться друг с другом по поводу не им принадлежавших проливов, по поводу того, давать или не давать государственную самостоятельность, скажем, Финляндии. Уж настолько-то я историю знаю, Петер. Кое-чему меня учили, а кое-что я и сам прочел за свою жизнь. Словом, нехорошо, когда ты на добро, сделанное тебе немцами, не хочешь ответить добром.
– Мне думается, я давно за все расплатился, и с лихвой,– сказал Сабуров.– И настолько старательно расплачивался, что теперь своего истинного имени никому не могу открыть.
Они ели, пили, слушали музыку, перебрасывались словами, атмосфера была такая, что к спорам не располагала, напротив, звала к единению, к взаимному пониманию. Клауберг сказал:
– Мне кажется, что ты не совсем отчетливо уяснил для себя, где мы находимся. Это же Копенгаген! Родина вашей предпоследней царицы по имени Дагмар, но у вас ставшей Марией Федоровной. Тут она и умерла, ускользнув своевременно из России. Сколько страстей здесь кипело откипело лет сорок пять назад! Какие строились планы! Можно сходить ее родственничкам во дворец. Скажешь, что ты Сабуров. Вспомнят, примут.
– Обойдемся, – ответил Сабуров.
– Между прочим, тут ваших много. Убежден, что та бабуся, которая музицирует в углу, твоя соотечественница. По репертуару сужу. Датчанка, даже престарелая, преподносила бы нам современную музыку. А эта законсервированная сударыня, слышишь, как на наших с тобой нервах играет. Пойду спрошу.
– Зачем? Сиди.
– Нет, все-таки. Интересно.
Клауберг поднялся и ушел к пианистке. Он пробыл возле нее несколько минут. Когда шел обратно, пианистка уже играла «Очи черные». Лицо Клауберга расплывалось от удовольствия.
– Ну что, видишь! Русская баронесса. Правда, с не очень-то русской фамилией – Буксгевден. Ольга Павловна. Можешь поцеловать ручку.
Сабурову было стыдно. Стыдно, что в датском ресторане играют эти «Очи черные», ставшие среди русской эмиграции чуть ли не ее гимном, стыдно от сознания того, что посетители ресторана прекрасно знают, в каких случаях исполняется одиозная мелодия. Всем в эти минуты понятно, что в ресторане находятся русские, на которых, конечно же, тотчас начнут оглядываться. Вот уже и оглядываются, отыскивая их глазами. Стыдно и то, что восьмидесятилетняя старуха, взявшаяся за цыганщину, делает это лишь потому, что давным-давно утратила чувство человеческого достоинства и живет по единственному оставшемуся ей принципу «чего-с изволите».
– Гадость,– сказал он,– мерзость, Клауберг. Напрасно мы так на пились. Сейчас я ненавижу все и всех. И ту старую дуру в углу и тех глупых людей, которые полвека назад стадами бежали из России, из своей родной России. Разве не могли они договориться с большевиками? И тебя ненавижу, тебя, слышишь? У тебя наполеоновские планы, обрадовавшая тебя контора новых наци в Ганновере, их журнальчик в старом Кобурге. А что у меня? Ничего! Ровным счетом.
– Не распускай слюни, Петер,– миролюбиво ответил Клауберг. – Не меня надо ненавидеть. А большевиков. Красных. Коммунистов. Это все из-за них. И ты из-за них.
Ему остро хотелось рассказать Сабурову о своих предположениях по поводу их поездки в Советский Союз, рассказать, что, насколько он понимает, репродукции репродукциями, древнее искусство своим чередом, но они только камуфляж, а главное в том, что надо будет преподнести какую-то солидную пилюлю красным. Не зря же его, немолодого немца, мирно работавшего в мадридской торговой конторе у одного из крупных нацистов, вдруг, после двадцатилетнего пребывания в глухой неизвестности, пригласили приехать из Мадрида в Стокгольм и там, в огромной нежилой квартире, подмигивая и намекая, рассказали о предложении лондонского издательства, оговорясь при этом, что вся работа будет проводиться в рамках международных организаций, чуть ли не в рамках ЮНЕСКО. Говорилось туманно, расплывчато, но Клауберг многое понял и сверх сказанного. Прежде всего он понял, что особенно-то рассуждать об этом не следовало. Следовало действовать. То есть для начала подобрать верного человека – слово «верного» подчеркнули, – и вместе с тем действительно хорошо знающего русское искусство. Найдите этого человека, а все остальное – в Лондоне.
