https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он хорошо сочетался с Парком в тот день. Понимаете, бывают времена, когда Парк столь официален, что чувствуешь: дабы пройти по нему, нужно повязать галстук. Но тогда, в январе, из увядшей травы торчали засохшие стебельки прошлогодних цветов, и грубый, но удобный костюм Кёрка был как раз к месту. Кёрк нес свою удочку, как человек, не привычный к рыбалке, — словно это совсем не удочка, а волшебная лоза, что ведет его неведомо куда. Он шел за ней мимо стоящих тут и там деревьев и скамеек к Монументу, возле него остановился, поднял голову и посмотрел на три фигуры. Затем перешел дорогу и продолжил путь мимо Церкви Каррика.
Лоза эта притягивала его к «Оленю». Подойдя, Кёрк приоткрыл дверь и ловко просунул в нее конец удочки; потом сам нырнул следом, будто попался на крючок — будто он скорее добыча, нежели хищник.
В те недели, что прошли после первой моей короткой, встречи с Кёрком, Каррик оставался таким же, как всегда: тихим городком среди холмов. Уныло тянулись дни. Холодный дождь мешался с сильным ветром, и это возмещало отсутствие снега. Конечно, часто висел и туман. Людям, живущим здесь, среди холмов, легко представить, каково быть дальтоником.
Часто по утрам я отвозил запасы таблеток и разных эликсиров моим собратьям по ремеслу в Аптеки Драмнера, Ланнока и Шилза. Все эти городки почти не отличить от Каррика; все они связаны извивами дорог. Как раньше мой отец, после утреннего развоза лекарств я останавливался перекусить в гостинице Стровена, потом ехал обратно в Каррик.
Что же касается Кёрка из Колонии, я знал, что в эти недели он каждый день отправлялся со своей удочкой далеко в холмы. И всегда носил с собой эту черную жестяную коробку. Местные рыбаки говорили, что Кёрк слонялся около речек, но побывал только у одного рыбного места — запруды Святого Жиля, в четырех милях к востоку от деревни.
И никто никогда не видел, чтобы он ловил рыбу.
Все изменилось в пятницу утром, через три недели после того, как я впервые увидел Кёрка.
Ночь была ветреной — такой ветер всегда дует издалека на восток и набирает силу над Северным морем. Он разравнивает волны над Устьем и рыщет по прибрежным деревням и фермам. Потом холмы гребнем восстают у него на пути и расчесывают ветер на пряди; при этом они так стонут, что можно поклясться: распадки в холмах — трубы органа, настроенные не для человеческого слуха.
В результате мне не удавалось заснуть часов до двух; а когда все-таки удалось, спал я отвратительно и меня мучили кошмары. Мне снилось, что я в большой комнате, где нет ни мебели, ни дверей. В комнате, кроме меня, — лишь черно-белая колли. Я преследовал ее и бил кривой тростью, пока не окровавились и палка, и собачья голова. Карие глаза смотрели так печально, что я бил все сильнее и сильнее, в каждый удар вкладывая всего себя.
Какое было облегчение — пробудиться. В такие ночи сон — рана, пробуждение же — бинты на ней.
Я лежал без сна и вскоре услышал стук в окно на первом этаже. Потом:
— Роберт! Роберт Айкен! — закричал кто-то. Я нашарил тапочки и спустился вниз, в холод Аптеки. Камерон — вот кто выкрикивал мое имя. Он заглядывал в окно, в темноту, обхватив лицо руками наподобие маски для подводного плавания.
Я открыл дверь.
— Пошли посмотрим, — сказал Камерон. На нем был коричневый рабочий халат. Камерон — пекарь Каррика, тихий круглолицый человек. Он показывал на Монумент, где, я видел, собрались многие горожане. С неба слегка моросило, а тумана не было и в помине.
— Который час? — спросил я.
— Довольно поздно, — сказал он.
Я набросил клеенчатый дождевик поверх пижамы и пошел за Камероном в Парк. Ночной ветер замер. Я слышал свое дыхание и видел, как пар вылетает передо мною, словно из тромбона.
Жители стояли около Монумента в молчании. Кое-кто обернулся и кивнул мне: мисс Балфур в желтом плаще с капюшоном; доктор Рэнкин в блестящем черном дождевике и черном котелке. И Анна — с шалью на плечах и непокрытой головой. Городовой Хогг наклонился к Монументу, и штаны у него на заду едва не лопнули.
Этот Монумент в Каррике типичен в своем роде. Мраморный постамент, два свинцовых солдата в натуральную величину — в военной форме, со штыками наизготовку — защищают свинцовую фигуру женщины в тонких одеждах — Свободы. Взгляды всех троих устремлены вперед.
Дети Каррика (когда в Каррике были дети) никак не могли взять в толк, на что же смотрят эти трое. На врага, которого видят только они? На заброшенную Церковь Каррика, что прямо перед ними? На холмы вдалеке? Давным-давно я близко познакомился с острыми краями постамента и холодным рельефом статуй. Вместе с остальными мальчишками Каррика я забирался на Монумент, гладил промежность и едва прикрытую грудь Свободы — и смотрел прямо в лицо ей и двум ее защитникам.
