Ассортимент, аккуратно доставили 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Это вздор: она слишком умна… и, наконец, всё-таки слишком хорошо знает, что ты не способен на это.
– Поди догадайся, что женщина знает и чего не знает, когда она бывает умна и когда глупа. Бывают моменты, когда самые умные женщины и не думают, и делают глупости, и, наоборот, иногда совершенно глупые женщины высказывают поразительно умные мысли и совершают гениальные поступки. Вот и разбери.
– Пожалуй, ты прав. Я поеду к княжне завтра же.
– Поезжай, пожалуйста, это будет самым лучшим лекарством от её увлечения. Твоё явное нежелание видеть её, очевидно, оскорбляет её самолюбие, а для удовлетворения его женщины способны сделать более отчаянные шаги, нежели из чувства и даже из страсти… Понял?
– Понял, понял. Говорю, поеду завтра и постараюсь показать себя в самом отталкивающем свете, – пошутил граф Пётр Игнатьевич. – Ну, а как твои дела с нею?
– Мои? Я о них не забочусь, я всё предоставил воле Божией, – серьёзно и вдумчиво ответил князь Сергей Сергеевич.
III
КАБАК ДЯДИ ТИМОХИ
Ясная декабрьская ночь висела над Петербургом. Полная луна обливала весь город своим матовым светом. Снежный покров блестел, как серебро, и на нём виднелись малейшие чёрные точки, не говоря уже о сравнительно тёмных полосках улиц и пригородных дорог.
На одной из таких дорог, шедшей от реки Фонтанки мимо леса, где уже кончалось Московское предместье и начиналось Лифляндское, очень мало заселённое и представлявшее собою редкие группы хибарок, стоял сколоченный из досок балаган, над дверью которого была воткнута покрытая снегом ёлка. Это указывало, что незатейливое строение было кабаком.
Несмотря на позднюю ночь, в окне, обтянутом бычьим пузырём, отражался тусклый огонь. Кабак ещё торговал, хотя напротив него тянулся лес, а на далёкое пространство не видно было жилья. Кругом было совершенно безлюдно и царила мёртвая тишина, только из балагана слышался какой-то смутный гул.
Вдруг из леса появились двое мужчин, одетых в рваные тулупы, с меховыми треухами, надвинутыми по уши, и в высоких рваных сапогах. В руках они держали по толстой длинной палице, с большим шаром в виде набалдашника. Такими палицами глушили, да и до сих пор глушат, в деревнях быков и коров. Луна резко осветила этих двух ночных пешеходов и их запушённые снегом одежды и зверские лица, обрамлённые заиндевевшими бородами, цвет волос которых различить было нельзя – они представляли собою комки снега.
– Кажись, не опоздали, Карпыч? – сказал один из них. – В самый раз пришли к гулянке.
– Да, бык его забодай, задержал нас его степенство. Умирать-то ему смерть не хотелось. По-моему, это – свинство. Коли встретился с нами, лихими людьми, в пустом месте, так и умирай, а православных не задерживай. Кучер-то его степенства, да и мальчонка, что с ним ехал, честно, благородно не пикнули, как мы с тобою оглушили их, а купец, на-поди, артачиться стал.
– Промахнулись мы с тобой оба, да и башка у него здоровая, с двух ударов и то не подалась.
– Пришлось ножом прикончить, а я смерть не люблю руки марать кровью.
– Нож – последнее дело; оглушить вот этим гостинцем в пример сподручнее, – потряс первый увесистою палицей.
– А знобно сегодня, брат. В кабаке-то у дяди Тимохи, чай теплее. Чего мы тут на морозе калякаем?
Оба мужика оглянулись и быстро перебежали дорогу. Один из них привычной рукой взялся за железное кольцо двери кабака, распахнул дверь, и оба они вошли внутрь балагана.
Это было довольно большое помещение со сложенной из почерневших от времени кирпичей небольшой печью посредине; оно было разделено на две далеко не равные половины стойкой, сколоченной из досок. В большой половине стояли два самодельных деревянных стола, окружённые лавками, а в меньшей были нагромождены бочки с вином и брагой, а на самой стойке высились деревянные бочонки и чарки. Тут же в деревянных чашках находились нарезанный мелкими ломтями чёрный хлеб и вяленая рыба.
