C доставкой сайт Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


К тому моменту, когда городовой Хогг вернулся, я уже предупредил Кеннеди и Готорна — они оба члены добровольной пожарной команды. Мы поздоровались с Хоггом и сказали, что готовы ехать с ним. Поездка будет не из приятных, сообщил Хогг, но мы были к этому готовы. Мой отец, Александр Айкен, говаривал, что те, кто живет в окружении природы, натасканы по неприятностям у великолепнейшего учителя.
Кеннеди сел за руль пожарного фургона, а все остальные — Готорн, городовой Хогг и я — сзади. Мы не разговаривали — во-первых, из-за грохота колес по гравию; во-вторых, потому что мы нервничали. Кеннеди резко затормозил возле узкого мостика.
Даже отсюда, с пятидесяти ярдов, мы увидели, отчего городовой Хогг замер в тот раз: на восточном торце дома был намалеван красный круг диаметром в три фута.
Мы прошли с носилками через мостик и дальше по дорожке. Я украдкой заглянул в дом через старинное окно с небольшими стеклами. Увидел я только извилистую вазу с увядшими цветами на подоконнике и за ней — искаженную толстыми стеклами опрятную гостиную.
Городовой Хогг повел нас по нестриженой траве за дом, где паслось несколько овец. Там, на земле, прислонившись спиной к каменной стене овчарни, уронив голову на грудь, сидел Адам Свейнстон. Его собаки стояли на страже; виляя хвостами. Свейнстон будто бы задремал, сидя у стены; больше того — мурлыкал во сне в густую бороду от носа до пупа.
Но мы знали, что Свейнстон не спит и не поет; и у него нет бороды. Он был мертв, и бородой ему служил сталактит застывшей крови, усыпанный тысячами мясных мух, — в это время года, когда мясных мух вовсе быть не должно. А мурлыканье — это мушиный благодарственный гимн: они обжирались на зимнем пиршестве.
Городовой Хогг обвел контур Свейнстона желтым мелом и расставил нас вокруг тела, чтобы мы подняли труп за ноги и за руки. Собаки тревожно глядели на нас, но не вмешивались.
Мы разом подняли тело, и мухи тоже поднялись, искренне желая нам помочь. Но когда мы погрузили Свейнстона на носилки, что-то выкатилось из скопища мух и упало Кеннеди на ботинок. Кеннеди отскочил в таком ужасе, что мы едва не уронили тело.
То, что напугало Кеннеди, лежало теперь на траве; собаки его нюхали, а мухи снова уселись на него.
Городовой отмахнулся и от собак, и от мух. То, что лежало на траве, казалось браслетом — будто бы из черного коралла. Хогг наклонился.
— Губы, — сказал он. — Ему отрезали губы. — Вынув платок, он осторожно поднял кольцо плоти и положил на тело. Я старался не смотреть в лицо Свейнстону — туда, где полагалось быть губам.
И мы отнесли останки пастуха вниз к фургону. Пока мы шли, я вспомнил, что сегодня среда, четырнадцатое февраля, День Любви.
Дело стремительно двигалось к развязке. Городовой Хогг посадил Кёрка под домашний арест в номере «Оленя» и вызвал агентов полиции из Столицы. На следующее утро приехали двое здоровяков. Они вежливо задавали горожанам вопросы и что-то записывали. Я ожидал, что они придут ко мне и Анне, но они не явились. Агенты и городовой почти весь день просидели с Кёрком; в тот же вечер полицейские вернулись в Столицу.
Остаток недели Кёрк продолжал свои ежедневные экспедиции в холмы. Потом, в воскресенье, отчаянно холодный день, когда явно назревал снег, городовой Хогг сказал мне, что получил сообщение: Кёрк в понедельник утром сядет на поезд в Столицу и явится на допрос в Центральное Управление по Безопасности.
В тот воскресный вечер в баре состоялся мой самый краткий разговор с Кёрком. Когда я вошел, Кёрк сидел у огня, положив голову на руки; перед ним стоял стакан скотча. Я подумал, что Кёрк задремал, но тот поднял голову.
— Устали? — спросил я.
Голубой лед его глаз, кажется, немного оттаял.
— Если б можно было так легко убаюкать мысли, — сказал он.
То был редкий случай, когда я увидел в Кёрке нечто похожее на признаки слабости.
— Вы завтра едете в Столицу? — спросил я. Его глаза снова оледенели.
— Хорошие вести не сидят на месте, — сказал он. — Не беспокойтесь. Вечером я вернусь. — Он одним глотком допил виски и встал. — В одном вы можете быть уверены. Ваши беды еще не кончились, — сказал он. И вышел.
Полшестого утро было черно, а туман довольно густ. В такое утро люди здесь, в холмах, живут верой: хотя люди эти могут быть где угодно, они верят, что они там, где есть. Я стоял у Монумента, и мне пришлось щуриться, чтобы разглядеть, как Митчелл отпирает дверь гостиницы, а Кёрк выходит на улицу и направляется к станции. Я подождал несколько секунд и пошел за ним. Митчелл, задержавшись в дверях, кивнул мне.
