https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Возвращался опечаленный, шепча молитвы из тех времен, когда был Исааком.
«Сотни сотен кольев, – крестился Теофан. – Неужто столько призраков в Кукулине?»
Призраками были живые. А над могилами мертвых сгущалась предзимняя мгла. Тяжелела. Под ней умирала земля, в черных или серных провалах, усталая, потресканная, неродящая, опрысканная демонским семенем, которое прорастет отравными страхами, мраком и щупальцами зла. По селу загулял призрак старого ветра, выпивающий из листьев зеленые воспоминания.
Глухой к рассказам о крепости, отец Прохор делался странным, непохожим на того, каким мы его знали или полагали, что знаем. Вросший в свои костыли, он целыми днями ходил и пересчитывал монастырское добро – от деревянного клинышка в сохе до выброшенной треноги. Караулил несушек, пересчитывал яйца, прикидывал, не убавилось ли козьего сыра. Трудно было понять, таится ли в новом его поведении недоверие к нам, покорным его монахам, или, усиленно старея от старости, он скупеет, страшится, оправданно или неоправданно, черных дней. Скорее всего, хотя и это наверное, набольший наш монах убегал от каких-то своих дум, погружаясь в заботы о монастырском добре и показывая, что жизнь и мир за пределами этих забот его не касаются. На нас, монахов, исключая время совместных молитв, взора не обращал – утром или перед трапезой приветствовал безмолвно, не глядя. Переходил от хлева к стойлу, от кухни к трапезной, пересчитывал деревянные ложки да глиняные кружки, прислеживая, чтобы и наименьшая кроха хлеба береглась для мула или куриц. «Озабоченный, – шепнул мне Киприян. – Озабоченный, а то и напуганный. Неделю назад Русиян объявил через гонца, что явится. Потому он такой, потерял спокойствие. Ждет».
Русиян прибыл в монастырь один, без сопровождения. Бросил поводья коня монаху Теофану и, отвернув взгляд к церковному куполу, велел вызвать старейшину. Сесть отказался. Стоял нахмуренный и гологлавый, без меча. Антим с Кип-рияном, хоть и были неподалеку, к самозваному кукулинскому владыке не подошли, делая вид, что заняты починкой прохудившейся навозной корзины. Да и он на них даже не взглянул. «Ну и человек, – качал потом головой Киприян. – Спесивый, на глаз точно дуб крепкий, а губы стиснуты и брови узлом завязаны, будто слушает, как червь его изнутри подъедает, подтачивает каждую жилу». Теофан мог оценить его сблизи: в мгновенье странной его неподвижности исходил от Русияна смрад, совсем как от залежавшейся земли из могилы, к тому же на шее с заметным шрамом от меча или виселицы набухали жилы, предупреждали, что терпение его недолгое. Оттого Теофан и поспешил призвать отца Прохора, и старец, словно поджидавший пришельца, явился сразу же, прямой, как и подобает игумену. Не поздоровались, таинство, которое сблизит их на краткое время, было заранее обговорено через вестника, присланного из крепости, под чьим фундаментом мужики погребли сотни пахотных и жнецких дней. Конь, поводья его держал Теофан, вскинулся на дыбы. Приученный к собачьей преданности, норовил двинуться за хозяином, в шерсти золотом топилось солнце. Зашагивая в церковь, Русиян обернулся и укротил его взглядом. Медлительный из-за отца Прохора, похожий на подточенный червем ствол, исчез в полумраке. Слуга царев и слуга божий, приготовившиеся к возвышенному таинству, не подозревали, что у них будет свидетель.
Русиян исповедовался отцу Прохору перед алтарем. Я же оказался случайно за алтарным иконостасом и, укрытый от них, волей-неволей слышал все. Русиян пришел избавляться от душевной муки.

8. Червь. Безумие. Тягота

(Русиян отцу Прохору – на духу)
Глаза прахом забиты, тягота, а не жизнь.
