https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/140na70/ 

 

На Масленой неделе познакомился и на третьей неделе…
– Поста!!
– Чего?
– Великим постом… На третьей неделе? Когда я говел, а ты всё пропадал, якобы у командира.
– Ну вот.
Кузьмич тихо повернулся, двинулся и тихо пошёл из комнаты. Сашок глядел вслед дядьке и не знал, как объяснить такой результат разговора.
«Неужели Кузьмич, узнав такое, рукой только махнул?», – думалось Сашку.
Вместе с тем молодой человек был доволен собой, что наконец объяснился с дядькой как следует – молодцом. Его уже давно раздражал этот старик своим обращением с ним как с «махоньким».
– Да. Давно пора было! – бормотал он сам себе. – Невтерпёж. Из любви? Вестимо, он меня любит. Да всё ж таки – нестерпимо. Дитё да дитё. В карты не играй. Вина не пей. С товарищами никуда не отлучайся позднее десяти часов. На женский пол и взглядывать не моги… Щурься, когда какая барыня мимо идёт. Ну, карты и вино – чёрт с ними. Не понимаю, как другие это любят. Но вот женский пол, и особенно если какая красива… Это я не могу…
Сашок помолчал и как-то грустно выговорил:
– Вот, ей-Богу же, не могу.
Затем он сел на стул и начал думать о пономарихе. Красивая женщина ясно, живо встала пред ним в полумраке комнаты, освещённой сальной, давно нагоревшей свечкой. Огромный чёрный фитиль всё увеличивался, коптил и дымил, а сало лилось вдоль свечки. Но Сашок не видел нагара, забыл про щипцы, лежавшие на шандале, и не поднимался снять нагар. Катерина Ивановна стояла пред ним улыбающаяся… Алые уста, яркие чёрные глаза. Румянец пылает на щеках… Она протягивает к нему руки. Он обнимает и крепко, крепко целует в розовые губы, а она… Она плачет, всхлипывает. Да как всхлипывает! Горько, горько… Сашок очнулся, прислушался и вздрогнул. Видение исчезло, а плач ясно слышался.
– Где? Что? Кто это? – прошептал Сашок. И вдруг он вскочил и бросился из комнаты. Выбежав в коридор и вбежав в первую же дверь направо, где была каморка Кузьмича, он стал, оторопев, на пороге.
Кузьмич стоял на коленках в углу, где висели два образа, и, закрыв лицо руками, горько плакал. Всё тело старика тряслось.
Сашок не выдержал, слёзы навернулись у него на глаза. Он бросился к дядьке с криком:
– Кузьмич! Кузьмич! Полно. Что ты. Полно же, Кузьмич. Золотой мой!
Но при звуке голоса питомца старик отнял руки от лица и пуще зарыдал, громко и хрипло, на весь дом, так что тощее тело его вздрагивало.
– Не углядел. Не соблюл завещания. Дал людям загубить… – с трудом проговорил он.
– Кузьмич! Дорогой. Родимый.
Сашок нагнулся, потом сам опустился на колени около старика и, обняв его, закричал:
– Кузьмич! Вру я. Вру! Вру! Ей-Богу. Господь свидетель. Матерь Божья. Всё наврал. Тебя позлить.
И слёзы уже ручьём текли по щекам молодого человека.
– Сашенька! Сашунчик! Правда ли наврал? – всхлипнул Кузьмич.
– Обморочил. Вот тебе Христос. Матерь Божья. Позлить, позлить хотел.
– Никакой Сальмы ты…
– Ничего! Никого! Никогда! – плакал Сашок, обнимая старика. – Была шведка Альма. Товарищи… Напоили… Её науськали… Я пьян был… Она ко мне… Целоваться…
– Ну! Ну!
– А я её кулаком… И она, обозлясь, меня кулаком. И передрались… Товарищи разняли… Хохотали. Дураком обзывали… А я разревелся… Плакал. Вот как теперь.
– Родной! Голубчик! Сашурочка. Сашунчик. – И Кузьмич, ухватив питомца в объятия, душил его и целовал, куда попало: в волосы, в ухо, в нос…
– Слава тебе, Создатель. Многомилостив царь небесный. Сподобил соблюсти дитё… – восторженно закричал Кузьмич, глядя на образа.

