https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Russia/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ее дочь скоро кончает курс и тогда запишется в сословие адвокатов — она ведь французская гражданка. Ей так хотелось бы попасть в помощницы к Серизье.
— У вас в адвокатуре такое блестящее положение. И Жюльетт такая ваша поклонница!
Депутат не слишком сопротивлялся: у него было правилом — в первый раз всегда оказывать одолжение, если это не стоило большого труда. С госпожой Георгеску он был знаком очень давно, ее дочь была милая барышня. Он испытывал легкое удовлетворение оттого, что загадка разрешилась: его пригласили именно для этого дела.
— …У меня работы не так много, как думают. Но я с удовольствием запишу вашу милую барышню.
— Как я вам благодарна! Вы увидите, что будете ею довольны.
— Повторяю, это будет скорее фикцией.
— Все равно, я сердечно вас благодарю!
Он сказал несколько любезных слов о Жюльетт, простился и уехал. Леони медленно вышла из передней, не совсем довольная результатами. Жюльетт сильной жестикуляцией из-за двери зазвала ее в столовую.
— Ну? Ну, что?
— Обещал записать тебя, хоть настоящей работы пока не обещает… Очень тебя хвалил.
— Что он сказал? Но совершенно точно, мама…
Поговорив с матерью, Жюльетт в раздумьи вернулась в гостиную. «Работы не будет?.. Это мы увидим. Он меня еще не знает…» В гостиной — точно погасла люстра. Засидевшиеся скучные люди вели разговор, видно, тоже очень скучный, вдобавок по-русски. «И пусть разговаривают между собой. Мы им только мешаем…» Жюльетт поправила что-то на камине, улыбнулась Мусе и направилась к двери.
— Mademoiselle, pourquoi vous nous quittez? — сказал торжественно-галантно дон Педро.
— Я сейчас вернусь, — ответила Жюльетт и вышла в столовую. Лицо у нее тотчас стало настоящее — умное, озабоченное и очень милое, — освободившись, точно от дешевой маски, от притворно-ласковой, светской улыбки.
— Ты не огорчайся, это все-таки большой успех, — сказала Леони, запирая на ключ буфет.
— Разумеется. Мне больше ничего не надо…
— А если он сделает вид, что забыл, я еще найду к нему подходы.
— Я знаю, что вы все можете, мама… Спасибо… Как, по-вашему, я теперь могу пойти спать?
— Разумеется, иди, моя девочка, Мишель уже в постели… Муся на тебя не обидится… Досадно, что все нужно запирать: Альберу все больше нравится наш бенедиктин. Иди, мой ангел, пусть она их занимает…

— …Что вы сказали о Брауне, Альфред Исаевич? Я не расслышала, — спросила Муся, отрываясь от разговора с баронессой о цене платья, в котором появилась в третьем акте пьесы известная артистка. Муся морально поджала хвост и была особенно мила с Еленой Федоровной: ее мучила совесть, из-за легкого предательства, незаметно совершенного ею в разговоре с Серизье. «Но ведь так все всегда поступают, иначе и разговаривать было бы не о чем и невозможно…»
— Вы его знаете? Тяжелый человек…
— Да, с косточками человечек… Можно им и подавиться, — вставил Нещеретов.
— Что я о нем сказал? Говорят, он бежал из Петербурга с какими-то необыкновенными приключениями. Я слышал, он ползком пробрался через финляндскую границу, в него стреляли большевистские пограничники.
— Из пушек, — вставил Нещеретов.
— Нет, этого не могло быть, — сказала Муся. — В Финляндии он не был, ведь мы сами были довольно долго в Гельсингфорсе… Я слышала, он бежал с Федосьевым в Швецию, и их будто бы обстреляли с какого-то форта.
— Врет, — убежденно сказал Нещеретов. — Это, я вам доложу, рекламист первого ранга.
— Нет человека, который был бы меньше рекламистом, чем он! Ему совершенно все равно, что о нем думают. Мало ли гадостей говорят об всех?
— Какой это Федосьев? — спросил мягко дон Педро, подчеркивая интонацией, что хочет загладить размолвку. — Надеюсь, не тот, который…
— Не надейтесь: тот самый.
— Что же у него общего с этим почтенным профессором? — озадаченно спросил Альфред Исаевич.
— Во-первых, он не профессор…
— И не почтенный, — вставил Нещеретов.
— «Почтенный» в жизни не ругательное слово. Но в газете это еще хуже, чем «небезызвестный».
— …А во-вторых, общего у них то, что они вместе подготовляли какой-то террористический акт: чуть только не убили самого Ленина.
— «Чуть» не считается… А насчет их дружбы, то, я помню, Браун как-то сказал князьку Горенскому, что они с Федосьевым, видите ли, психологические изомеры, кажется, так… Такие, говорит, есть химические тела: состав одинаковый, а свойства совсем разные, изомерия, говорит, это называется. Проще говоря, два сапога пара, хоть один химик, а другой сыщик.