Село проспит свою жизнь на тюфяке непроходимой глупости: поставишь его под ярмо – терпит, разнуздаешь – слепо валится в пропасть. У народца, твоего и моего, ничего нет, кроме зубов для собственного же мяса. Здешний человек ни миром жить не умеет, ни возвыситься в одиночку. Брата родного загрызет, потом – страдает. Дай ему небеса – поделит их на твое-мое. Рвется на части. Так и в семье, разваливается она от дури. Каждый сам по себе, живут наособицу. Но и этого не довольно. И с собой мира до гроба нет, каждый располовинен.
После стольких лет воротился я в Кукулино, и стал меня червь точить. Колесо крутится несуразием, а кругом неведомый рок. Без насилия, отец Прохор, станет село трясиной, засосется в нее без возврата. Теперь вот под моими ногами. Выпрямится – выживет без меня. Ганимед и прочие ратники учат молодых драться. С мечом да косами пойдут на Бижовых душегубов, но могут погубить и меня. Лютый я. После меня явится властелин еще лютее. Так неужто ж завсегда кукулинцам сгибаться? Сам я придумал или узнал от какого-то грамотея надпись с надгробной богомильской плиты: живой на коленях – мертвец, мертвец на ногах – живой. Вот какой червь меня гложет. Кукулино – мертвец покорный. Продает себя и без сребреников.
И крепость моя недостроенная похожа на Кукулино. Ратникам мало женщин, не хватает крови, добычи. Накидываются друг на друга. Вецко, Богданов сын, мой слуга и ратник, истерзался весь. После мужнего бегства Велика с кем только не путается. Дитя заимела. Ратники к ней в постель лазят. Вот и опять тяжелая. Признаюсь тебе, звал я в крепость монаха твоего Нестора, он не согласился. Пришлось поставить старшим Данилу. Был он и в воинах, и в разбойниках – суров. Ганимед злобен и опрометчив, остальные не хотят. Между Данилой да Ганимедом искры так и прыщут: бросишь клок сена – вспыхнет. «Может, одного мало, зато двоих многовато для закона и порядка в крепости», – предупреждала меня Симонида. И я понял. Призвал обоих к себе, помирить пытался. Данила молчал да ухмылялся, такого и громом не прошибить. Брови густые, ровно броня медная вкруг глазниц, не разберешь, какие там у него глаза.
Мои псы, дикие, чисто волки, и те перед ним смирялись. Как и все люди. Один только Ганимед противился. У этого глаза голые, без ресниц, как кровавые капли – недостало им чужой крови, своей питаются, тем и живут. Во рту – на два зуба больше, чем у каждого. Может, волком от него несло – псы бесились при нем, даже на привязи. Чуяли злобу ко всему, чуяли это и все люди, натерпелись многие от его жестокости.
Перед осенью Роки и Елен нашли избитого Вецко, Богданова сына. Даже кости поломаны. Парень своего мучителя не выдал. Не распознал, дескать, в темноте. Я подумал было, что это сотворил Ганимед. Признания не потребовал, из такого признания не вытянешь. Тонет, думаю, он в каких-то своих трясинах. Отпираться начнет, только в бешенство меня приведет. К тому же, как и прочие, он был мне нужен: по ночам из сна меня выдергивает опасение – вот-вот ударит на нас Пребонд Биж.
«Пора бы вам разобраться, кто будет старшим, – смерял я их глазами. – Только в выпивке не состязайтесь, как Янко да следопыт Богдан. Лучше нож или меч. Чего ждете, поколитесь, накормите псов своими жилами да костями. Можно и по-другому – я сам выберу, кто из вас двоих лишний. Хотите?»
Молчат, ни раскаяния, ни страха, а ненавидят друг друга так, что вот-вот и вправду тут прямо передо мной пустят в ход и зубы и ногти. Я прогнал обоих.