Что ж, завтра будет и Лондон.
Едва Сабуров улегся в постель в своей комнате с тщательно задернутыми шторами – иначе пылающие всеми цветами огни реклам за окнами не дали бы уснуть,– в дверь к нему постучали. По властному стуку он понял, что это Клауберг. Чего еще ему надо? После ресторана Уве куда-то отправился, сказав, что на часик-полтора, и вот, видимо, возвратился с очередной новостью или идеей.
Сунув ноги в мягкие комнатные туфли, Сабуров в одной пижаме пошел отмыкать дверь.
– Ты бы хотел увидеть весьма интересного человечка? – сказал Клауберг, входя.
– А может быть, мне лучше поспать? – неуверенно ответил Сабуров, которому и в самом деле не хотелось вставать в такой поздний час.
– Поспишь в Лондоне. Там подобного человечка ты не увидишь. Одевайся и пойдем ко мне. Вот так. Жду через пять минут. – Он взглянул на часы.
В комнате Клауберга сидел действительно не человек, а человечек – маленький, кругленький, розоволицый, добродушно улыбающийся.
– Ты знаешь, Петер, кто это? – спросил Клауберг, когда Сабуров и гость Клауберга пожали друг другу руки. – Это же один из героев Копенгагена! Полковник Ренке. Тогда, впрочем, он был, кажется, не полковником, а…
– Капитаном, – подсказал кругленький Ренке, которому на вид из-за его округлости и моложавости было не более пятидесяти, скорее даже меньше.
Сабурову припомнились не столько официальные сообщения, сколько изустные рассказы о том, как в 1940 году немцы мгновенно овладели Данией; это решилось прежде всего тем, что в течение двух или трех часов уже захвачена была столица Копенгаген. Но так как перед гитлеровской армией в те времена спешили капитулировать и другие малые и большие государства Европы, то касавшееся Дании припоминалось среди прочего весьма смутно.
– Расскажи-ка, Генрих, этому маловеру, как по правде-то было дело,– сказал Клауберг, обращаясь к гостю.– Он думает, что наши времена, наш опыт, наш натиск сданы в паршивые музейчики, с обгаженными голубями вывесками, с благостными призывами типа: «Миру мир!», «Перекуем мечи на орала» – и прочей словесной чепухой. Давай, Генрих, давай!
– А чего давать, Уве? В ночь на девятое апреля эти торговцы подтяжками мирно дрыхли в своих фамильных перинах. А мы на пароходе «Ганзенштадт Данциг», впереди которого двигался ледокол «Штеттин», спокойно вошли в порт. Затем, едва привалив к причалу – есть тут такой под названием Лангелиние… было это, кстати сказать… я вел запись боевых действий… ровно в четыре часа двадцать минут,– и тотчас пососкакивали на причальную стенку в полном своем вооружении. С форта, замыкающего вход в гавань, наше движение заметили и хотели было шарахнуть из пушки. Но уж какие датчане вояки! У них не то заело пушку, не то кто-то ушел в город к бабе, захватив с собой ключи от порохового погреба. Короче говоря, нам понадобилось всего пять минут, чтобы и таможня, и полицейский участок порта, и другие портовые здания были в наших руках. Можно было заняться цитаделью. Подорвали ее ворота, захватили спящие караулы, ворвались в телефонную станцию и еще через пять минут, то есть через десять с момента высадки на Лангелиние, уже загоняли толпу разоруженных, обмиравших от страха датских солдат в подвалы форта.
Ренке отпил пива из бокала, стоявшего перед ним на столе, усмехнулся своим явно приятным воспоминаниям.