— Федосьев теперь в Берлине и, говорят, впал в какой-то мистицизм, — сообщила Елена Федоровна. — Так мне говорили в посольстве.
— Неужели?
— Что-то странно. Совсем не мистический был мужчина Федосини, — сказал Нещеретов.
— Все-таки это трогательно: мистик Федосьев!
— Меня не трогает… Вот как никого, должно быть, не умиляет вдова Клико…
— Правда, это наименее печальная из вдов, — смеясь, сказал дон Педро. Он подумал, что эта шутка может пригодиться для какой-нибудь статьи.
— А Браун, говорят, в Париже?
— Я тоже слышала, но ни разу его не видала и ничего о нем не знаю, — ответила с сожалением Муся. — И адреса его не имею, знаю только, что у него здесь большая квартира, где-то на левом берегу.
— Деньжата, верно, вывез, малый ловкий.
— Ничего он не вывез, а просто он и до войны жил в Париже, так что, верно, имел здесь состояние.
— Да хоть бы и вывез, что ж тут дурного? И я вывез деньгу, и ваш батюшка. Надо сказать: слава Богу!
— Я не говорю, что это дурно, но не мог он вывезти, если бежал на лодке.
— На лодке в Швецию? Да собственно почему вы так за него заступаетесь, Марья Семеновна? Я не знал, что он у вас в фаворе.
— Теперь будете знать. Он на редкость интересный человек и кристально-порядочный.
— Да вы точно его некролог пишете! Это в некрологах все оказываются кристально-порядочные люди и светлые личности… У него, впрочем, и то, на случай кончины, кажется, накоплено немножко славы? Этак строчек на двадцать некролога, а?
— Во всех газетах? Это лучше, чем на сто строк в одной, где есть добрые знакомые, — авторитетно разъяснил дон Педро. Он знал толк в некрологах и мастерски их писал. Ему было даже в свое время поручено редакцией «Зари» изготовлять надгробные статьи об еще не умерших известных людях, и у него собралась большая коллекция заготовленных впрок очень хороших некрологов, в которых не хватало лишь вступительной фразы: «телеграф принес известие…» или «еще одна жертва безвременья, тяжкой и неприглядной русской действительности». Посторонние люди, ничего не понимающие в газетном деле, могли над этим смеяться; но и дон Педро, и редакция «Зари» отлично знали, что так должно быть в каждой хорошо устроенной газете европейского типа. «Пропал, пропал труд», — огорченно подумал Альфред Исаевич.
— А где наши милые хозяева? Или спать пошли, madame la baronne?
— Что вы, что вы, господа… Леони сейчас выйдет, — сказала, зевая, Елена Федоровна.
IV
Доминик Серизье жил в старом доме на улице Риволи. Квартира перешла к нему после смерти дяди-холостяка, снявшего ее в ту пору, когда состоятельные люди еще селились в центре Парижа. Дядя устроил в квартире электрическое освещение; сам Серизье поставил ванну и телефон. Ему часто советовали переехать в одну из новых частей города; были даже случайные находки, по знакомству, — прекрасные долгосрочные, не очень дорогие квартиры. Однако, новый квартал, центральное отопление, подъемная машина так и не соблазнили Серизье: он без ужаса не мог подумать о переезде.
Квартира из четырех комнат была для него тесновата, особенно с той поры, как бывший будуар жены пришлось отвести под секретариат. Но в том же доме освободились еще две комнаты, этажом выше. Серизье снял их, обставил простой американской мебелью и устроил в этой небольшой квартире приемную: там он принимал людей, которых мог бы неприятно удивить вид его настоящей квартиры.
Враги называли депутата-социалиста циником и лицемером. Это было совершенно неверно: цинизм был ему чужд, насколько может быть чужд профессиональному политику. Обставляя небогато свою квартиру, Серизье просто делал уступку предрассудкам некоторых своих единомышленников. Вдобавок, и настоящая его квартира могла казаться очень роскошной только бедным людям, не видавшим подлинной роскоши. Враждебные газеты не раз писали о картинной галерее Серизье, о коллекциях старинного серебра и фарфора, об его Роллс-Ройсе, о вилле на Ривьере. Ничего такого у него не было, хоть он, по своим средствам, и мог бы иметь многое из этого. Серизье жил так, как привык жить с детства, как жили его родители или даже несколько скромнее. Коллекций он не собирал; но то, что у него было, было хорошее и довольно дорогое, — от переплетов большой библиотеки до мебели в стиле Империи.