XXIII

Прямым последствием всего, что произошло, было нечто повлиявшее на судьбу молодого человека, на всю его жизнь.
Бурные объяснения и ссоры чуть не до драки бывали, конечно, часто между молодым человеком и его дядькой, но такой стычки и горячего примирения с обоюдными слезами давным-давно не бывало.
Сашок чувствовал, что он виноват пред своим добрым стариком. Ведь Кузьмич был единственным на свете близким человеком у сироты, был будто не крепостным холопом, а близким родственником.
Но, чувствуя теперь себя виноватым пред дядькой, он сознавал тоже ясно, что он не виноват в ином отношении.
«Если Катерина Ивановна нравится мне… Даже вот позарез нравится, – думалось ему. – И сама ко мне льнёт… Что же тут?.. Он говорит, погубление… А товарищи до слёз хохотали над этим. Говорили, что все дядьки и мамушки так рассуждают, но что это смехотворное рассуждение. А Кузьмич вот плачет из-за выдумки про шведку, как если бы я в смертоубийстве сознался. Вот тут и вертись и выворачивайся. Что делать?!»
И Сашок целую ночь волновался и плохо спал, да ещё вдобавок, два раза задремав, видел красавицу пономариху, которая его опять обняла и поцеловала. Он проснулся и сел на постели, как если бы его ударили.
Ох, Господи! Наважденье!
Наутро Кузьмич пришёл в спальню питомца позднее обыкновенного. Он сам проспал, будучи потрясён вчерашним происшествием. Едва только Сашок умылся, оделся, помолился Богу, как дядька заговорил о своём деле… О семье Квощинских и о барышне Татьяне Петровне. Дядька повторял всё то же… Такой красавицы, умницы, «андела и прынцесы» – второй во всей России не сыщется.
В заключение он добился от Сашка обещания познакомиться с дядей девицы, с Павлом Максимычем Квощинским, чтобы через него войти в знакомство и со всей семьёй.
Сашок обещал нехотя.
– Да. Хорошо. Вот как-нибудь. При случае…
Затем около полудня, когда его питомец отправился по службе к Трубецкому, Кузьмич вышел и чуть не бегом пустился в гости к Марфе Фоминишне.
На этот раз в комнату мамки пришла сама Таня и села, заставив Кузьмича тоже сидеть. И девушка очаровала старика ласковостью, что было и не лукавством.
Она сама действительно чувствовала, что сердечно относится к тому человеку, который «его» выходил.
Если всякие расписыванья Кузьмича о чувствах девицы к Сашку на него мало действовали – отчасти из-за пономарихи, то подобное же расписыванье Фоминишны о чувствах офицера-князя к Тане совсем свело девушку с ума.
– Ты уж не очень… – говорила нянюшке сама Анна Ивановна. – Вдруг ничего не будет. А ребёнок в слёзы ударится да ещё захворает.
– Небось. Я взялась за дело, так не промахнусь, – отвечала та.
И няня, так же, как и дядька, отлично знала, что делает. Разумеется, дело Кузьмича было много мудрёнее. Много ли надо девицу настрекать. А настрекать молодого человека, когда кругом него увиваются всякие барыньки, и вдовые, и просто весёлые, было, конечно, нелегко. Однако в тот же день, вернувшись от Квощинских, Кузьмич снова заговорил с питомцем, но уже на другой лад. Дядька негодовал на своего питомца, попрекал его, дивился и руками разводил, повторяя:
– Грех! Грех!
– Как же грех, Кузьмич, когда я ни при чём! – оправдывался Сашок.
Дело было в том, что Кузьмич объяснил питомцу, что на барышню Квощинскую смотреть жалко: худеет, бледнеет, глазки красные. Она даже уксус потихоньку пьёт. И ничего ни няня, ни родители не могут поделать. Она извести себя порешила. А если не помрёт, то, говорит, пострижётся в монастырь. И всё это от любви к князю Козельскому. Сашок был смущён, но отчасти и доволен. Впервые в жизни он испытывал странное чувство: знать, что есть на свете красивое молодое существо, которое занято им, Сашком, думает неустанно и днём и ночью о нём одном.
И молодой человек, наконец, согласился с дядькой, что нельзя оставить девицу помирать от любви. Надо познакомиться, узнать ближе… Может быть, и впрямь его суженая…
«А так, судя по видимости и по личику, конечно, она мне по сердцу…» – решил Сашок.

