В каталоге сайт https://Wodolei.ru
Особенно перед дождем.
– Ах, у тебя все шутки!
– Нет, это не шутки, – настаивал Сергей Антропович. – Удар был сделан неспроста. Тебе показалось, вспоминаю, что я одну из твоих подружек притиснул в коридоре нашего рабфаковского общежития. Разве не так?
– Помнишь, оказывается! Точно. Так и было. А была это Дунька Шмелькова. Потаскуха.
– Вот видишь, видишь, ревность! По сей день злишься. А он? – Сергей Антропович кивнул на Феликса.– А он ревновал Нонну? Или она его? Кто-нибудь кому-нибудь съездил по физиономии? Без любви, товарищи дорогие, драк в семье не бывает, как не бывает и любви без драк.
– Батюшки! Уж совсем Спинозой стал. Мудрец.
– Точнее если, мама, то не со Спинозой отца надо в таком случае сравнивать,– сказал Феликс.– а с Овидием. Это Овидий писал трактаты о делах любовных. Но я не думаю, что он прав по существу. Я не думаю, что тягу к мордобою надо считать вернейшим признаком подлинной любви. Все-таки от пещерных времен мы постепенно отходим.
– Значит, я, по-твоему, пещерная жительница?
– Не цепляйся, мамочка. Если уж начат такой разговор, то я хочу объяснить вам, чтобы к этой теме больше не возвращаться. Мы с Нонной не хотим повторять унылую схему сожительства без любви, даже если оно и разрешено нам официально, с выдачей надлежащего документа, к которому приложена гербовая печать. Это не та семья и не та любовь, которую тысячелетиями воспевали поэты, художники, музыканты. Чем все такое отличается от публичного дома? Только что посетители публичного дома ходят к разным женщинам, а при законном браке – к одной.
– Феликс! – Раиса Алексеевна была возмущена. – Ну что ты плетешь! Ты бросаешь тень на тысячи тысяч прекрасных семей. Увы, это правда, отнюдь не все живут по страстной, пылкой любви. В жизни бывают самые разные обстоятельства, объединяющие семьи и без любви.
– Вот я и выступаю против браков, против сожительств по так называемым разным обстоятельствам. За меня Маркс, Энгельс, Ленин! Хотите, открою сейчас их книги, и вы собственными глазами увидите?…
– Феленька, не открывай, верим. Сами учились, сами читывали соответственные цитатки. – Сергей Антропович пытался примирить обе стороны. – И ты прав, и мама права. Да, без любви хорошего брака нет. Но не всегда есть такая любовь. Да, нельзя, недопустимо жить в браке по сложившимся обстоятельствам, но что поделаешь, если еще не пришло время, когда можно будет отбрасывать подобные обстоятельства. Классики марксизма-ленинизма говорили о том, как будет у наших потомков…
– Я потомок, отец! – перебил Феликс резко. – Ваш потомок. И мне пора жить так, как предполагалось жить вашим потомкам. Что же, и будем все это переваливать дальше, на плечи своих потомков? А те еще дальше?
– Кстати, а почему у вас-то с Нонной не оказалось потомка? – сказал Сергей Антропович.
– А вот как раз поэтому. – Феликс встал из-за стола. – Потому что не было главного – любви.
– Увы, дружок, – сказал Сергей Антропович, тоже подымаясь. – Если бы все так. Детишки-то появляются на свет и без всякой любви.
7
Двоюродная сестра Раисы Алексеевны, худощавая, синеокая блондинка, похожая на хрупких царевен Васнецова, вышла замуж на шестнадцатом году жизни, когда загс еще отказывался регистрировать столь неслыханно ранний брак. Олимпиада, или, как все ее звали, Липочка, в ту пору едва перешла в девятый класс, было это два года спустя после окончания войны. Молодой муж Липочки – ему тогда шел девятнадцатый – учился в художественном училище. Мешать девчонке-жене заканчивать школу он не стал потому, видимо, что сам еще был мальчишкой и не представлял себе, как это можно существовать без школы. Липочка благополучно закончила десятилетку на круглые четверки, имея пять лишь по поведению, и к тому же вопреки возрасту была примерной женой, хозяйственной, исполнительной, взиравшей на все глазами своего Тоника, Антонина Свешникова, как звали ее мужа.
