Все для ванной, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Благодарите Бога, что ноги оттуда унесли!
— Я отчасти должен благодарить за это и вас. Ведь вы меня тогда спасли этим паспортом, наставлениями, деньгами… — Витя чувствовал, что у него вдруг стал развязываться язык.
— Это как сказать. Ведь я же вас и ввел тогда в организацию. Может быть, и не должен был этого делать.
— Вы сожалеете? Я — нет! Нет, я не сожалею!
— И я не очень жалею. Не пейте так быстро, это крепкий напиток… Отчего же вы уехали из Довилля так рано? В Париже жарко. Марья Семеновна еще там? Она тоже купается?
— Да, мы купались вместе…
— И долго они еще там пробудут?
— Еще недели две, если погода будет хорошая…
— А потом в Париж?
— Да.
— Что поделывает мой приятель Клервилль? Говорят, он на пути к блестящей карьере?
— Не знаю… Я его видеть не могу! — сказал неожиданно Витя, тотчас ужаснувшись собственным словам. Браун посмотрел на него и снова улыбнулся. — Нет, Александр Михайлович, я не сожалею о наших петербургских делах. Пусть нам не повезло, но ведь идея была большая!
— Все идеи большие для тех, кто им служит… И пока служит. Нет такой идиотской идеи, которая не годилась бы для соблазна людей. Ведь у большевиков тоже «большая идея». Правда, обезьянья, да обезьяньи-то для этого, пожалуй, самые лучшие… Попробуйте печенья, оно очень хорошее.
— Почему обезьяньи лучшие?
— Я говорю так, не каждое слово записывайте… Значит, Клервилли возвращаются в Париж еще не скоро?
— Нет, не обезьяньи, Александр Михайлович. Есть и настоящие идеи, те, которым служили лучшие люди, люди, бывшие совестью человечества…
— Ох, уж эти люди, бывшие совестью человечества… От них все зло… Вот эту штуку с орехом советую взять.
— Спасибо, — сказал Витя с досадой и все-таки взял штуку с орехом, хоть она мешала ему высказаться. — Вы, Александр Михайлович, ни во что не верите! Ведь это нигилизм? — Несмотря на кружение в голове, он не без робости выговорил это слово. «Не дерзко ли? Нет, дерзкого ничего нет… Но мне непривычно так с ним говорить…» — Вы меня, ради Бога, простите, Александр Михайлович!
— Ничего, ничего… Нет, это не нигилизм. Я не нигилист, да если б и был нигилистом, то вас, мальчика, не стал бы этим портить, Я вас только предупреждаю. Не очень вообще верьте в человеческий энтузиазм: ни в «чудо-богатырей», ни в «божественную лихорадку тысяча семьсот девяносто третьего года». Это вранье.
— Все вранье?
— Три четверти. Вранье или условная безобидная нелепость: так абиссинский император называется царем царей… А то, что не вранье и не нелепость, то просто выдохлось и никому больше не интересно.
— Что ж, на смену прежним богам приходят новые, — сказал Витя, сам себе удивляясь: так легко произносились им теперь самые страшные слова, которых он до Pernod никогда себе не позволил бы. — Старое рождается, новое… Старое умирает, новое рождается…
— Рождается, да дрянное. Человечество в самом деле собирается переменить игрушки. Но игры нашего поколения были все же не такие глупые и грязные… На моих глазах человечество шло не вперед, а назад. Может быть, это случайность, но это так. Да, назад и все назад! Значит, неудачно родился… Неудачно родился, — повторил он. — Ну, да довольно об этом.
Он замолчал. Его лицо потемнело, еще усилилось на нем то выражение, которое Витя мысленно назвал отрешенностью.
— Вы давно здесь живете, Александр Михайлович? Какая у вас прекрасная квартира!
— Давно. Здесь и умру.
— Это ведь никто сказать не может. Особенно теперь.
— Особенно теперь, — повторил Браун, видимо не слушая.
— Простите, что я обо мне, но чего бы я не дал, чтобы узнать, что со мной будет лет через десять.
— Да.
— И с Россией, с миром… Разве вам, Александр Михайлович, не интересно?
— С миром? Мир теперь le cadet de mes soucis. Пусть он идет к черту.
— Ну, так хоть с вами? — озадаченно спросил Витя. «Пусть он идет к черту!..» А говорит, что не нигилист…»
Браун молча на него смотрел безжизненным взглядом. «Все-таки, это странная манера! Хоть бы сказал, наконец, еще что-нибудь», — подумал Витя с тревогой. — Я думаю…
— Свое будущее предвидеть иногда можно, — перебил его Браун. — Разумеется, не каждому. Кто много жил, тот может себя довести до предвиденья… Вот сны, например. Ведь от сна до безумия только волосок… Что это такое?
— Это вам, ученым, лучше знать, — ответил Витя и развязно, и несколько сконфуженно: ему обычно снилась всякая ерунда.