– Ну, конечно, в городе тоже все было подготовлено нами заблаговременно. Дней за пяток до высадки под видом делового человека с необходимыми для такого дела документами сюда, в Копенгаген, прилетел на рейсовом самолете командир нашего батальона майор Глейн. Потолкался в штатской одежде, все разведал, все прикинул – в порту, на пристани, всюду. Возле порта полисмен спросил его, что господин иностранец делает, чего ему надо. Майор ответил, что пошел гулять и заблудился. Тот олух до того был пустоголов, что взялся провожать нашего командира к остановке автобуса, чтобы помочь ему добраться до центра города. Вот так, друзья! – Ренке еще посмаковал глоточек пива. – Майор Глейн нам потом рассказывал все подробно, можно было умереть от смеха. В тот день он, конечно, вновь вернулся в порт и, уже не задерживаясь для расспросов, деловым шагом прошел прямо в цитадель. Дабы отвести подозрения, он двинулся от ворот к церкви. Церковь была закрыта. Пробегавший по своим делам сержант из гарнизона сказал нашему командиру, чтобы он не рассчитывал на осмотр церкви в такой день, потому что ее открывают только по воскресеньям. Сержант был словоохотлив, он с готовностью показывал иностранцу достопримечательности копенгагенской цитадели. Он даже затащил посетителя в войсковую лавочку, надулся там пива за счет майора Глейна, а тогда и вообще вывалил перед ним все. Показывал майору помещения командного состава, здания военных учреждений, телефонную станцию, места расположения караулов. Ну и понятно, что к моменту высадки мы точно знали, кому как действовать, куда идти, что захватывать. К тому же в городе были и еще наши. Они тоже делали свое дело. Какое? Ну, скажем, именно они доставили в цитадель радиостанцию и подготовили ее к работе. Когда начальник штаба войск, предназначавшихся для оккупации Дании, генерал-майор Химер, сидевший в Копенгагене с седьмого апреля тоже под видом делового человека, вышел из подполья и надел свою генеральскую форму, которую любезно прятал для него в багаже один из наших дипломатических чиновников, он тотчас связался по этой рации со штабом и попросил в небо над датской столицей прислать эскадрилью бомбардировщиков для острастки. Самолеты заревели над копенгагенскими крышами, и через два часа десять минут после того, как я выскочил на здешний пирс с борта «Ганзенштадт Данцига», датское правительство капитулировало. Вся операция по захвату Дании обошлась нам в двадцать человек убитых и раненых. Правда, и со стороны датчан их было пустячок – тридцать шесть человек. Нет, мы на западе воевали лучше, чем вы в России! – Ренке весело рассмеялся. Клауберг сказал:
– Я рад, Петер, что ты услышал это из уст непосредственного участника операции. Все, как было, без примеси досужей болтовни. Когда мы готовимся по-настоящему, нам неизменно сопутствует успех. К походу в Россию мы тогда не подготовились.
– А что было делать! – сказал Ренке.– Фюрер утверждал, что, про медли мы еще два года или даже год, лезть на Советы было бы для нас самоубийством.
– Но и так для немцев и для самого фюрера получилось самоубийство, – сказал Сабуров.
Клауберг и Ренке промолчали. Затем Ренке встал, сказав, что рано утром улетает в Пакистан, там у него важные торговые дела. В Копенгагене он пролетом, он очень рад, что встретил Уве Клауберга, повспоминали былое, встряхнулись немножко, боевыми рассказами подняли дух друг у друга. Улыбаясь, он выкатился в коридор и исчез.
Сабуров ушел в свою комнату. Клауберг остался у себя допивать пиво из бутылок и расхаживать по ковру из синтетической ворсистой ткани.
6
С точки зрения родителей, жизнь их сына Феликса была не только не совсем нормальной, но и вовсе не нормальной. Женился Феликс рано, еще учась на третьем курсе института. А когда женился, то перешел на вечернее отделение, днем же стал работать лаборантом на одном из московских заводов. «Дело в том, товарищ отец и товарищ мать, – объявил он, сделав это, – что мне предостаточно моего бесплатного проживания на вашей жилплощади, а уж посадить вам на ваши немолодые шеи еще и некую постороннюю девицу – этого я позволить себе не могу». «Какая чушь! – возмутилась его мать, Раиса Алексеевна. – Что он плетет. Сергей?» «Ну чего ты ахаешь? – успокаивал ее отец Феликса, Сергей Антропович. – Не видишь, что ли, парень треплется. Ему надоело учиться всерьез, он нашел учебочку полегче и теперь ищет оправданий, а может быть, и путей, чтобы и вовсе бросить институт на полдороге».