До окончания училища Свешников не дотянул. Было этому несколько причин. Главной из них нечаянно оказалась Липочка. Тоник с ума сходил от любви к ней, ему хотелось, чтобы Липочка, всем обликом царевна из сказок, и жила бы в должных условиях. На грех, у него оказалась бойкая, не знавшая устали кисть. А после войны, к концу сороковых годов, и в Москве и в других городах открывалось немало ресторанов, фирменных пивных, пивных залов, кафе-мороженых. Для оснащения их «птицами-тройками», «витязями на распутьях», иванушками и царевнами, златоглавыми силуэтами Москвы, у которой как раз на эти послевоенные годы подгадалось восьмисотлетие, – для создания всех этих декораций в стиле а-ля рюс понадобилась армия молодцов, способных к подобной работе. Свешникова втянули в денежную халтуру. Направо к налево малевал он помпезные плафоны, разделывал стены, наводил фризы, полагая, что со временем бросит это и вновь вернется к серьезной живописи. Молодого парня сбивало с дороги еще и то, что его восторженно хвалили. Постепенно он стал сомневаться: а надо ли ему какое-то учение, если над ним и так почти что распростерла крылья слава великого мастера в одном из дефицитнейших жанров времени? Денег такой незамысловатый труд приносил много. Из коричневого школьного платьица и нитяных чулок с грубыми школьными башмаками на низком каблуке Липочка переоделась в такие размоднющие в ту пору, цветастые «заграничные» шелка, обтянула ноги такими чулками-паутинками, сковала пальцы такими туфлями из кожи змей и крокодилов, что видавшие виды киноподруги знаменитых режиссеров и молодые жены старых академиков багровели от ярости, видя ее в Доме работников искусств или на театральных премьерах.
Через несколько лет золотая жила иссякла. Москва была перенасыщена богатырями, царевнами, градами-китежами, и никому это стало не нужным, в моду входили западные оранжевые круги и черные треугольники, стекло и алюминий. Антонин Свешников оказался на мели. Учение продолжать уже не хотелось: отвык от учения, познал вкус жизни вольного художника. Молодая пара стала бедствовать; продажа в комиссионках цветастых платьев и крокодиловых туфель приносила скудные средства, едва на хлеб, потому что и платья и туфли Липочки тоже к тому времени устарели, их еще кое-как соглашались покупать спекулянтки из Ростова да из Витебска, но и то по бросовым ценам.
Привыкший к успеху и достатку, втянувшийся в успех, Свешников заметался. Он понимал, что если переориентируется и тоже начнет малевать оранжевые круги и черные треугольники, то, несомненно, сможет поправить свои материальные дела. Но что же станется с его творческим лицом? Как оно будет выглядеть? Не потеряется ли он в толпе бездарностей, халтурщиков, спекулянтов на модном, всех тех мазил, у которых стряпню одного невозможно отличить от стряпни другого? Свешников не был заурядной бесталанностью, как эти эксплуататоры увлечения кругами и треугольниками. Он просто недоучился, у него не хватило мужества претерпеть неизбежные трудности, какие сопутствовали пребыванию в художественном училище, не нашлось должного упорства для того, чтобы пройти тот длинный, трудный, порой изнурительный путь, который ведет к подлинному мастерству. Он хотел хватать все на лету и тотчас нести своей Липочке, он привык к этому.
Пометавшись так, Свешников все же нашел выход из тупика. Оранжевыми кругами и черными треугольниками он не соблазнился. Он пошел более сложной дорогой: стал писать портреты. Они были не больно грамотны, специалисты видели в них уйму недостатков и даже пороков. Но Свешников обладал ценной способностью делать их похожими на оригинал и передавать если не сущность, не весь внутренний мир оригинала, то, во всяком случае, его настроение. Лица на портретах получались одухотворенные, с потусторонней глубинкой, с загадкой. Никто, кроме Липочки, не знал, что каноны такого своеобразного письма Свешников позаимствовал – надо, правда, отдать ему должное, позаимствовал по-своему, творчески – у древних русских мастеров. Немало часов и дней провел он в соборах Московского Кремля, в ярославских, владимирских, суздальских церквах, в тех отделах музеев страны, где собраны русские иконы, и нащупал эту поразительную черту похожей непохожести, которая одну древнюю школу отличала от другой и при в общем-то земном облике святых и богов делала их святыми и богами.