Эта прогулка по улице длиной в полмили была холодна и безмолвна. Я ступал мягко, опасаясь, что Кёрк может услышать сами мои мысли.
Десять минут я осторожно шел — и вот уже впереди замаячил слабый ореол станционных огней, и фигура Кёрка вступила в это свечение, открыла щеколду калитки и вошла на станцию. Не приближаясь, я наблюдал, как Кёрк покупает билет в кассе, потом садится на сырую скамейку. Платформа была пуста; лишь он сидел на скамейке в одном конце да я теперь стоял в другом. В тусклом свете фонарей на станции рельсы на гравии походили на тщательно смазанное оружие.
Кёрк сидел на скамейке лицом к путям; за ними — низкая живая изгородь, а дальше болота тянулись до холмов. Но холмов Кёрку не разглядеть. Он просто сидел, всматриваясь в густой туман.
От холода я кутался в плащ.
Платформа задрожала на добрую минуту раньше, чем заревел поезд. Затем послышался гул — все ближе, ближе; затем свист и скрежет металла о металл. Я шагнул к краю платформы как раз вовремя и увидел, как черная махина локомотива расшибает туман на куски.
За эти секунды Кёрк, видимо, поднялся со скамейки и тоже подошел к краю, встал подле меня. Он, должно быть, успел заметить дым паровоза, что белее тумана, и красный отблеск топки.
Потом я увидел, что тело Кёрка распростерлось на рельсах лицом ко мне.
Может быть, он кричал; он бы успел закричать. Но я ничего не слышал — да и паровоз обратил бы на слова не больше внимания, чем на живую плоть. Кёрк лежал на рельсах, а мгновенье спустя его смела стена металла, искр, огней и грохота.
Я не стал ждать, дабы выяснить, во что превратился Кёрк.
Развернулся и вышел со станции, прочь от шума; поспешил обратно по улице, глядя прямо перед собой, благодарно впуская в сознание тишину и туман этого утра — последнего утра Кёрка в Каррике и в этом мире.
В Каррик вернулись те же два агента-здоровяка. Они снова были крайне вежливы; мы тоже. Они снова задавали вопросы людям по всему городу, и снова не говорили ни со мной, ни с Анной. Почти все время полицейские провели с городовым Хоггом. Он помог им прийти к несложному выводу, который не заставил бы их растянуть пребывание в Каррике. Кёрк наверняка убил Свейнстона, решили они, а затем покончил с собой — прыгнул под поезд. Что может быть проще? Обычные угрызения совести под страхом наказания.
Приняв решение, агенты уехали обратно в Столицу.
Быть может, некоторые горожане сожалели о гибели Свейнстона; однако смерть Кёрка оплакивала только Анна. По большому счету жизнь Каррика направлялась в привычное русло.
— Жизнь продолжается, — вот что говорили горожане.
В первый раз я услышал эти слова от жены пастуха Бромли. Он был маленького роста, она — женщина с лицом кошачьим, точеным, абсолютно не сочетавшимся с бесформенной грудой тела. Эта женщина пришла в Аптеку за отцовским эликсиром для Бромли, которого ужалила внесезонная пчела. В тот день в Аптеке жена Бромли сказала самодовольно:
— Бромли говорит, жизнь продолжается.
Я подумал, что ей и остальным неразумно так быстро забывать об осторожности. Но ответил:
— Возможно. Возможно.
Таким образом, первые сообщения о кроликах почти не встревожили граждан Каррика. В окрестностях Утеса на болотах сотнями начали умирать кролики. Их погибло так много, что, хотя ястребы, водяные крысы, куницы и прочие ценители кроличьей падали собрались со многих миль вокруг, они смогли уничтожить лишь небольшую часть этого изобилия. Пастухи и рыбаки жаловались, что все время спотыкаются о кроличьи трупики, гниющие в каждой долине и на всех склонах холмов. Первым свидетелем гибели одного из кроликов стал Вернон, тощий пастух, чье стадо паслось на западной стороне Утеса.
Я встретил его в кафе на следующее утро после того, как агенты уехали из Каррика. Вернон рассказал: когда он шел в деревню, прямо ему навстречу бежал крупный болотный кролик. Пастух видел, как зверек мечется по склону холма, и сразу понял: с кроликом что-то не так. Каждые несколько ярдов зверек резко менял траекторию, будто за ним гонится хищник, готовый напасть. Потом кролик бросился прямо к Вернону на тропинку, совершив абсолютно нe кроличий маневр. Пастух остановился, а зверек замер у его сапога и припал к земле. Вернон наклонился, погладил его по ушам, поболтал с ним. Кролик, судя по виду, ничуть не испугался прикосновения. А пастух, в свою очередь, понял: то, что преследует кролика — не снаружи, а внутри, и оно держит зверька мертвой хваткой. Кролик лежал на боку, головой на правом сапоге Вернона. Не прошло и минуты, как быстрое кроличье дыханье прекратилось, затуманились глаза. Зверек был мертв.
— Вы раньше такое видели? — спросил я Вернона, ибо этот человек сорок лет пас овец и ловил кроликов в холмах. Он рукавом вытер длинный нос.
