https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/iz-mramora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На дерево полезли – трясешься, как бы не свалились, в лужу их потянуло – все думаешь, как бы не простыли. Возле телевизора оставишь – опять же боишься, чтобы не испортили чего или к электричеству не лезли.
Просила я мастеров, чтобы крышку к колодцу приделали, – забыли. Вот и приходится крутиться: воды наберу, а потом сруб тем старым рубищем, нарядом коровьим, обматываю. После несчастья с Винцасом зашвырнула я его подальше от глаз, пылилось оно где-то, плесневело, покуда мастера на свет белый не вытащили – на заборе развесили и диву даются, чей это наряд такой…
Прикинула я – вот уж десять лет минуло, как нет моего Винцялиса. Пойду, думаю, хоть могилку его навещу. Нарвала в палисаднике руты, гвоздики, лилию садовую срезала, которую еще сам Винцас мне откуда-то привез… Детишек загнала в огород горохом полакомиться и на прощанье сказала:
– Ешьте, сколько влезет, а потом до моего прихода во дворе поиграйте… Только к петуху не приставайте, не то глаза выклюет, к козе близко не подходите. Ты, Дайвуте, старшая, за хозяйку тебя оставляю.
Та уставилась на меня через какое-то стеклышко и спрашивает:
– А куда ты идешь? А что нам принесешь?
– Иду я далеко-далеко, – отвечаю, – и что найду, с тем и приду, на дороге не брошу.
Думала, прямиком через поле быстрее будет, но одного не учла, старая: поля-то теперь – глазом не окинешь, а луга вдоль и поперек оврагами изрезаны. Рожь прошла, за ней овсы начались, а за ними кукуруза. Поняла я, что этак мне и до вечера не добраться. И такое зло меня разобрало – сил нет. Но потом подумала: куда бы меня ни занесло, Винцас мой все равно меня видит. А может, и посмеивается в кулак…
Стала я назад дорогу искать и наткнулась на лен – целое поле. Так вот куда меня Винцас завел! Ленок уже желтеть стал, головки поникли, и кузнечики грустно так стрекочут… Вспомнила я, как в тот раз косынка на землю соскользнула – беленькая такая, в черный горошек, а сейчас в руке у меня черная, а точечки по ней светлые…
Опустилась я на землю, пригорюнилась, повздыхала и говорю Винцялису:
– Ну, я пошла – дети, сам понимаешь… Что за гостинец им придумать?
– Щавеля набери, – как живой, улыбается мне Винцас.
– Что ты, – говорю, – щавель уже перезрел, они его в рот не возьмут. Сам знаешь, нынешние дети не те, что мы когда-то…
– Видала? – показывает мне Винцас на лен. – Полег уже кое-где, с удобрениями перестарались.
– А может, ничего страшного, – говорю, – солнышко подсушит, ветерок продует – и поднимется…
Оставила я цветы, встала и отпрянула: никак камень зашевелился! Да это еж!.. Вот и подарю его внукам. Небось и не знают, что за зверь. Скажу: «Попробуйте его потискать – он вам покажет, как зверюшки этого не любят. Так же и котенок или цыпленок – только у тех колючек нет, нечем ощетиниться…»
Завязала я находку в узелок, домой пошла. Прихожу – никого во дворе. Кликнула я их раз, позвала другой – ни души. В сторону колодца глянула и похолодела: полотнища на срубе не видно! Может, рядом валяется, может, просто так его сняли, для забавы: помнится, и мы детьми любили в колодец кричать…
Зря надеялась – полотнище-то в воде плавает…
Стала я не своим голосом господа бога и людей на помощь звать, журавль опустила, а сама все шарю жердиной, шарю… Вытащила эту тряпку проклятую, и вдруг меня осенило: брошусь и я головой вниз, утоплюсь… Дверь в доме скрипнула – и снова меня надежда, словно прохладная вода, в чувство привела: а вдруг они не сами туда свалились, а только рубище это бросили?
Тут и Дайвуте появилась. Дрожит вся, всхлипывает, а сказать ничего не может, только головкой все в ту сторону кивает… Ясно, там уже Арунелис. И снова я за шест и давай воду в колодце мутить… Бывало, таким манером даже ведро утонувшее удавалось вытащить. Велосипедиста за забором увидала – к нему кинулась: почтальон наш, оказывается, почту вез. Вытащили Арунелиса, а он уж окоченеть успел, и тогда меня снова к станочку тому швырнуло…
Какие-то бабы незнакомые, словно сыр, зажали меня в тисках – по две с каждого боку, – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. А они локтями пихаются: «Не на ту подногу нажимаешь, раззява безмозглая! Да ты ногти-то обстриги – не видишь, что ли, затяжки делаешь! Глянь, шпулю какую здоровенную намотала – в челноке не умещается!» Полотно мое и впрямь – страх глядеть: то жидкое совсем, точно сито, то чересчур плотное, ниток на нем каких-то ненужных полно…
С криком прогнали меня ведьмы эти от станка прочь, дубасить принялись. Одна в волосы вцепилась, рвет их горстями, словно лен, и другой швыряет, чтобы та из них ткала. А третья, что за станком сидела, давай челноки туда-сюда бешено гонять… в такой раж вошла, что и не разобрать, о чем четвертая мне все кричит.