Свешникова заметили в разных кругах. Его заметили снобы, которые хвалили все то, о чем нельзя было сказать, что оно создано по методу социалистического реализма, и что уводило советское искусство с главных путей его развития. Заметили его те иностранцы, которые в советской действительности отыскивали щербины и щели для заброски семян своей буржуазной идеологии. Заметили и русофилы, копавшиеся в старине и в ней пытавшиеся находить ответы на вопросы дня. В причудливо сплетенном единении, делая ставку на него, «молодого, талантливого», все они набросились на Антонина Свешникова. Сам он ничего об этом не ведал, лишь упоенно работал. Когда жена одного из американских дипломатов, заказавшая портрет Свешникову, увидела себя на его полотне, почти отраженно похожей на ту, какую она привыкла ежедневно видеть в зеркале, и вместе с тем неуловимо напоминающую образ русской богородицы, она пришла в восторг, она устроила большой коктейль, на который съехались ее приятельницы из десятков западных и восточных посольств, аккредитованных в Москве, и все они дружно ахали, стоя перед портретом, эффектно помещенным в гостиной, все хотели познакомиться с необыкновенным художником. Художник был тут же. Его представляли дамам; дамы знакомились с его скромной, тихой, несущей в себе какую-то трагическую тайну, белокурой, синеокой женой.
И грянул бой, полтавский бой! Заказы хлынули таким потоком, что Свешников даже растерялся. Платили ему, не скупясь и не торгуясь.
Теперь у него, как положено крупному мастеру, была мастерская с верхним светом, переоборудованная из двухсотлетней давности каретного сарая во дворе одного из старых московских домов. В мастерской всегда толпились посетители. Огорчало лишь то, что были это особые посетители: иностранные дипломаты, иностранные туристы, иностранные корреспонденты.
– Мистер Свешников, – неизменно интересовались они, – почему вы не состоите в Союзе советских художников и почему не устраиваются ваши выставки?
– Не знаю, – пожимая плечами, отвечал Свешников. – Возможно, что для меня это рано. Да меня нисколько и не волнуют подобные дела.
– А вы подавали заявление о приеме в Союз?
– Нет, не подавал.
– А если бы подали, вас бы приняли? Как вы думаете?
– Не знаю, не знаю,– говорил он.
Свешников, чего прежде в нем не замечалось, оказался честолюбивым. Внимание «мировой общественности», за какую выдавали себя его чиновные иностранные доброжелатели, постепенно делало свое дело. Если прежде он и думал о том, чтобы подать заявление в Союз художников, то теперь на место этой простой мысли пришла другая, уже не слишком простенькая. Ему захотелось быть принятым в Союз без всяких его просьб и заявлений, с почетом и с помпой, а затем оказаться столь же торжественно введенным под руки и в академию. Рано или поздно так оно и будет; совершенно теперь ясно, что когда-то будет именно так. Чем дольше он не станет подавать заявление в Союз, тем громче повсюду, по всему миру, будут звучать возгласы недоумения и возмущения по поводу того, что такой мастер, такой самородок подвергается дискриминации. И тем заметнее будет исторический момент, когда великий портретист займет наконец подобающее ему место среди советских художников.
Одним хмурым зимним днем в мастерскую Свешникова позвонил незнакомый посетитель. Открыл сам Свешников.
– Здравствуйте, Антонин Иоакимович! – заговорил, окая, широко, по-народному улыбаясь, позвонивший. Он был в распахнутой шубе на хорьках, в бобровой, до бровей шапке.– Может, впустите путника-то в свой терем?
– Пожалуйста, пожалуйста,– засуетился Свешников.