Тогда-то мы и нашли разгадку этой тайны. Глаза трех статуй были выдолблены и смотрели внутрь себя. Враг был врагом внутри.
Но тайна этих глаз никого больше не станет мучить. В то январское утро все мы, собравшиеся в Парке, увидели, что свинцовые лица трех статуй отрублены — остались только рваные шрамы. И ниже — штык, отломанный от винтовки одного защитника и вставленный в промежность Свободы.
Городовой Хогг, по обыкновению трепеща ресницами, искал улики — как и положено человеку его ремесла. Он особенно тщательно суетился вокруг постамента, где раньше была металлическая табличка с именами всех жителей города, погибших на Войне. Ибо теперь таблички не было — только бесстыжая пустота, словно оголенная белая плоть; и в пустоте красной краской из баллончика нарисован большой круг.
Горожане шептались: «Какой стыд», «Вот ужас-то», «Невозможно поверить». Мисс Балфур и доктор Рэнкин посмотрели на меня и покачали головами. Анна не сводила глаз с Монумента. Холод пробрался под мой дождевик, ноги замерзли. Я уже дрожал, а потому отвернулся и пошел назад по мертвой траве к Аптеке.
А я говорил, что несколько недель после того, как я впервые увидел Кёрка из Колонии, ничего необычного не происходило?
Это не совсем так. Мне следовало упомянуть о моей первой настоящей встрече и моем первом разговоре с Кёрком. Это произошло в один субботний вечер, всего через несколько дней после того, как я увидел Кёрка из окна Аптеки.
В ту субботу, примерно в шесть вечера, я повесил на крючок халат, надел плащ, погасил свет и вышел в туман. Я двинулся на восток, мимо бакалеи «КупиВпрок», мимо «Мужского ателье» Томсона. Пластмассовые манекены стояли в витрине голые — на выходные их заворачивали в упаковочную бумагу.
Лавка Анны — рядом с Томсоном, на углу с переулком, ведущим на север. Дверь открывается прямо на угол. Готическая вывеска над дверью гласит: «АНТИКВАРИАТ».
Минуя витрину, я увидел в ней предметы, которые так часто видел раньше: лакированный столик на коротких кривых ножках; на нем — чучело белой собаки, тоже кривоногой. На груди у животного была черная заплатка в форме сердца или какого-то знакомого континента — это как посмотреть. За собакой скопище помятых плевательниц и латунных украшений почти целиком загораживало настенную карту того, что некогда было империей, — ныне ее территория выцвела до бледно-розового.
Я потянул тяжелую деревянную дверь, и с притолоки звякнул медный череп с язычком внутри. Я вошел и закрыл дверь за собой.
Анны не было в лавке, но я слышал скрип половиц в ее комнате наверху. Я шел по центральному проходу и внимательно смотрел, как Анна разместила вещи в этот день: мне нравилось думать, что по тому, как некоторые ремесленники расставляют свой товар, можно судить об их разуме.
Мое внимание особо привлекли: старый письменный стол с десятками манящих ящичков и полочек; старинный радиоприемник со шкалой, живописующей космос; связка дротиков и покрытые кожей щиты с некой давней войны; потемневшие портреты грустной дамы; картины, на коих громоздились северные холмы и лежали серые озера; сафьянные альбомы, полные бурых фотографий семей, что давно умерли — даже пухлые младенцы; выцветшие морские мундиры на безглавых манекенах; пригвожденные к стене дуэльные пистолеты; волынки с дырявыми мехами; шотландские кинжалы, клинки, береты; и книги, книги, книги.
На некоторых предметах я взгляда не задержал: например, на обитых парчой стульях, тазах и кувшинах для умывания, потускневших столовых приборах, лампах с шелковыми абажурами и карликовых фаянсовых слониках. Я всегда подозревал, что Анна ставит такое нарочно, чтобы сбить с толку.
В ту субботу я увидел, что Анна выставила стеклянный короб с гигантскими ночными бабочками и ящичек лакированных осенних листьев из северных лесов. «Отчего же, Роберт Айкен, людям нравится смотреть на природу в предсмертной агонии?» Такой вопрос задала мне Анна, когда эти бабочки и листья впервые попали к ней в руки.
Еще на виду стояли чучела: две пары фазанов и огромный лосось. «Если мы все произошли от рыб и птиц, значит ли это, что охота и рыболовство — не что иное, как разрешенные формы убийства, за которыми следует каннибализм?» Анна хотела знать, что я об этом думаю.
И вот я шел по истрепанной бамбуковой циновке, что рассекает пол надвое и пропадает под синей шторой перед лестницей. Перед шторой располагается стол — ветхий, но не антикварный. На нем всегда лежит стопка бумаг, пачка чеков, шариковые ручки и деревянный ящик для денег. Здесь в воздухе витает слабый запах духов Анны.
Я услышал ее шаги: Анна спускалась по лестнице. На мгновение остановилась внизу.