Уж и не знаю, кто меня в чувство привел, – поняла только, что колотила да тузила меня дочка моя несчастная, мать Арунелиса. Что ж, бей, говорю, чего там… Ты бы еще больше озверела, скажи я тебе, что ты не дочь моя родная, а сука или свинья паршивая.
Адольфас топор схватил и ну рубить, в щепы разносить все, что под руку попадется. Окна высадил, двери изрубил, телевизор, кроватку детскую, кресла… Только, стол пощадил, на котором дитя лежало, в простыню запеленатое. Припал Адольфас к телу сына, зарыдал громко, а потом вдруг вспомнил, что до кухни руки не дошли. И такая вонь оттуда повалила, видно, от газовой плитки или от холодильника, что бедные родители не выдержали. Взяли Казбарасы своего Арунелиса, снова горько заплакали и уехали. На прощанье успели еще раз меня проклясть, будто я нарочно сына их на тот свет отправила.
Рената, другая дочка, помнится, перед уходом что-то не совсем злое сказала. Скорее всего о ковре побеспокоилась – скатала она его и пока у меня оставила. Разве ж все упомнишь, что тогда было. Припоминаю только, что, как начали меня бить, я все за руки их хватала, поцеловать хотела, прощения вымаливала, а под конец не выдержала:
– Вырастила я вас, в люди вывела, дайте вы мне, ради бога, покой…
Упросила соседей козочку мою взять, двери-окна наглухо заколотить – без посторонних с миром отойти решила. Пролежала я пластом несколько дней и вдруг ежика вспомнила – так тогда его под яблоней в узелке и забыла. Он-то меня с постели и поднял. Доплелась я до дерева, выпустила его, а он отощал, бедняжка, смотреть жалко… Чуть было голодом его не уморила. Ну не тронутая ли я? Внучонка загубила, а тут над ежом слезы лью!..
Наплакалась я под той яблонькой вволю, а потом решила косынку, в которой ежик был, выстирать… Глянула в колодец – и назад. Нет, думаю, на всю жизнь твоей водой попользовалась. Уж лучше за семь верст таскать или самой родничок выкопать.
Вот так снова я в колею вошла… Люди добрые окошки мне вставили, а осколки я собрала и в колодец выкинула.
И о зиме подумала. В детскую решила козу Белянку пустить – вместе оно веселее, чердак курам уступила, а хлев на дрова разобрала – благо мужики помогли. Время шло, и постепенно все живое и неживое встало у меня на свои места, боль сердечная поутихла, и мне захотелось даже найти себе какое-нибудь занятие по душе.
После ремонта краски разные остались, вот и придумала я оживить немного серые, обитые картоном стены. Из козочкиной шерсти смастерила несколько кистей. «За добро твое, – говорю, – что ты мне молока на похлебку даешь, нарисую я на всех стенках лужайку зеленую, иву плакучую – глодай на здоровье, парочку ягнят, стайку гусей для компании выпущу и пастушонка к ним приставлю, если получится, конечно…»
Краска жидкая оказалась – тут потеки сделались, а там коза боками стерла, и все равно мне такая комната милее. Долго придумать не могла, что бы такое для себя нарисовать. В комнате, где кровать моя стоит, нарисовала я небо голубое, а по нему звезды, но пришлось все заново переделывать – звезды-то не высохли, потекли. Сделала я из звездочек цветы, к растекшимся стебелькам листья пририсовала – чем не палисадник. А из лоскутков материи навыстригала бабочек – обыкновенных и диковинных… На другой стенке озеро у меня разлилось, вода в нем прозрачная-прозрачная… Рыбы в него напустила, водорослей насажала, а в самой глубине поместила нашу бывшую деревню, которая осела в памяти, словно на дно…
Комната от этого мне еще больше нравиться стала. Но, видно, желаниям человека нет предела. Чистую половину задумала я расписать на особый лад. И спохватилась: красок не хватит! А выполнить задуманное так хочется – ночами не сплю. Нашла все-таки выход: разложила на столе, на лавке тряпочки-лоскутки, – как понадобится, выберу нужный и сложу из этих обрывков всю свою жизнь. А коли клея древесного не хватит, в магазине докуплю.
Начала я с того вечера, когда Винцас меня впервые во льну поцеловал…
Солнышко уже за тучу прячется, пташки по деревьям на ночь рассаживаются, лен только сейчас раскрылся, так и светится! Что ни цветок, то лоскуток от моей косынки голубой. Повстречал зайчишка на краю поля ежа, а Винцялис – меня. Что же дальше будет?..