— Нет. По-моему, никогда, — ответил пастух.
Но, как я уже сказал, в тот момент Каррик не встревожился. Во всяком случае, не слишком. Кролики умирают в горах, пусть даже много кроликов — ну и что? От них одни неприятности — так им и надо.
Потом дело коснулось рыбы. Горожане, рыбачившие в запруде Святого Жиля, утверждали, что рыбы ведут себя странно. Попав на крючок, не пытаются сорваться, а лишь плавают в воде, сужая круги, и наконец всплывают пузом вверх. Когда их вытаскивают на сушу, они не бьются, а просто лежат в папоротниках, спокойно и безмятежно.
Рыбакам не было никакой радости ловить рыбу, которая совсем не против того, чтоб ее поймали. Но они считали, что здесь виной слишком обильные дожди. Зимние половодья в речушках, питающих запруду, всегда сбивали рыбу с толку, говорили рыбаки. Пусть количество свихнувшейся рыбы в этом году очень велико, пусть рыба часто мрет без помощи рыболовов — но умирает она по естественным причинам.
Даже когда заболели и сдохли две колли пастуха Каммингза, никто из горожан особо не взволновался. Всем было жалко собак, но собаки — это собаки, правда? Несомненно, съели гниющего кролика или рыбу, которой усеяны берега всех речек на болотах вокруг Утеса.
На следующий день после того, как умерли собаки, я увидел, что Каммингз идет через Парк, и вышел поговорить. Каммингз был молчаливый человек, он прятался за седой бородой и вечно прихрамывал. Я ожидал, что из него придется по капле вытягивать эту историю, и очень удивился, когда он изложил ее мне так, будто подготовил речь.
— Примерно в шесть утра, — начал Каммингз, — я подошел к двери и свистнул собакам, как обычно, чтобы покормить перед тем, как погоним овец в горы. Я сразу понял, что собаки больны. На животах приползли из своего угла к дому. Собаки волокли лапы — очень боялись, что я разозлюсь на них за то, что они заболели. Я поднял их, занес в дом, и они лежали на полу, смотрели на меня и каждый раз, когда я на них оглядывался, виляли хвостами. Около девяти утра они залаяли. Лаяли минут пять. А потом просто умерли.
Для Каммингза это была очень длинная речь. В тот момент я предположил, что язык ему развязало горе из-за смерти любимых собак.
Вскоре начали умирать овцы; но люди Каррика все искали оправданий. Овцы? Что беспокоиться об овцах, говорили они. Овцы — такие глупые создания, говорили они. Вечно сделают то одну глупость, то другую, или умрут — то по одной глупости, то подругой. Каждый, кто живет в овечьей стране, говорили они, знает, как овцы глупы.
Так снова и снова повторяли горожане.
Но я знал, что наконец они занервничали. И нервничают все больше.
И на то у них была серьезная причина. Потому что теперь в Каррике заболели первые люди.
Это случилось в однокомнатной школе Каррика — кирпичном здании в конце улицы, идущей к станции. Мисс Форсайт, пожилая учительница шести детей школьного возраста, имеющихсяв городе, смотрела из окна учительской на школьный двор и увидела первые признаки катастрофы.
Трое мальчишек играли в футбол. Младший Камерон, десятилетний слепок своего коренастого отца, бежал за мячом и вдруг покачнулся. Мисс Форсайт заметила, как странно он выглядел в то мгновение — шатнулся назад, будто в него выстрелили, пробежал, спотыкаясь, еще несколько ярдов, и лишь затем упал. Она видела, как мальчик пытается встать, а ноги его не слушаются.
Учительница поспешила во двор (спешить ей было непросто — она полная женщина); друзья смотрели на маленького Камерона с безжалостным детским любопытством. Мальчик улыбался им с земли. Мисс Форсайт заметила, что он очень бледен, и звездочка родимого пятна слева на лбу у него так покраснела, что походит на красного паучка на фарфоровой вазе.
Мисс Форсайт послала за доктором Рэнкином. Тот пришел и велел отнести мальчика домой для обследования.
В ту неделю февраль угас и передал эстафету энергичному марту, а маленький Камерон лежал в постели, в своей комнате над пекарней. Манящие запахи пирогов и тортов не привлекали его, хотя этот мальчик раньше редко отказывался от еды. Кроме того, он никогда не был разговорчив. Теперь же не замолкал. Он все говорил и говорил, днем и ночью, сам с собой, с родителями, с любым, кто готов был слушать, изматывая всех и изумляя тем, что излагал.
Однажды вечером, например, Камерон сказал собравшимся взрослым вот что:
— Вы играете с огнем, легкомысленно относясь к глубинам чувств ребенка.
Его родители и все остальные родители смутились. Чуть позже в тот вечер он обратился к своей учительнице:
— А вы, мисс Форсайт, не старайтесь толкать знания в детские головы; у некоторых умов имеются только рычаги «тяни».
Мальчик засмеялся, а по круглым щекам мисс Форсайт, женщины доброй, текли слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я