Отец был не прав, бросать институт Феликс не собирался, он понимал, что закончить начатое необходимо. Правда, удовольствия ему хождение в институт не доставляло, учение давалось трудно. Первые курсы он одолел более или менее успешно, но чем дело шло дальше, чем больше учебный процесс углублялся в дебри специальных инженерных дисциплин, тем на душе у Феликса становилось все тоскливей. Он чувствовал, что пошел не по той дороге, какая могла бы оказаться его подлинной дорогой. Много начитавшийся в школьные годы, он легко схватывал новое, проявлял самые разносторонние способности. Под настроение мог. неплохо набросать пейзажик с натуры или девичье личико карандашом, перышком, а то и акварелью; был способен побренчать на рояле, спеть душещипательный романсик под это домашнее бренчание; школьные сочинения писал так, что учительница по литературе постоянно подозревала, а не списал ли он откуда-нибудь. Из-за многочисленных мальчишеских талантов Феликса Раиса Алексеевна все годы его учения в школе не ведала ни дня покоя. Через знакомых и полузнакомых, а то и вовсе не знакомых пробивалась она к именитым профессорам консерватории, к академикам живописи, к известным писателям. Потревоженные мастера снисходительно рассматривали рисуночки Феленьки Самарина, слушали, раздумывая совсем о другом, его упражнения на клавесине, читали его сочиненьица, простые, как мычание, но в которых Раиса Алексеевна усматривала глубочайший смысл, пожимали плечами, разводили руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
– Логично, логично,– одобрил его рассуждения Клауберг.– Один только есть изъянец в твоих рассуждениях. Это сейчас ты блеешь таким ягненочком: нам бы домой, мы бы тихонько сидели, никого не трогали. Брось чудить! Вам бы подай вашу старую Россию, вы бы тотчас заговорили о Дарданеллах, об исконных российских интересах там, да еще там, да вот здесь. Да ваши Милюковы, уже будучи в эмиграции, не могли столковаться друг с другом по поводу не им принадлежавших проливов, по поводу того, давать или не давать государственную самостоятельность, скажем, Финляндии. Уж настолько-то я историю знаю, Петер. Кое-чему меня учили, а кое-что я и сам прочел за свою жизнь. Словом, нехорошо, когда ты на добро, сделанное тебе немцами, не хочешь ответить добром.
– Мне думается, я давно за все расплатился, и с лихвой,– сказал Сабуров.– И настолько старательно расплачивался, что теперь своего истинного имени никому не могу открыть.
Они ели, пили, слушали музыку, перебрасывались словами, атмосфера была такая, что к спорам не располагала, напротив, звала к единению, к взаимному пониманию. Клауберг сказал:
– Мне кажется, что ты не совсем отчетливо уяснил для себя, где мы находимся. Это же Копенгаген! Родина вашей предпоследней царицы по имени Дагмар, но у вас ставшей Марией Федоровной. Тут она и умерла, ускользнув своевременно из России. Сколько страстей здесь кипело откипело лет сорок пять назад! Какие строились планы! Можно сходить ее родственничкам во дворец. Скажешь, что ты Сабуров. Вспомнят, примут.
– Обойдемся, – ответил Сабуров.
– Между прочим, тут ваших много. Убежден, что та бабуся, которая музицирует в углу, твоя соотечественница. По репертуару сужу. Датчанка, даже престарелая, преподносила бы нам современную музыку. А эта законсервированная сударыня, слышишь, как на наших с тобой нервах играет. Пойду спрошу.
– Зачем? Сиди.
– Нет, все-таки. Интересно.
Клауберг поднялся и ушел к пианистке. Он пробыл возле нее несколько минут. Когда шел обратно, пианистка уже играла «Очи черные». Лицо Клауберга расплывалось от удовольствия.