— Науке об этом ничего не известно. Она не знает даже, как к этому подступиться. Сны вне законов природы, или же законы их непостижимы. А мне в снах открывалось многое.
— Но как же вы можете знать, что…
— Случалось и без сна. Иногда случалось, — разумеется, только ночью и в очень тяжелые ночи… Кофе, музыка очень этому способствуют. Это и есть вдохновенье, а не то, о чем врут поэты, чего они ждут, корпя над своим рукодельем. Радости от этого мало. Да и ясности немного. Ведь и зная, ничего не поймешь. Зачем было все это? Into this wilderness, and why not knowing», — медленно проговорил он. — А в будущем что? Вот как знаменитая артистка Жорж окончила свои дни содержательницей общественной уборной, — сказал Браун и точно опомнился. — Да, да, Бога благодарите, что ноги унесли из того петербургского пекла.
— Я знаю, но и здесь плохо.
— А что? Влюблены и несчастны?
— Что вы!
— В чем же дело?
— В том Дело, что нет дела… Извините дурной каламбур. Мне делать решительно нечего, Александр Михайлович.
— Средств у вас, конечно, никаких нет?
— Никаких, я живу на средства Марьи Семеновны, — произнес, побагровев, Витя.
— Вы говорите так, точно вы у нее на содержании. Что ж тут дурного, если ваши друзья вам помогают?
— Это не так просто… Можно мне выпить еще?
— Нет, нельзя.
— Я хочу сказать… Александр Михайлович, сделайте милость, помогите мне найти работу.
— Какую?
— Все равно. Мне предлагают стать статистом в кинематографе, но мне стыдно…
— Стыдного в этом ничего нет.
— Да и об этом приходится просить, кланяться! А этого я не выношу! («Говорю, что не выношу, а его прошу! Но его можно…»)
— Я подумаю. Ведь вам однако надо учиться. Если Марья Семеновна готова вам помогать три-четыре года, то, быть может, лучше принять ее помощь, чтобы кончить университет, а? Этот долг вы ей потом отдадите. Вы не хотите, чтобы я поговорил с Клервиллями?
— Нет, нет!.. Ни в каком случае! Это не так просто… Я очень, очень вас прошу, Александр Михайлович.
— Я подумаю. Вполне одобряю, что вы стараетесь оберечь свою независимость. Дороже нет ничего в жизни, помните это. И чем талантливее человек, тем ему труднее независимость достается: тем больше людей, посягающих на нее. Немногие устояли против соблазна до конца… Расин, доверят, умер от немилостивого взгляда Людовика XIV.
— Я не знал…
— Вероятно, это выдумка, но ведь интересно и то, как лгут о больших людях… Я подумаю о работе для вас. Говорю это не для того, чтобы отвязаться: «буду вас иметь в виду, если что представится». Я в самом деле о вас подумаю. Надо найти для вас такую работу, которая давала бы вам возможность учиться, ходить на лекции или, по крайней мере, сдавать экзамены.
— Диплом мне не нужен.
— Нужен, — сказал Браун. — Такую работу найти довольно трудно. Но я постараюсь это сделать. Вот что, наведайтесь ко мне через неделю… У вас есть телефон? Пожалуйста, оставьте мне ваш телефон и адрес.
— Я буду несказанно обязан вам, Александр Михайлович, — сказал, вставая, Витя. «Несказанно обязан» было от Pernod, но он и в самом деле был в восторге. — Не хочу больше вам мешать. — Запишите же телефон и адрес, — повторил, не удерживая его, Браун.
XI
В Регенсбурге, в 1630 году, был назначен имперский сейм для разрешения многочисленных важных дел. Война шла двенадцать лет, и конца ей не было видно. Грабежи, налоги, поборы разорили Германию. Между тем, дело все запутывалось, и никто уже не мог бы толком объяснить, из-за чего собственно воюют князья: были лютеране на стороне императора Фердинанда, были католики в лагере сторонников реформы. Говорили, что курфюрст баварский, ревностный католик, вступил в тайные сношения с французским двором; между тем Франция оказывала поддержку князьям лютеровой веры. Мира хотели почти все князья, но большая часть их находила, что для умиротворения страны прежде всего необходимо иметь мощную армию.
Всем, впрочем, было известно, что главное, первое, самое важное дело сейма: как угодно, но во что бы то ни стало, избавиться от Валленштейна. Он стоял во главе императорской армии, и кормил ее будто бы на свои средства, то есть не требовал на это денег из венской казны. В действительности же, все брал у князей и у населения тех земель, по которым проходили его войска: говорил, что так и быть должно, ибо кормит войну война, — и всех извел поборами, а еще больше своей гордостью, пышностью своего двора, подобного которому не было у самых богатых курфюрстов. Одни князья хотели назначить главнокомандующим венгерского короля, другие — курфюрста баварского, но на одном все стояли твердо и единодушно: император должен уволить герцога Фридландского в отставку. При этом, у всех было сомнение: подписать приказ об увольнении легко, но уйдет ли в отставку Валленштейн, если приказ и будет подписан? Армия же его стояла совсем близко: в Меммингене.