Бывают ночи, отец Прохор, когда пухнут у меня глаза. Сна я давно решился, во времена побоищ, когда вышагивал по рваным телам, кровавый да озверелый, не чувствуя чужой боли, хотя и слышал стоны от молодых и старых, посеченных и преданных без милости неумолимой смерти. В одну такую бессонную ночь (перед тем мне псов потравили) сидел я на пороге конюшни, тенью в бескрайней черной тени. Тоска одолевала. Хотел распутать то, что меня мучило: Пребонд Биж собрался ударить на крепость, и Данила, который как был, так и остался его человеком, извел псов, чтоб не учуяли шастающих разбойников и не разбудили бы лаем все живое. Но ведь собаки разъярялись и от Ганимедовой тени – с чего бы ему прощать такую невиданную ненависть? Вецко, Богданов сын, кузнец Боян Крамола – Богданов и Парамонов друг, Кузман и Дамян либо кто из старейшин, я ведь у них власть забрал, решатся ли на такое? Сомнительно. Все старались даже днем держаться от крепости подальше. Лазутчик Бижа, которого схватили Роки и Елен, псов не убивал. Не мог. Его порешили и закопали без креста за неделю до того. Не иначе кто-то из этих двоих, Думал я, Данила или Ганимед. А может?…
Будь во мне хоть сотня чувствилищ, не провести мне грань между сомнением и явью, между прозрением и мраком крови. Каждое мгновение, проходившее со стуком сердца, противилось бывшему прежде. Время, сотканное из нитей этих мгновений, сгущалось и покрывало меня, не давая собрать силы.
До меня – а я сидел в потемках на пороге конюшни – донесся шум. Еж? Нет. Под зиму ежи забираются в норы. Сова? Нет. Это были шаги, медленные и очень осторожные. Человек или зверь? Стражник, Житомир Козар, за миг перед тем откашлялся на другой стороне. Шаги тяжелые, и все же это не зверь, тын из высоких кольев вокруг крепости неслышно не перескочишь. Зверь из сказаний? Этот зверь пребывал во мне самом, он тяжело дышал, готовый загрызть меня моими же собственными зубами.
Шаги слышались с левой стороны от Симонидиного оконца. Я встал, нашарил рукой палку. Зашагал бездыханно. На миг среди облаков проглянул месяц. Не открыл мне, кто под окном. Данила или Ганимед? – спрашивал я себя. Оказалось, тот и другой. Ганимед как раз пригнулся под окошком, когда на него бросился Данила. Сцепились клубком и грянулись оземь. Мне почудилось, что за окном мелькнула тень. Нет, подумалось, это от лихорадки. Симонида никого не могла ждать. А эти двое молчком боролись. Я встал над ними. «Поднимитесь, – крикнул я, – поднимитесь», – повторил. С палкой в руке походил я на вершителя правосудия с другого света. Обессиленного Ганимеда держали двое – Данила и Житомир Козар.
«Ну, Ганимед? Маешься кошмарами, не спишь?»
«Я проверял стражу, Русиян. Пребонд Биж мог заслать лазутчика».
«Проверял стражу под Симонидиным окном? Уж не по требованию ли начальника твоего Данилы?»
«Ты мне свидетель. Он хотел меня убить».
«И убил бы, – отозвался Данила. – Удушил бы собственными руками».
«Погоди, Данила, – прервал я. – Мне надо его спросить… Это ты отравил псов, Ганимед?»
«Нет, клянусь. Я был и остаюсь твоим ратником».
«Был, но не остаешься. Свяжите его. Нынче ночью будем тебя исповедовать, Ганимед. Нож, прижигание подошв, колючки в глаза. Сборщик костей Черный Спипиле уже завтра свое получит».