– Ну что, видишь! Русская баронесса. Правда, с не очень-то русской фамилией – Буксгевден. Ольга Павловна. Можешь поцеловать ручку.
Сабурову было стыдно. Стыдно, что в датском ресторане играют эти «Очи черные», ставшие среди русской эмиграции чуть ли не ее гимном, стыдно от сознания того, что посетители ресторана прекрасно знают, в каких случаях исполняется одиозная мелодия. Всем в эти минуты понятно, что в ресторане находятся русские, на которых, конечно же, тотчас начнут оглядываться. Вот уже и оглядываются, отыскивая их глазами. Стыдно и то, что восьмидесятилетняя старуха, взявшаяся за цыганщину, делает это лишь потому, что давным-давно утратила чувство человеческого достоинства и живет по единственному оставшемуся ей принципу «чего-с изволите».
– Гадость,– сказал он,– мерзость, Клауберг. Напрасно мы так на пились. Сейчас я ненавижу все и всех. И ту старую дуру в углу и тех глупых людей, которые полвека назад стадами бежали из России, из своей родной России. Разве не могли они договориться с большевиками? И тебя ненавижу, тебя, слышишь? У тебя наполеоновские планы, обрадовавшая тебя контора новых наци в Ганновере, их журнальчик в старом Кобурге. А что у меня? Ничего! Ровным счетом.
– Не распускай слюни, Петер,– миролюбиво ответил Клауберг. – Не меня надо ненавидеть. А большевиков. Красных. Коммунистов. Это все из-за них. И ты из-за них.
Ему остро хотелось рассказать Сабурову о своих предположениях по поводу их поездки в Советский Союз, рассказать, что, насколько он понимает, репродукции репродукциями, древнее искусство своим чередом, но они только камуфляж, а главное в том, что надо будет преподнести какую-то солидную пилюлю красным. Не зря же его, немолодого немца, мирно работавшего в мадридской торговой конторе у одного из крупных нацистов, вдруг, после двадцатилетнего пребывания в глухой неизвестности, пригласили приехать из Мадрида в Стокгольм и там, в огромной нежилой квартире, подмигивая и намекая, рассказали о предложении лондонского издательства, оговорясь при этом, что вся работа будет проводиться в рамках международных организаций, чуть ли не в рамках ЮНЕСКО. Говорилось туманно, расплывчато, но Клауберг многое понял и сверх сказанного. Прежде всего он понял, что особенно-то рассуждать об этом не следовало. Следовало действовать. То есть для начала подобрать верного человека – слово «верного» подчеркнули, – и вместе с тем действительно хорошо знающего русское искусство. Найдите этого человека, а все остальное – в Лондоне.
Что ж, завтра будет и Лондон.
Едва Сабуров улегся в постель в своей комнате с тщательно задернутыми шторами – иначе пылающие всеми цветами огни реклам за окнами не дали бы уснуть,– в дверь к нему постучали. По властному стуку он понял, что это Клауберг. Чего еще ему надо? После ресторана Уве куда-то отправился, сказав, что на часик-полтора, и вот, видимо, возвратился с очередной новостью или идеей.
Сунув ноги в мягкие комнатные туфли, Сабуров в одной пижаме пошел отмыкать дверь.
– Ты бы хотел увидеть весьма интересного человечка? – сказал Клауберг, входя.
– А может быть, мне лучше поспать? – неуверенно ответил Сабуров, которому и в самом деле не хотелось вставать в такой поздний час.
– Поспишь в Лондоне. Там подобного человечка ты не увидишь. Одевайся и пойдем ко мне. Вот так. Жду через пять минут. – Он взглянул на часы.
В комнате Клауберга сидел действительно не человек, а человечек – маленький, кругленький, розоволицый, добродушно улыбающийся.
– Ты знаешь, Петер, кто это? – спросил Клауберг, когда Сабуров и гость Клауберга пожали друг другу руки. – Это же один из героев Копенгагена! Полковник Ренке. Тогда, впрочем, он был, кажется, не полковником, а…
– Капитаном, – подсказал кругленький Ренке, которому на вид из-за его округлости и моложавости было не более пятидесяти, скорее даже меньше.