Курфюрсты и князья, прелаты и графы, благородные люди и городские советники начали съезжаться в Регенсбург в июне. И так было всем грустно и беспокойно, что немного времени заняли сложные вопросы этикета: кому где сидеть? Ведавшие этим старики, помнившие не один сейм, с двух-трех заседаний порешили, что рядом с майнцским курфюрстом в первый день сидеть курфюрсту трирскому, а во второй — курфюрсту кельнскому. Остальное пошло совсем гладко.
В среду 29 июня с часу дня стали проезжать, по пути ко дворцу архиепископа, разные повозки и коляски. Население города дивилось обилию и роскоши поезда, числу императорских слуг, — их было до трех тысяч. К общему горю, стал накрапывать дождь. Советники в черных шелковых костюмах, с золочеными цепями, заволновались, — как теперь сойдет прием, ведь они ни в чем не виноваты!
Стрелка городских часов уже подходила к трем, когда показался отряд венгерских телохранителей императора, — у их серых коней хвост, грива и копыта выкрашены были в красный цвет, за ними следовали коляски, одна лучше другой, и, наконец, квадратная, раззолоченная, запряженная шестериком карета. В ней на почетном месте сидел император Фердинанд, а против него императрица Элеонора, оба в шелковых одеяниях итальянской моды, одного серебряного цвета.
Поезд остановился у кордегардии. Пажи, в черных бархатных костюмах, отворили дверцы. Бургомистр, с должным числом поклонов в пояс и до земли, приблизился к карете и, по обычаю, поднес императору ключи города и подарки: кусок сукна, вино, сено и рыбу. Жена бургомистра произнесла выученное назубок приветствие императрице и не сбилась даже в конце его, хоть очень замысловатый конец выдумал старый советник, знавший придворные обычаи: «…И если не могу я, недостойная, поцеловать Вашему Величеству руку, то да будет мне дозволено поцеловать ногу Вашего Величества». Оказалось, однако, что старый советник не так уж знал обычаи венского двора и только осрамил Регенсбург, ибо полагалось жене бургомистра прикоснуться губами не к руке и не к ноге, а к подолу платья императрицы. Встреча не очень удалась. Император был в дурном настроении — из-за дождя, из-за утомительной дороги, из-за того, что у заставы его не встретили курфюрсты. Улыбался советникам в обрез, — видом своим показал, что доволен Регенсбургом, но не слишком доволен. Пажи захлопнули дверцы кареты, поезд двинулся дальше.
Сейм же открылся нескоро. После молебствия в соборе св. Петра, император, в тяжелой отороченной мехом мантии и в короне, держа у плеча, как ружье, скипетр, оглядываясь по сторонам, вытирая бархатным платком лоб, щеки, короткую седоватую бороду, прошел в зал, сел на крытый красным бархатом трон и, чуть наклонив голову направо и налево, открыл первое заседание: имел к своему делу большую привычку. Камерарий сделал перекличку лицам духовным и светским.
Императорское послание было туманное, ибо сочинивший его канцлер Верденберг знал толк в политике: ничего в послании не сказал. Говорилось в нем, что император всей Душой жаждет мира, но это его желание не у всех находит отклик. А потому о сокращении армии, к несчастью, не может быть и речи, как ни искренно миролюбие его величества. Первый с ответом выступил курфюрст майнцский Ансельм-Казимир, и так как он тоже был опытный политик, то ничего не сказал и курфюрст, зная, что не на заседании в большом зале, перед сотнями людей, решаются важные дела: заседания же и послания, да и весь сейм, нужны больше потому, что это очень приятно благородным людям и городским советникам. О герцоге Фридландском не было сказано ни слова, точно его и не существовало на свете, И только позднее, в покоях архиепископа, где остановился император, началось настоящее политическое дело: переговоры, торг, вежливый шантаж и контршантаж пяти-шести человек, от которых все зависело на сейме.
Потом город дал обед в честь императора Фердинанда. Сошел обед невесело. Император, человек нездоровый и печального нрава, почти ни к чему не прикоснулся из поданных тридцати блюд, даже к утке, утопленной в старом венгерском вине, зажаренной с гвоздикой и с ароматами, начиненной трюфелями и посыпанной золотой пылью. Многие гости, особенно дамы, заметили, что после утки и рыбных блюд император, и императрица, и венгерский король, и эрцгерцогиня не облизывали пальцев, а вытирали их о скатерть; те из гостей, что побойчее, тут же переняли эту новую французскую моду. Государственные же люди обратили внимание на то, что после десерта был к его величеству подозван и долго с ним беседовал непобедимый баварский полководец граф Тзерклас Тилли — маленький, сухенький, остроносый старичок, который за обедом ел только хлеб и овощи, к вину не притрагивался и на обедавших поглядывал исподлобья с злобным презрением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я