Зашелестела штора, и она показалась — светловолоса и ликом бледна.
Она воззрилась таинственно. Я постарался не улыбаться, ибо Анна любит порой театральность — ей нравятся такие выходы. На Анне была зеленая длинная юбка и зеленый свитер, под цвет глаз.
— Это ты, Роберт Айкен. — В ее голосе слышится некий надлом, или лучше сказать — хрупкость. Ее голос непрочен, как редкая ваза.
— Я все хорошенько рассмотрел, — сказал я. — По-моему, я разгадал сегодняшнюю тему.
Анна тоже огляделась и едва заметно улыбнулась, что случается очень редко — словно это нарушение этикета, ею одной соблюдаемого.
— Увядание, — сказал я. — Тема — увядание.
— Твои наблюдения больше говорят о тебе, Роберт Айкен, чем о моей расстановке.
— Возможно. Когда я голоден, ум мой не так быстр, как следует. Я просто зашел пригласить тебя поужинать в «Олене». Интересует?
Ее интересовало. Она сказала, что ей нужно взять плащ. Анна скрылась, и я услышал, как она поднимается по знакомой сумрачной лестнице.
Анна и я вышли в вечернюю тьму. Фонари вяло сцепили руки в ночи и тумане; мы тоже. Мы не пошли через Парк, как делали обычно; мы обогнули его, миновали Церковь, откуда не доносилось ни звука с тех пор, как закончилась Война; прошли мимо Библиотеки. Вошли в «Олень».
Слева от вестибюля в темном зале огромная согбенная крыса грызла бумаги. Вот она подняла глаза и как по волшебству превратилась в Митчелла, владельца «Оленя», за конторкой.
— Как я рад видеть вас обоих, — сказал он. — Хотите поужинать?
И повел нас до шаткой площадки вверх по лестнице, где по стенам — выцветшие обои и темные пейзажи в рамках. Митчелл открыл дверь в столовую; навстречу нам вылетели призраки многих поколений давно увядшей капусты.
В столовой — зале, где панели красного дерева и низко висят лампы, — не было ни одного посетителя. Магнитофон исполнял камерную музыку. Три стола из шести накрыты к ужину. Митчелл взял наши плащи и повесил их на разлапистую вешалку; затем, как всегда, усадил нас за столик у окна, откуда открывается вид на Парк. Туман еще не сгустился, и сквозь отражения в стекле мы различали Монумент и сосны; но Аптеку на той стороне Парка или лавку Анны мы почти не могли разглядеть. А неясных фраз холмов, что со всех сторон обступили Каррик, мы и вовсе не разбирали.
Мы выпили вина и заказали ужин. Он запомнился не больше обычного. Еда в «Олене» весьма незатейлива — все равно что жевать краюшку серого пейзажа. Помню, Анна сказала однажды, когда мы сидели за тем же столом: «Интересно, а может, мы состоим из того, что видим, как из того, что едим; может, то, что мы видим изо дня в день, образует нас, как пища, на которой мы выросли».
Как обычно, мы разговаривали и ели. Церемония ужина в тот вечер была, как всегда, приятна. Мы как раз собирались уходить, когда дверь столовой распахнулась и вошел Кёрк.
Его седые волосы были расчесаны; он был в твидовом пиджаке, в рубашке и при галстуке. Кёрк пошел к столику у двери, самому дальнему от нас, и неловко уселся. От непривычки к многодневной постоянной ходьбе его ноги превратились в ходули.
Мы с Анной встали и направились к двери. У нас был обычай: после ужина в «Олене» мы шли вниз, в бар, чтобы выпить по бокалу — вдали от капустного духа. Анна часто говорила, что он пристает к одежде на много часов («Как думаешь, может, мы состоим еще из запахов?» — спрашивал я.) У столика Кёрка я остановился.
— Вы Кёрк, не так ли? — спросил я тихо в тот самый первый раз, словно передо мной сидел человек, которого может оскорбить шум. — Мы идем вниз, в бар. Может, составите нам компанию, когда поужинаете?
Голубые глаза холодно посмотрели на меня, и я подумал, что он откажется. Но он кивнул.
— Конечно. Почему бы и нет. — Он не взглянул на Анну. — Я недолго.
Вниз по скрипучей лестнице и через вестибюль прошли мы с Анной. Часы над стойкой показывали семь вечера.
Бар темнее, чем весь остальной «Олень». В нем другой археологический пласт запахов: десятилетия дыма трубок и сигарет. За матовыми стеклами с улицы не увидишь вытертые кожаные диваны, деревянные столы и стулья. На обшитых деревом стенах висят картины в рамах; глаз постепенно превращает их в унылые пейзажи, словно кем-то сфотографированные на планете, где нет солнца. В дальнем углу потолок над большим камином черен от копоти — огонь в камине горит и зимой, и летом. Весело блямкает рояль, записанный на кассету, — даже когда нет ни одного посетителя. Мы сели.
— Надеюсь, ты не против, что я пригласил Кёрка посидеть с нами, — сказал я.
— Нет, конечно, — сказала она. — Всё разнообразие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я