Сабурову припомнились не столько официальные сообщения, сколько изустные рассказы о том, как в 1940 году немцы мгновенно овладели Данией; это решилось прежде всего тем, что в течение двух или трех часов уже захвачена была столица Копенгаген. Но так как перед гитлеровской армией в те времена спешили капитулировать и другие малые и большие государства Европы, то касавшееся Дании припоминалось среди прочего весьма смутно.
– Расскажи-ка, Генрих, этому маловеру, как по правде-то было дело,– сказал Клауберг, обращаясь к гостю.– Он думает, что наши времена, наш опыт, наш натиск сданы в паршивые музейчики, с обгаженными голубями вывесками, с благостными призывами типа: «Миру мир!», «Перекуем мечи на орала» – и прочей словесной чепухой. Давай, Генрих, давай!
– А чего давать, Уве? В ночь на девятое апреля эти торговцы подтяжками мирно дрыхли в своих фамильных перинах. А мы на пароходе «Ганзенштадт Данциг», впереди которого двигался ледокол «Штеттин», спокойно вошли в порт. Затем, едва привалив к причалу – есть тут такой под названием Лангелиние… было это, кстати сказать… я вел запись боевых действий… ровно в четыре часа двадцать минут,– и тотчас пососкакивали на причальную стенку в полном своем вооружении. С форта, замыкающего вход в гавань, наше движение заметили и хотели было шарахнуть из пушки. Но уж какие датчане вояки! У них не то заело пушку, не то кто-то ушел в город к бабе, захватив с собой ключи от порохового погреба. Короче говоря, нам понадобилось всего пять минут, чтобы и таможня, и полицейский участок порта, и другие портовые здания были в наших руках. Можно было заняться цитаделью. Подорвали ее ворота, захватили спящие караулы, ворвались в телефонную станцию и еще через пять минут, то есть через десять с момента высадки на Лангелиние, уже загоняли толпу разоруженных, обмиравших от страха датских солдат в подвалы форта.
Ренке отпил пива из бокала, стоявшего перед ним на столе, усмехнулся своим явно приятным воспоминаниям.
– Ну, конечно, в городе тоже все было подготовлено нами заблаговременно. Дней за пяток до высадки под видом делового человека с необходимыми для такого дела документами сюда, в Копенгаген, прилетел на рейсовом самолете командир нашего батальона майор Глейн. Потолкался в штатской одежде, все разведал, все прикинул – в порту, на пристани, всюду. Возле порта полисмен спросил его, что господин иностранец делает, чего ему надо. Майор ответил, что пошел гулять и заблудился. Тот олух до того был пустоголов, что взялся провожать нашего командира к остановке автобуса, чтобы помочь ему добраться до центра города. Вот так, друзья! – Ренке еще посмаковал глоточек пива. – Майор Глейн нам потом рассказывал все подробно, можно было умереть от смеха. В тот день он, конечно, вновь вернулся в порт и, уже не задерживаясь для расспросов, деловым шагом прошел прямо в цитадель. Дабы отвести подозрения, он двинулся от ворот к церкви. Церковь была закрыта. Пробегавший по своим делам сержант из гарнизона сказал нашему командиру, чтобы он не рассчитывал на осмотр церкви в такой день, потому что ее открывают только по воскресеньям. Сержант был словоохотлив, он с готовностью показывал иностранцу достопримечательности копенгагенской цитадели. Он даже затащил посетителя в войсковую лавочку, надулся там пива за счет майора Глейна, а тогда и вообще вывалил перед ним все. Показывал майору помещения командного состава, здания военных учреждений, телефонную станцию, места расположения караулов. Ну и понятно, что к моменту высадки мы точно знали, кому как действовать, куда идти, что захватывать. К тому же в городе были и еще наши. Они тоже делали свое дело. Какое? Ну, скажем, именно они доставили в цитадель радиостанцию и подготовили ее к работе. Когда начальник штаба войск, предназначавшихся для оккупации Дании, генерал-майор Химер, сидевший в Копенгагене с седьмого апреля тоже под видом делового человека, вышел из подполья и надел свою генеральскую форму, которую любезно прятал для него в багаже один из наших дипломатических чиновников, он тотчас связался по этой рации со штабом и попросил в небо над датской столицей прислать эскадрилью бомбардировщиков для острастки. Самолеты заревели над копенгагенскими крышами, и через два часа десять минут после того, как я выскочил на здешний пирс с борта «Ганзенштадт Данцига», датское правительство капитулировало. Вся операция по захвату Дании обошлась нам в двадцать человек убитых и раненых. Правда, и со стороны датчан их было пустячок – тридцать шесть человек. Нет, мы на западе воевали лучше, чем вы в России! – Ренке весело рассмеялся. Клауберг сказал:
– Я рад, Петер, что ты услышал это из уст непосредственного участника операции. Все, как было, без примеси досужей болтовни. Когда мы готовимся по-настоящему, нам неизменно сопутствует успех. К походу в Россию мы тогда не подготовились.