За стойкой, на маленькой лавке, сидел сам владелец этого придорожного кабака, известный в окрестности под именем «дяди Тимохи». Это был ещё не старый человек с солидным брюшком; его лицо было кругло и глаза заплыли жиром, что не мешало им быстро бегать в крошечных глазных впадинах и зорко следить за посетителями.
«Кабак дяди Тимохи» днём почти всегда пустовал, зато ночью там шла бойкая и выгодная торговля.
В лесах, окружавших столицу, водились лихие люди, собиравшиеся в целые шайки, промышлявшие разбоями или «воровскими делами» в самом городе; однако туда они выходили поодиночке, иногда лишь по двое. Добытое ими добро всё обыкновенно оставалось у дяди Тимохи взамен пенистой живительной влаги.
Кабатчик брал всё, от ржавого гвоздя до ценного меха, и всему давал цену «по-божески», как говорили его завсегдатаи. Понятно, эта «божеская цена» была в соответствии лишь с опасностью приобретения вещи. Лихие люди занимались своим разбойным делом, чтобы жить, а жить, по их мнению, было пить, и если дядя Тимоха за дневную добычу открывал кредит на неделю, причём мерой объявлялась душа пьющего, то эта цена уже была высшею и «божескою».
Целые годы вёл свою выгодную и по-тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вёл и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных камнях. За последнею он сулил богатое приданое, готов был почать и заветную кубышку, а в последней, как говорили в народе, было «много тыщ». Своим старшим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, где он в своём приходе состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.
– Нечисть одна, – говорил он жене, – потружусь для вас, сколько сил хватит, а там, когда всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду – грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достаётся – много с ним греха на душу принято.
Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своём балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко».
Под утро появлялся в кабаке подручный и оставался на день, а сам Тимофей Власьич на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой, где ложился спать. Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с канунной выручкой.
– Заяц… Карпыч… С дела? – послышались в кабаке возгласы при виде запоздалых посетителей.
– С дела… – отозвался тот, которого назвали «Зайцем», – Плёвое дело. Купца пришибли с мальчонком и кучера, да вот с купцом измаялись.
– С чего?
– Живуч, бестия. Два раза глушили – ништо… Ножом прикончили.
– Нож – разлюбезное дело, – как-то особенно смачно произнёс коренастый мужик со всклоченными чёрными волосами и бородой, в расстёгнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.
– Не люблю я мараться… – заметил Карпыч.
– Баба! – презрительно сплюнул мужик в красной рубахе. – А мошна где?
– То-то же, что мошна-то плоха, и выходит – плёвое дело! – И Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами. – Все медные… – презрительно произнёс он, подходя к стойке и высыпая на неё монеты. – Считай, дядя Тимоха!
– На все?
– Знамо дело, на все!.. Много ли тут?
Он уставился одним глазом на кучку денег. Другой его глаз немножко косил, почему Заяц и получил своё прозвище.
Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.
– Четыре рубля с гривной, – через несколько времени произнёс он.
– Не врёшь? Нет? Ну, загребай все! На кой мне их ляд? Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачится.
– Ты бы его отпустил: может, он на твоё счастье ещё гривны две нажил бы.
– Доподлинно отпустить бы надо. Эту-то мошну он и сам отдавал. Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили. Ну, да зато мы его с Карпычем помянем. Лей две посудины!
– Только до света, – заметил дядя Тимоха.
– Ладно, завтра живы будем, ещё добудем.
Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова.
Через несколько времени дверь кабака снова распахнулась, и в неё вошёл новый посетитель в отрёпанном полумонашеском-полусвященническом одеянии. На нём сверх армяка была надета крашенинная ряса, подпоясанная пёстрым кушаком, а на голове – высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклоченные чёрные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.
– А, человек Божий! – воскликнуло разом несколько голосов.
– Честной компании смиренный поклон, – остановился у дверей пришедший и сделал присутствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.
– Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! – воскликнул мужик в красной рубахе.
Взрыв хохота наградил остроумца.
– С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, – не думая ни минуты, отпарировал «отче Никита».
Взрыв смеха раскатился ещё сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.
– Благослови, отец Никита, монашескую трапезу! – крикнули ему из-за стола.
Вошедший подошёл к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.
– На все.
– Что же ноне мало?
– Остатные. На днях жёлтенькие будут. Беленькими не удивишь. Ну, давай до света. Много не выпью, хмелён.
– Мало.
– Уважь.
– Ладно. Разве что уважить, – согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.