XXIV

Павел Максимович Квощинский, которого Сашок не раз видал в гостях у госпожи Маловой, не зная, однако, его фамилии, назывался в Москве «всезнайкой».
Павел Максимович был гораздо богаче брата, потому что уже давно и совершенно неожиданно получил очень большое наследство от дальнего родственника. Он, конечно, помогал семье брата, с которой почти жил вместе, занимал на дворе их флигель. Было тоже известно и давно решено, что после его смерти всё его состояние останется его племяннику Паше, который теперь был капралом в Преображенском полку в Петербурге. Впрочем, от большого наследства у Павла Максимовича оставалось ныне уже менее половины. Холостяк, которому ещё не было пятидесяти лет, добродушный, весёлый, беспечный, проживший, собственно, крайне заурядно и скромно, сам не знал, как и куда ухнул более половины своего состояния.
Главная слабость Павла Максимовича – женский пол – не слишком повлияла на это, ибо была, как у многих, самая обыкновенная. Он равно любил общество, любил и путешествия. Он не сидел от зари до зари около своей возлюбленной, как многие иные, а говорил: «Правило есть – всего понемножку!» Поднявшись рано, он до полудня рисовал водяными красками всякие «ландшафты», затем, приказав запрячь небольшую берлинку, выезжал в гости, возвращался ко времени обеда и снова исчезал до ужина… В один день случалось ему побывать в пятнадцати и двадцати домах. Вечер же он проводил у «предмета», но, однако, не всякий день. Теперь уже года с четыре этим «предметом» была Настасья Григорьевна Малова, младшая сестра княгини Трубецкой лишь по отцу, женившемуся вторично. Настасья Григорьевна была женщина совсем ограниченная, простодушная, ленивая и как бы вечно сонная. Но двадцатипятилетняя вдова, вполне свободная, да ещё и очень красивая, конечно, прельщала многих. Однако главные её обожатели были почему-то только юноши и старички. Светло-белокурая, голубоглазая, белая как снег лицом, шеей и руками, даже поражавшая этой белизной на балах, она была лишь немного мала ростом, от коротеньких ножек, и немного полна, а стало быть, кругленькая как шар. Зато она была тем, что высоко ценится многими и именуется «сдобная». Сонливость и наивность, если не глупость кругленькой вдовушки были, однако, особые, если не были просто обманчивы.
Настасья Григорьевна, с трудом соображавшая или не понимавшая совсем самых простых вещей, понимала, однако отлично, что любовь, например, пожилого, несколько обрюзглого, неинтересного, но доброго и богатого Павла Максимовича надо беречь… Приберегать на всякий случай, чтобы через лет десять на худой конец выйти за него и замуж. Уверяли, будто Настасья Григорьевна кажется такой «простотой», а в сущности себе на уме и даже «лиса баба». «Лапки бархатные, а зубки щучьи!» – говорил про неё Пётр Максимыч, которого, конечно, смущала связь брата-холостяка со свободной вдовой.
Благодаря этим, действительным или кажущимся, свойствам молодой вдовушки у богатого, любящего свет весёло-добродушного и на вид совсем беззаботного Павла Максимовича была, однако большая забота, было нечто, чуть ли не отравлявшее его существование.
«Всезнайка» не был влюблён как мальчишка, не был предан телом и душой красивой вдовушке, с которой был в связи уже пятый год, а вместе с тем ревновал её ко всем, так как мысль об обмане и её неверности ложилась тяжестью на его душу. Это было вопросом самолюбия. Настасья Григорьевна, по его убеждению, была такой безмерной ограниченности разума, что с ней нельзя было быть уверенным в чём-либо. Он был уверен, что она способна на всё и что можно было её заставить всё сделать. По недомыслию и крайнему простодушию она могла, по мнению Квощинского, попасть в воровки или убийцы, стоит только кому-нибудь «науськать» её, убедив, что убить человека самое простое дело и самое хорошее.
Зная это свойство характера своей возлюбленной, Квощинский постоянно боялся измены со стороны женщины, не по её личному почину, а под влиянием кого-либо…
Малова жила на квартире, которую нанял и оплачивал Павел Максимович, рядом с сестрой Трубецкой, и жила тихо, обыденно, скучновато, почти не выходя и никого не видя, занимаясь сплетнями и пересудами околотка. Квощинский бывал у подруги своей всякий день среди дня, иногда и вечером, но долго и тщательно скрывал от всех свою почти старческую слабость. Даже брат его и невестка только год назад узнали о его связи с госпожой Маловой.
За последнее время, за прошлую зиму и весну, Квощинский имел уже и основание тревожиться, так как стал часто встречать у своей Настеньки очень молодого капитана по фамилии Кострицкий. Женщина объясняла, что офицер – её дальний родственник, вроде племянника, недавно прибывший в Москву на время. Сам капитан был человек необыкновенно скромный, с Квощинским был особенно вежлив и почтителен, а к Настасье Григорьевне относился при Квощинском с глубоким уважением. Вместе с тем он сказывался женихом одной девицы и почти накануне свадьбы… И вместе с тем этот племянничек и жених смущал донельзя ревнивого Павла Максимовича. Сердце его будто чуяло что-то…
Но у холостяка была другая, настоящая страсть. Богомольные путешествия. Не было, казалось, в России ни единого монастыря, ни единой пустыни, где бы Павел Максимович не побывал хоть раз. У Троицы Сергия он бывал по нескольку раз в году Один только монастырь не видал он и мечтал повидать. Но это было уже грёзой… Одно заявление его о путешествии этом своим знакомым пугало всех… Это был Афонский монастырь. Впрочем, и сам Квощинский понимал, что он грезит и хвастает и за всю жизнь никогда туда не попадёт.
Эти постоянные путешествия к разным святым местам, а равно и вечные скитания по гостям обусловливались двумя чертами характера Павла Максимовича: крайней искренней религиозностью и крайней общительностью, страстью видать побольше народу и беседовать. Когда на него нападала какая-то особенная грусть или меланхолия, он тотчас собирался на поклонение в какую-либо пустынь… Или когда москвичи начинали ему прискучивать и мало бывало событий и новостей в первопрестольной, он вдруг сразу решал поездку в какой-либо монастырь, где у него были хорошие давнишние приятели-монахи.
– Два удовольствия тут, – говорил он. – Уехать приятно и вернуться потом домой приятно.
За последние годы у Квощинского понемногу явилось и созрело новое желание, которое прежде показалось бы ему совершенно невероятным.
Ему захотелось побывать в чужих краях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114


А-П

П-Я