Гость был, судя по всему, солидный, с представительной внешностью. Белокурая бородка, голубые светлые глаза. А когда снял шапку, из-под нее щедро высыпались длинные, по-старославянски подстриженные соломенные волосы. Он основательно, удобно уселся в резном ореховом кресле, представился:
– Поэт я, Антонин Иоакимович, прозаик, драматург и историк. Может, слыхивали такого – Богородицкий. Савелий, или для обыденного употребления Савва Миронович. – Он поправил бородку, соломенные свои волосы, зачесанные назад и слегка взятые на пробор, оперся левой рукой о бедро, глянул с усмешкой исподлобья -ну совсем Садко, богатый новгородский гость.– Северянин я. Белозерье, Кириллов… Вытегра, Каргополь… Вот мои удельные владения. Хе-хе!
– Да как же, как же! – захлопотал Свешников. – Вас да не знать, Савелий… простите… Савва Миронович! Уж кто из русских людей не знает Богородицкого! – При этом он, не больно тративший время на чтение современных советских авторов, изо всех сил старался вспомнить хоть одну книгу или даже одну бы строку, созданную рукой своего посетителя. Слышать о нем что-то по различным поводам слыхивал: то он о чью-то голову сломал палку в ресторане Казанского вокзала, то лично был приглашен французской поэтессой Линдой Мулине в Париж на выставку почтовых марок с портретами литераторов всего мира, то в одной из газет опубликовал такое стихотворение, в котором были принципиально отброшены все знаки препинания; они, дескать, мешают свободному потоку мысли. А что еще? Да, да вспомнил! Несколько лет назад появилась большая поэма Саввы Богородицкого под названием «На богомолье». Смысл ее, как растолковывали скрестившие свои перья критики, заключался в том, что лирический герой поэмы, некий «Он» или «Я», прожив несколько десятков лет в городе с его суетой и спешкой пятилеток, на склоне лет решил отправиться в места, где родился, где рос и первично познавал мир и красоту природы. Герой приезжает в лесную и озерную глухомань – да, да, именно в северную! – находит там свою родимую деревеньку десятка в полтора дворов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
– Ах, у тебя все шутки!
– Нет, это не шутки, – настаивал Сергей Антропович. – Удар был сделан неспроста. Тебе показалось, вспоминаю, что я одну из твоих подружек притиснул в коридоре нашего рабфаковского общежития. Разве не так?
– Помнишь, оказывается! Точно. Так и было. А была это Дунька Шмелькова. Потаскуха.
– Вот видишь, видишь, ревность! По сей день злишься. А он? – Сергей Антропович кивнул на Феликса.– А он ревновал Нонну? Или она его? Кто-нибудь кому-нибудь съездил по физиономии? Без любви, товарищи дорогие, драк в семье не бывает, как не бывает и любви без драк.
– Батюшки! Уж совсем Спинозой стал. Мудрец.
– Точнее если, мама, то не со Спинозой отца надо в таком случае сравнивать,– сказал Феликс.– а с Овидием. Это Овидий писал трактаты о делах любовных. Но я не думаю, что он прав по существу. Я не думаю, что тягу к мордобою надо считать вернейшим признаком подлинной любви. Все-таки от пещерных времен мы постепенно отходим.
– Значит, я, по-твоему, пещерная жительница?
– Не цепляйся, мамочка. Если уж начат такой разговор, то я хочу объяснить вам, чтобы к этой теме больше не возвращаться. Мы с Нонной не хотим повторять унылую схему сожительства без любви, даже если оно и разрешено нам официально, с выдачей надлежащего документа, к которому приложена гербовая печать. Это не та семья и не та любовь, которую тысячелетиями воспевали поэты, художники, музыканты. Чем все такое отличается от публичного дома? Только что посетители публичного дома ходят к разным женщинам, а при законном браке – к одной.
– Феликс! – Раиса Алексеевна была возмущена. – Ну что ты плетешь! Ты бросаешь тень на тысячи тысяч прекрасных семей. Увы, это правда, отнюдь не все живут по страстной, пылкой любви. В жизни бывают самые разные обстоятельства, объединяющие семьи и без любви.