– Ходь сюда, Божий человек! – послышалось из-за столов.
Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернёю расправил мокрую бороду. Это был Никита Берестов.
IV
«НОЧНАЯ КРАСАВИЦА»
Приближались рождественские праздники. Обычная сутолока петербургской жизни увеличилась. Гостиный двор, рынки и магазины были переполнены. В домах шли чистка и уборка, словом, праздничная жизнь била живым ключом не только в городе, но и в предместьях.
Кажется, единственное исключение составлял в этом случае дом княжны Полторацкой. Убирать и чистить в нём было нечего, так как, будучи только что отделан и меблирован заново, он блестел, как игрушка, и не требовал уборки и чистки.
Да и жизни в нём было видно мало. Молодая хозяйка ввиду траура не могла никуда выезжать на праздниках, не могла и у себя устроить большой приём, а потому общее оживление, охватившее столицу, не могло коснуться дома молодой «странной княжны».
Людмила Васильевна, несмотря на свою затворническую жизнь, уже успела получить прозвище «странной княжны» в гостиных высшего петербургского света, обладающего способностью знать все подробности самой интимной жизни интересующего его лица.
Княжна же, несомненно, представляла для петербургского высшего общества далеко не дюжинный интерес. Богатая, независимая девушка, живущая самостоятельно, в полном одиночестве, в глухом предместье столицы, в доме, убранном, как говорили, с чисто восточною роскошью, она выделялась среди девушек своих лет, живших при родителях, родственниках и опекунах, бесцветных, безвольных и безответных в большинстве случаев.
Людмилу Васильевну не осмеливались осуждать, так как знали, что императрица Елизавета Петровна одобряла образ жизни своей новой фрейлины и даже сама посетила её на новоселье. Государыня, будучи сама самостоятельна, любила это качество и в других, а потому то, что другим казалось в княжне Полторацкой «странностью», для её величества являлось заслуживающим похвалы. Последнего было достаточно, чтобы заткнуть рот светским кумушкам того времени.
Но не одна самостоятельно-одинокая жизнь молодой девушки делала её «странной княжной» в глазах общества. Были для этого и другие причины.
Княжна Людмила Васильевна действительно вела жизнь, выходящую из рамок обыденности. Её дом днём и ночью казался совершенно пустым и необитаемым. Жизнь проявлялась в нём только в людской, где многочисленный штат прислуги не хуже великосветских кумушек перемывал косточки своей госпоже, прозванной её домашними «полунощницей».
Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот. Днём ставни её дома были наглухо закрыты, и всё, казалось, покоилось в нём мёртвым сном. Спала и сама княжна. Просыпалась она только к вечеру, когда дом весь освещался; однако это не было видно через глухие ставни; разве кое-где предательская полоска света пробивалась сквозь щель и терялась в окружающем дом мраке. Княжна начинала свой оригинальный ночной день с этого позднего вечера, когда Петербург наполовину уже спал, а предместье покоилось сном непробудным, в это-то несуразное для других время она принимала визиты своих друзей.
Это, конечно, порождало массу сплетен, и последние не доходили до злословия лишь потому, что сама императрица, любившая всё оригинальное, узнав о таком образе жизни своей новой фрейлины, с добродушным смехом заметила:
– Вот подлинно «ночная красавица». Если среди цветов есть такие, которые не терпят дневного света, почему же не быть подобным и среди девушек?
Нечего и говорить, что этот смех государыни эхом раскатился в придворных сферах и великосветских гостиных. Образу жизни княжны Полторацкой нашли извинение и объяснение: очевидно, потрясающая картина убийства её матери и любимой горничной, которой она была свидетельницей в Зиновьеве, не могла не отразиться на её воображении.
– Она боится ночной тьмы, напоминающей ей об этой катастрофе, и потому проводит ночи в бодрственном состоянии, отдавая сну большую часть дня, – говорили одни.
– Она просто больна! Бедная девушка! – замечали другие.
– Дурит, с жиру бесится, – умозаключали более строгие.
– Оригинальничает, – догадывались завистливые придворные, видя внимание, которое оказывала «странной княжне» императрица.
Благодаря преданности дворни, любившей свою госпожу за кроткое обращение и сытую жизнь, многое из интимной жизни княжны осталось неузнанным, и сами дворовые люди говорили о многом, происходящем в доме, пониженным шёпотом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109


А-П

П-Я