– А что было делать! – сказал Ренке.– Фюрер утверждал, что, про медли мы еще два года или даже год, лезть на Советы было бы для нас самоубийством.
– Но и так для немцев и для самого фюрера получилось самоубийство, – сказал Сабуров.
Клауберг и Ренке промолчали. Затем Ренке встал, сказав, что рано утром улетает в Пакистан, там у него важные торговые дела. В Копенгагене он пролетом, он очень рад, что встретил Уве Клауберга, повспоминали былое, встряхнулись немножко, боевыми рассказами подняли дух друг у друга. Улыбаясь, он выкатился в коридор и исчез.
Сабуров ушел в свою комнату. Клауберг остался у себя допивать пиво из бутылок и расхаживать по ковру из синтетической ворсистой ткани.
6
С точки зрения родителей, жизнь их сына Феликса была не только не совсем нормальной, но и вовсе не нормальной. Женился Феликс рано, еще учась на третьем курсе института. А когда женился, то перешел на вечернее отделение, днем же стал работать лаборантом на одном из московских заводов. «Дело в том, товарищ отец и товарищ мать, – объявил он, сделав это, – что мне предостаточно моего бесплатного проживания на вашей жилплощади, а уж посадить вам на ваши немолодые шеи еще и некую постороннюю девицу – этого я позволить себе не могу». «Какая чушь! – возмутилась его мать, Раиса Алексеевна. – Что он плетет. Сергей?» «Ну чего ты ахаешь? – успокаивал ее отец Феликса, Сергей Антропович. – Не видишь, что ли, парень треплется. Ему надоело учиться всерьез, он нашел учебочку полегче и теперь ищет оправданий, а может быть, и путей, чтобы и вовсе бросить институт на полдороге».
Отец был не прав, бросать институт Феликс не собирался, он понимал, что закончить начатое необходимо. Правда, удовольствия ему хождение в институт не доставляло, учение давалось трудно. Первые курсы он одолел более или менее успешно, но чем дело шло дальше, чем больше учебный процесс углублялся в дебри специальных инженерных дисциплин, тем на душе у Феликса становилось все тоскливей. Он чувствовал, что пошел не по той дороге, какая могла бы оказаться его подлинной дорогой. Много начитавшийся в школьные годы, он легко схватывал новое, проявлял самые разносторонние способности. Под настроение мог. неплохо набросать пейзажик с натуры или девичье личико карандашом, перышком, а то и акварелью; был способен побренчать на рояле, спеть душещипательный романсик под это домашнее бренчание; школьные сочинения писал так, что учительница по литературе постоянно подозревала, а не списал ли он откуда-нибудь. Из-за многочисленных мальчишеских талантов Феликса Раиса Алексеевна все годы его учения в школе не ведала ни дня покоя. Через знакомых и полузнакомых, а то и вовсе не знакомых пробивалась она к именитым профессорам консерватории, к академикам живописи, к известным писателям. Потревоженные мастера снисходительно рассматривали рисуночки Феленьки Самарина, слушали, раздумывая совсем о другом, его упражнения на клавесине, читали его сочиненьица, простые, как мычание, но в которых Раиса Алексеевна усматривала глубочайший смысл, пожимали плечами, разводили руками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72