– Вот я и выступаю против браков, против сожительств по так называемым разным обстоятельствам. За меня Маркс, Энгельс, Ленин! Хотите, открою сейчас их книги, и вы собственными глазами увидите?…
– Феленька, не открывай, верим. Сами учились, сами читывали соответственные цитатки. – Сергей Антропович пытался примирить обе стороны. – И ты прав, и мама права. Да, без любви хорошего брака нет. Но не всегда есть такая любовь. Да, нельзя, недопустимо жить в браке по сложившимся обстоятельствам, но что поделаешь, если еще не пришло время, когда можно будет отбрасывать подобные обстоятельства. Классики марксизма-ленинизма говорили о том, как будет у наших потомков…
– Я потомок, отец! – перебил Феликс резко. – Ваш потомок. И мне пора жить так, как предполагалось жить вашим потомкам. Что же, и будем все это переваливать дальше, на плечи своих потомков? А те еще дальше?
– Кстати, а почему у вас-то с Нонной не оказалось потомка? – сказал Сергей Антропович.
– А вот как раз поэтому. – Феликс встал из-за стола. – Потому что не было главного – любви.
– Увы, дружок, – сказал Сергей Антропович, тоже подымаясь. – Если бы все так. Детишки-то появляются на свет и без всякой любви.
7
Двоюродная сестра Раисы Алексеевны, худощавая, синеокая блондинка, похожая на хрупких царевен Васнецова, вышла замуж на шестнадцатом году жизни, когда загс еще отказывался регистрировать столь неслыханно ранний брак. Олимпиада, или, как все ее звали, Липочка, в ту пору едва перешла в девятый класс, было это два года спустя после окончания войны. Молодой муж Липочки – ему тогда шел девятнадцатый – учился в художественном училище. Мешать девчонке-жене заканчивать школу он не стал потому, видимо, что сам еще был мальчишкой и не представлял себе, как это можно существовать без школы. Липочка благополучно закончила десятилетку на круглые четверки, имея пять лишь по поведению, и к тому же вопреки возрасту была примерной женой, хозяйственной, исполнительной, взиравшей на все глазами своего Тоника, Антонина Свешникова, как звали ее мужа.
До окончания училища Свешников не дотянул. Было этому несколько причин. Главной из них нечаянно оказалась Липочка. Тоник с ума сходил от любви к ней, ему хотелось, чтобы Липочка, всем обликом царевна из сказок, и жила бы в должных условиях. На грех, у него оказалась бойкая, не знавшая устали кисть. А после войны, к концу сороковых годов, и в Москве и в других городах открывалось немало ресторанов, фирменных пивных, пивных залов, кафе-мороженых. Для оснащения их «птицами-тройками», «витязями на распутьях», иванушками и царевнами, златоглавыми силуэтами Москвы, у которой как раз на эти послевоенные годы подгадалось восьмисотлетие, – для создания всех этих декораций в стиле а-ля рюс понадобилась армия молодцов, способных к подобной работе. Свешникова втянули в денежную халтуру. Направо к налево малевал он помпезные плафоны, разделывал стены, наводил фризы, полагая, что со временем бросит это и вновь вернется к серьезной живописи. Молодого парня сбивало с дороги еще и то, что его восторженно хвалили. Постепенно он стал сомневаться: а надо ли ему какое-то учение, если над ним и так почти что распростерла крылья слава великого мастера в одном из дефицитнейших жанров времени? Денег такой незамысловатый труд приносил много. Из коричневого школьного платьица и нитяных чулок с грубыми школьными башмаками на низком каблуке Липочка переоделась в такие размоднющие в ту пору, цветастые «заграничные» шелка, обтянула ноги такими чулками-паутинками, сковала пальцы такими туфлями из кожи змей и крокодилов, что видавшие виды киноподруги знаменитых режиссеров и молодые жены старых академиков багровели от ярости, видя ее в Доме работников искусств или на театральных премьерах.