Выдумкой были и слухи о кутежах, о многочисленных любовницах Серизье. Журналисты при всяком удобном случае писали шаблонно-игриво о прочных связях Серизье «dans les coulisses de l’Op?ra». Серизье в молодости развлекался в Латинском квартале так, как в свое время развлекались его отец и дед. Тридцати лет от роду он женился и прожил с женой счастливо четыре года. Потом они разошлись без шума, без ссор и скандалов, шутливо объяснив приятелям, что надоели друг другу: хорошего понемножку; но продолжали встречаться в обществе и, назло приятелям, разговаривали при встречах дружелюбно и весело. Близкие друзья говорили, что причиной развода было какое-то увлечение госпожи Серизье: «Доминик вел себя очень благородно».
Позднее у него была продолжительная связь с артисткой, — это и оказалось причиной слухов о coulisses de l’Op?ra (хоть артистка играла в драматическом театре). Связь эта тоже кончилась корректно и бесшумно. Говорили еще о романе Серизье с секретаршей; друзья это отрицали, утверждая, что он терпеть не может историй у себя дома. Так его отец и дед никогда не грешили с боннами и кухарками. Любовь вообще занимала не очень много места в жизни Серизье. Хорошо знавшие его люди считали его человеком несколько сухим, при чрезвычайной внешней благожелательности, при изысканной любезности и при безупречном джентльменстве.
Он был перегружен делами. Работоспособность его была необыкновенной даже для французского политического деятеля. Серизье вставал ежедневно в шесть часов утра и работал, почти не отдыхая, до обеда; часто занимался делами и вечером, но этого не любил: предпочитал по вечерам бывать в обществе и старался ложиться не позднее полуночи. Однако два раза в неделю, на пути домой, он заезжал еще ночью в редакцию и там выправлял, сообразно с последними известиями, написанную дома, после вечерних газет, передовую статью.
В этот день передовую должен был писать не он. Но другой редактор накануне чувствовал себя нездоровым и сказал, что, быть может, не явится на службу. Из редакции должны были предупредить Серизье по телефону. До половины восьмого вечера телефонного звонка не было, и Серизье уехал из дому очень довольный: ему не хотелось показываться в редакции во фраке, — а в этот день он был приглашен на большой обед. Товарищи по газете, впрочем, привыкли к его светскому образу жизни и только благодушно над ним подшучивали. В партии почти все, кроме главного вождя, любили Серизье, прощали ему и светскую жизнь, и богатство, и быструю партийную карьеру. Выйти в лидеры он не мог, — не потому, что для этого не годился, а оттого, что уже был другой лидер, далеко не достигший предельного возраста и не собиравшийся уступать ему свое место. Однако для него потеснились: он занимал очень видное положение, часто выступал от партии в Палате и писал еженедельно две передовые, — почти без контроля и цензуры со стороны главного вождя.
Обед у знаменитого адвоката, угощавшего депутатом-социалистом консервативное общество, сошел очень приятно. Говорили, разумеется, о мирной конференции. Серизье высказал мысли, приятно удивившие других гостей (среди них были два академика и весьма известный боевой генерал). Слова его можно было понять и так, будто он не слева, а справа обходил самого Клемансо. Он доказывал, что тяжелые условия мира, которые предполагалось продиктовать побежденным, грозят повлечь за собой со временем новую войну. Между тем единая Германия, даже после потери Эльзаса-Лотарингии, Данцига, Силезии и после уплаты двухсот миллиардов контрибуции, останется, несмотря на разоружение, очень опасным противником, — ведь наполеоновский опыт насильственного разоружения Пруссии оказался совершенно неудачным. Генерал, вначале слушавший утописта с ироническим недоверием, одобрительно кивнул головой. — Значит, надо сделать вывод, — доказывал Серизье, — если мы хотим себя обезопасить исключительно силой, то необходимо расчленить Германию и отобрать у нее левый берег Рейна. — Он напомнил о вековой политике французских королей и привел цитату из Ришелье. Генерал, к собственному удивлению, согласился с мнением утописта.
Тут, конечно, было недоразумение. Мысль Серизье заключалась в том, что насильственно продиктованный договор не может обеспечить мира; эту мысль он и доказывал от противного, приноравливаясь к кругозору своих собеседников. Но уточнять и разъяснять политическую азбуку не стоило. Теперь основной задачей было — всячески подрывать политику и авторитет Клемансо.
Серизье подрывал авторитет Клемансо и в своих статьях, и в частных беседах (которые иногда были важнее статей). В гораздо более мягкой форме, со всяческими комплиментами, он осуждал и Ленина. Однако в глубине его души таилось что-то вроде любви одновременно к Ленину и к Клемансо (как ни мало они походили друг на друга). Серизье был бы искренно возмущен, если б это услышал. Ему полагалось ненавидеть всякую диктатуру (за исключением особо предусмотренной в социалистической программе) Но диктаторское начало в человеке, начало ненависти, то за что Клемансо прозвали тигром, — внушало ему тайное почти бессознательное благоговение, — вероятно, потому, что сам он был лишен этого свойства. Он дорожил репутацией властного человека, и наиболее хитрые из близких к нему людей порою на этом играли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я