Тут Ганимед рванулся из рук и, не успел я понять, что случилось, домчался до тына и перемахнул его. Мы замешкались. Кинулись к запертым воротам – устроить погоню. Не догнали. Густая тьма поглотила его, оттащила к горному чернолесью, а дальше – бог весть куда. Нынче же перекинется к Пребонду Бижу, подумалось мне. Обменялись подарками. Он мне разбойника в ратники, я ему своего ратника в разбойники.
На заре я вошел в Симонидины покои. Она спала, укрытая шкурами и волосами. Я склонился над ней. Дышит ровно. Неужто ждала его, этого Ганимеда? Его, вскипала во мне кровь. Псы ей мешали. Выходит, она их тайком потравила? Я стоял онемело, не прикасаясь к ней. Белокожая, с полуоткрытым ртом и тонкими детскими бровями, на блудницу не походила. Однако во мне осталось предчувствие обмана, даже сейчас, на исповеди, не проходит. Молод я, а жил долго. Сделался одиноким. Уступлю монастырю две дубравы, часть земли и коней в придачу за твоего монаха, бывшего Тимофея. Не хватает мне близкого человека, терзают меня сомнения. Никогда так не было.
До бегства бешеного Ганимеда я думал, он питает слабость к парням, вот и Вецко избил за то, что не покорился. К Симониде, к женщине, с чего бы его вдруг потянуло? А если и потянуло, неужто пустит она его в свою постель? Червь точил мне рассудок, я прямо рычал про себя. Призвал Вецко, стал выпытывать, кто и за что его бил. Пригрозил, что живым закопаю в землю, коли не скажет.
«Родитель мой, кто ж еще», – съежился он вдруг.
«Богдан?» – изумился я.
Он испуганно поперхнулся:
«Да. Донесли ему, что Илия, Великий сын, моего семени. Теперь-то уж он поди далеко».
«Ты разглядел его, уверен, что это он был?» – допытывался я.
Заплакал:
«В темноте напал, молча. Я уж и сам не знаю. Никому я не делал зла, не за что мне мстить. Клянусь, никому».
Я словно в топь погружался все больше, сам удавленник, я, того гляди, еще кого-нибудь удавлю, хоть кого, чувствую, как пальцы сжимаются вкруг Симонидиной шеи.
Исповедуюсь вот, пока. Горькой стала у Симониды улыбка. В глазах презрение. Избегает меня. Смилуйся надо мной, уступи мне его – рядом с монахом Нестором, может, я успокоюсь, избавлюсь от тяжких мыслей и от искушения злого.
Мне пора. Призракам в крепости без меня неповадно, ждут они моей крови.

9. Рука

Настоящее, а не будущее, умерший завтрашний день.
К северу от Кукулина, под горным гребнем, лежит укрытое древесами и тайнами место – две малые и одна большая пещеры. Как раз над ними нависает крутая скала в полрастега Растег – старинная мера длины, около 185 м.

. От села и от монастыря туда ведут несколько тропок, они встречаются, перекрещиваются, снова расходятся, но до пещер добегают все. Из трещин той скалы выбивается синеватый мох, единственный во всем крае. Травщики, исходившие землю от истоков до устья Вардара, клянутся, что нигде похожего не встречали. Может, потому место это и называется Синей Скалой.
На верх скалы забираться трудно, с камня на камень, кружным путем. Там, в обруче из деревьев, ровное место с забытым именем – Разгром. Когда-то, в отлетевших столетиях, сберегая еду и семена, сельчане с согласия сбрасывали бесполезных старцев вниз, освобождая их от тяжкого бремени жизни. И сейчас еще среди жилистого кустарника можно найти потемневшие человечьи кости. Этот страшный обряд творился в январе – месяце Богоявления. Зимой звери, волчьи стаи и дикие кабаны, питались мертвечиной злосчастных старцев, тем самым оберегая Кукулино и ближние села от хвори. Волки меньше резали скотину, сытые кабаны делались неуклюжими пред ловцами.
Возле Синей Скалы есть роднички с белым дном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я