Через несколько лет золотая жила иссякла. Москва была перенасыщена богатырями, царевнами, градами-китежами, и никому это стало не нужным, в моду входили западные оранжевые круги и черные треугольники, стекло и алюминий. Антонин Свешников оказался на мели. Учение продолжать уже не хотелось: отвык от учения, познал вкус жизни вольного художника. Молодая пара стала бедствовать; продажа в комиссионках цветастых платьев и крокодиловых туфель приносила скудные средства, едва на хлеб, потому что и платья и туфли Липочки тоже к тому времени устарели, их еще кое-как соглашались покупать спекулянтки из Ростова да из Витебска, но и то по бросовым ценам.
Привыкший к успеху и достатку, втянувшийся в успех, Свешников заметался. Он понимал, что если переориентируется и тоже начнет малевать оранжевые круги и черные треугольники, то, несомненно, сможет поправить свои материальные дела. Но что же станется с его творческим лицом? Как оно будет выглядеть? Не потеряется ли он в толпе бездарностей, халтурщиков, спекулянтов на модном, всех тех мазил, у которых стряпню одного невозможно отличить от стряпни другого? Свешников не был заурядной бесталанностью, как эти эксплуататоры увлечения кругами и треугольниками. Он просто недоучился, у него не хватило мужества претерпеть неизбежные трудности, какие сопутствовали пребыванию в художественном училище, не нашлось должного упорства для того, чтобы пройти тот длинный, трудный, порой изнурительный путь, который ведет к подлинному мастерству. Он хотел хватать все на лету и тотчас нести своей Липочке, он привык к этому.
Пометавшись так, Свешников все же нашел выход из тупика. Оранжевыми кругами и черными треугольниками он не соблазнился. Он пошел более сложной дорогой: стал писать портреты. Они были не больно грамотны, специалисты видели в них уйму недостатков и даже пороков. Но Свешников обладал ценной способностью делать их похожими на оригинал и передавать если не сущность, не весь внутренний мир оригинала, то, во всяком случае, его настроение. Лица на портретах получались одухотворенные, с потусторонней глубинкой, с загадкой. Никто, кроме Липочки, не знал, что каноны такого своеобразного письма Свешников позаимствовал – надо, правда, отдать ему должное, позаимствовал по-своему, творчески – у древних русских мастеров. Немало часов и дней провел он в соборах Московского Кремля, в ярославских, владимирских, суздальских церквах, в тех отделах музеев страны, где собраны русские иконы, и нащупал эту поразительную черту похожей непохожести, которая одну древнюю школу отличала от другой и при в общем-то земном облике святых и богов делала их святыми и богами.
Свешникова заметили в разных кругах. Его заметили снобы, которые хвалили все то, о чем нельзя было сказать, что оно создано по методу социалистического реализма, и что уводило советское искусство с главных путей его развития. Заметили его те иностранцы, которые в советской действительности отыскивали щербины и щели для заброски семян своей буржуазной идеологии. Заметили и русофилы, копавшиеся в старине и в ней пытавшиеся находить ответы на вопросы дня. В причудливо сплетенном единении, делая ставку на него, «молодого, талантливого», все они набросились на Антонина Свешникова. Сам он ничего об этом не ведал, лишь упоенно работал. Когда жена одного из американских дипломатов, заказавшая портрет Свешникову, увидела себя на его полотне, почти отраженно похожей на ту, какую она привыкла ежедневно видеть в зеркале, и вместе с тем неуловимо напоминающую образ русской богородицы, она пришла в восторг, она устроила большой коктейль, на который съехались ее приятельницы из десятков западных и восточных посольств, аккредитованных в Москве, и все они дружно ахали, стоя перед портретом, эффектно помещенным в гостиной, все хотели познакомиться с необыкновенным художником. Художник был тут же. Его представляли дамам; дамы знакомились с его скромной, тихой, несущей в себе какую-то трагическую тайну, белокурой, синеокой женой.
И грянул бой, полтавский бой! Заказы хлынули таким потоком, что Свешников даже растерялся. Платили ему, не скупясь и не торгуясь.
Теперь у него, как положено крупному мастеру, была мастерская с верхним светом, переоборудованная из двухсотлетней давности каретного сарая во дворе одного из старых московских домов. В мастерской всегда толпились посетители. Огорчало лишь то, что были это особые посетители: иностранные дипломаты, иностранные туристы, иностранные корреспонденты.