А дальше – и того лучше. Свадьбу свою кромсала, лепила и разукрашивала месяц напролет. К молодой, понимай, ко мне, лезет с поцелуями подвыпивший Иуда Фертел. Гости, раззявившись всяк на свой манер, горланят песню про музыканта, а тот успел наклюкаться и спит, уткнувшись носом в мехи гармоники. Так я про это и написала внизу, под столом:

Музыкантов на куски кошки разодрали,
Мыши с голоду-тоски в норы их стаскали…

На третьей полосе кумовья везут Реночку крестить, а впереди по дороге ползут танки, орудия, шагают солдаты… Кони взбрыкивают, крестная завернутое и лентами перевязанное дитя к груди прижимает, а вдалеке, за белокаменным костелом, черные клубы дыма, яркие языки пламени…
Подхватила меня моя задумка, совсем как ребенка на руки берут, а я и рада. Про еду, про сон позабыла и все равно довольна. Только бы не мешали мне, не лезли, уму-разуму не учили.
Однажды, когда я еще одна, без козы, в избе жила, написала письмо Ирене про беду, что тут приключилась, ей поведала, а нынче муж ее, Римтас Эйбутис, примчался. Думала, распекать меня станет, зачем козу в дом пустила, стены размалевала, но не угадала – понравились ему мои рисунки. Растрогался даже, поцеловал меня. И осмелела я:
– Чего же ты, говорю, Ирену с детишками не прихватил? Хотя, по правде говоря, побаиваюсь я теперь дочек своих – иди знай, у которой из них сердце шерстью обросло…
Оказалось, болеет его Ирена. По женской части что-то… Зато летом всем гамузом приедут.
– Ты пока воздержись рисовать, – сказал зять, – я в Вильнюс смотаюсь, хороших красок тебе куплю. А за деньги не достану, из-под земли выкопаю.
Столько понавез он мне тогда тюбиков, кисточек да бутылочек, что я не на шутку перепугалась. Покуда я тряпки кромсала, с меня и взятки были гладки, а тут – виданное ли дело – этакое добро даром переводить!.. А на прощанье зять еще раз меня огорошил:
– Я в Вильнюсе растрезвонил про твои чудеса, так что, если кто нагрянет, не удивляйся…
И так я разволновалась от этих слов, что вместо «спасибо» брякнула:
– Уж лучше бы ты, Римтас, вовсе тут не появлялся. Ничего мне не нужно – ни посетителей, ни красок твоих.
Сказала, а немного погодя устыдилась, на станцию автобусную помчалась извиняться, но не успела. Скисла, назад в свою скворечню поплелась. Так люди стали избу мою называть: половина окон в ней заколочена. Кое-кто еще больше язык распустил: живет, мол, в доме старая ведьма, и дьявол рогатый при ней – это козочка моя иногда голову наружу высовывает, все весны дождаться не может.
Тревога моя со временем улеглась, очухалась я, к богатству своему пригляделась и на первых порах старые картины яркими красками подправила.
А как дошла я до гибели Винпялиса, думала, сама богу душу отдам. Та алая краска – ну чисто кровь… А халат корове скроила из того, настоящего, что в сарае на деревянном гвозде висел, о беде напоминал… На изображение станка своего пустила кусок того же полотнища… Ткань, что я на картине тку, волохатая такая, расползается, а ноги у меня связаны. Бабы пальцами в мою сторону тычут, за волосы меня таскают и словами злыми, словно бичами, стегают: «Нескладёха ты, распутёха!.. Да пальцами-то живее шевели, – чай, не соски коровьи! Глянь, полотно своей жизни всюду позатягивала, а коль так, и уток ломай!..»
Следующая картина вышла куда веселее первой, мрачной и жуткой. Задумала я ее из трех частей. На первом полотне нарисовала трех женихов, ведущих спор за мою Рену. Один добротой решил взять, вильнюсскими башнями ее заманить. Другой, красавчик, в окружении могущественных дружков, а третий одной рукой на сердце свое горящее показывает, а другой – в сторону петли на ветке. Часть вторая – это когда я дочку на чистой половине спать уложила вместе со свиньей и собакой. Винцас с фотографии на стене глядит и посмеивается. На третьем куске нарисовала я свадьбы всех трех дочерей – как водится, по последней моде…
А дальше снова черная година: ножка утонувшего Арунелиса из-под простыни торчит, зять рубит в щепки свое добро, а дочка сукой бешеной в мать вцепилась. Что ж, из песни ведь слова не выкинешь…
Ни много ни мало девять картин получилось – светлых и темных. На последней себя изобразила – как я краски, лоскутки разложила и выстригаю из своего подвенечного платья садовую лилию. В дверях Винцас застыл. Похоже, позвать меня куда-то хочет, да не решается – все равно, пока не кончу свое занятие, не смогу с ним пойти…
Весной стали сбываться слова Эйбутиса: повалили ко мне гости незваные. Каждому показать все нужно, объяснить, что к чему, да еще при этом оправдывайся, почему сама в обносках хожу, а наряды свои на картины пустила. А один предложил даже немалые деньги, только бы я ему содрала эти картонные пластины со стены и увезти позволила.
Да разве ж могу я жизнь свою продать? Вот нарисую что-нибудь просто так – тогда пожалуйста, для хорошего человека не жалко, и денег не надо.
В один прекрасный день Рената как снег на голову свалилась, еще и с чужим мужчиной.
– Казбарасы мне написали, что ты, мама, всю семью нашу опорочить задумала… – прямо с порога накинулась она на меня.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я