– Мистер Свешников, – неизменно интересовались они, – почему вы не состоите в Союзе советских художников и почему не устраиваются ваши выставки?
– Не знаю, – пожимая плечами, отвечал Свешников. – Возможно, что для меня это рано. Да меня нисколько и не волнуют подобные дела.
– А вы подавали заявление о приеме в Союз?
– Нет, не подавал.
– А если бы подали, вас бы приняли? Как вы думаете?
– Не знаю, не знаю,– говорил он.
Свешников, чего прежде в нем не замечалось, оказался честолюбивым. Внимание «мировой общественности», за какую выдавали себя его чиновные иностранные доброжелатели, постепенно делало свое дело. Если прежде он и думал о том, чтобы подать заявление в Союз художников, то теперь на место этой простой мысли пришла другая, уже не слишком простенькая. Ему захотелось быть принятым в Союз без всяких его просьб и заявлений, с почетом и с помпой, а затем оказаться столь же торжественно введенным под руки и в академию. Рано или поздно так оно и будет; совершенно теперь ясно, что когда-то будет именно так. Чем дольше он не станет подавать заявление в Союз, тем громче повсюду, по всему миру, будут звучать возгласы недоумения и возмущения по поводу того, что такой мастер, такой самородок подвергается дискриминации. И тем заметнее будет исторический момент, когда великий портретист займет наконец подобающее ему место среди советских художников.
Одним хмурым зимним днем в мастерскую Свешникова позвонил незнакомый посетитель. Открыл сам Свешников.
– Здравствуйте, Антонин Иоакимович! – заговорил, окая, широко, по-народному улыбаясь, позвонивший. Он был в распахнутой шубе на хорьках, в бобровой, до бровей шапке.– Может, впустите путника-то в свой терем?
– Пожалуйста, пожалуйста,– засуетился Свешников.
Гость был, судя по всему, солидный, с представительной внешностью. Белокурая бородка, голубые светлые глаза. А когда снял шапку, из-под нее щедро высыпались длинные, по-старославянски подстриженные соломенные волосы. Он основательно, удобно уселся в резном ореховом кресле, представился:
– Поэт я, Антонин Иоакимович, прозаик, драматург и историк. Может, слыхивали такого – Богородицкий. Савелий, или для обыденного употребления Савва Миронович. – Он поправил бородку, соломенные свои волосы, зачесанные назад и слегка взятые на пробор, оперся левой рукой о бедро, глянул с усмешкой исподлобья -ну совсем Садко, богатый новгородский гость.– Северянин я. Белозерье, Кириллов… Вытегра, Каргополь… Вот мои удельные владения. Хе-хе!
– Да как же, как же! – захлопотал Свешников. – Вас да не знать, Савелий… простите… Савва Миронович! Уж кто из русских людей не знает Богородицкого! – При этом он, не больно тративший время на чтение современных советских авторов, изо всех сил старался вспомнить хоть одну книгу или даже одну бы строку, созданную рукой своего посетителя. Слышать о нем что-то по различным поводам слыхивал: то он о чью-то голову сломал палку в ресторане Казанского вокзала, то лично был приглашен французской поэтессой Линдой Мулине в Париж на выставку почтовых марок с портретами литераторов всего мира, то в одной из газет опубликовал такое стихотворение, в котором были принципиально отброшены все знаки препинания; они, дескать, мешают свободному потоку мысли. А что еще? Да, да вспомнил! Несколько лет назад появилась большая поэма Саввы Богородицкого под названием «На богомолье». Смысл ее, как растолковывали скрестившие свои перья критики, заключался в том, что лирический герой поэмы, некий «Он» или «Я», прожив несколько десятков лет в городе с его суетой и спешкой пятилеток, на склоне лет решил отправиться в места, где родился, где рос и первично познавал мир и красоту природы. Герой приезжает в лесную и озерную глухомань – да, да, именно в северную! – находит там свою родимую деревеньку десятка в полтора дворов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72