https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/90x90/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Знаете, корова начнет биться, играть! Мычит-мычит… да ведь ка-ак… Стонет, прямо…
– Так ты говорил… Мишка – что?
– За ней побег. Она это хвостом завертела на пряжке-то, зад поджамши… говорит, со двора пошла… А он ждал. На той стороне стоял. Увидал, как вышла, – сиг за ней петушком. Ну, погоняется маленько. Только она ему не дозволит, ни под каким видом. На него-то она плюется, а кучер ее накроет. Я уж на эти дела любитель. Он накроет! Почему ж я вам-то сказываю, не пропущайте такой девчонки! Эх, годков бы пятнадцать… моя была бы! Инженер Николай Петрович, с третьего номера, с танцоркой живет… от него кухарка-старушка приходила, сманивала к нему в горничные. Двадцать целковых жалованья кладет! Ну, сами понимаете, чтобы в его распоряжение… Сказал я ей, что же не сказать… обоюдное желание! Вырвала метлу да в морду! ей-Богу! Ну, я не рассердился. Разок хоть поцелуй, я тебе в отца гожусь! Нет, подлюга, грямасничает, и все. А то хохотать примется… Кучер говорит, – не то с места уйду, не то… Запрягать кликнули, не сказал. Чего уж у него будет… А думается, она им интересуется!…
– Кучером?
– Посмелей будет – его будет! Вот помяните слово. На него глядеть страсти, во шеища! А ей такой-то в самый раз. Они это о-чень уважают! А, может, где и встретются, сговорились. Он оттуда порожнем поедет, на именины повез… ну, прокатит он ее рысью! Куда-нибудь закатются. Дай Бог. Он человек хороший. А я бы на вашем месте не упускал. Вреду от этого не будет, а ей лестно, до мужа-то погулять без вре-ду. А кучер – мне, говорит, все едино, девушка она или нет… сомневается. Она, говорит, с ним… с вами, значит… Это, говорит, баловство мне без внимания…
Я ушел от него в тумане.

XIII

Когда я пришел в себя, я упал на постель и плакал. О чем я плакал? Я понял, почему не осталась Паша: у ней свиданье! Ее просили – и не могла остаться. Сказала про портниху… А Гришке сказала, что со двора уходит! И кучер хочет на ней жениться… Теперь он ее прокатит, сговорились… Она же расфрантилась, надушилась… Моими душками надушилась, из уточки! Я посвятил стихи, я умолял остаться, и она изменяет с кучером, отвергает мою любовь, играет мною! Горничная, простая, – и играет! Я ей отвечу, сумею ей ответить! «С горничной не считается!» Верно, нельзя считаться. Я, чистый, отвергающий все соблазны… пишу стихи, развитой, и… это все говорят, – красивый… не раз получал записочки… и какая-то деревенщина, едва разбирает по печатному, не понимает простого слова – «из Муз» – и я позволяю играть собой?… Пусть она с кучерами, уходит к инженеру, женятся с пастухом… Надо же, наконец, быть гордым!…
И мысли мои помчались…
…Я выдержал экзамен, и мы собираемся на дачу. Приходит кучер и говорит, что женится на Паше. Превосходно! Они получают паспорт и уходят. Она останавливается в коридоре… «Прощайте, Тоня! – бледная, говорит она. – Конечно, я вам не пара… и вы должны учиться, чтобы добиться славы… Но я… я вас любила… и, может быть, еще… Ах, прощайте!» Она глотает слезы. «Будьте счастливы… я очень рад… вы прекрасная пара… кучер с горничной. Я даже написал стихи для вашей свадьбы…» – ледяным тоном говорю я. – Посвящаю вам… обоим… Вот, сейчас… «Высоким новобрачным». «Ты – пыль стираешь грязной тряпкой…» Нет… «Ты правишь парой лошадей! Ты пыль стираешь грязной»… «Ты пыль стираешь ловко тряпкой!» Да, чудесно! «Рождайте ж кучеров-детей и горничных – от связи сладкой!» Может быть, и еще острее. Они поражены, и кучер – дурак! – ухмыляясь, просит написать на бумажке! Проходит десять лет. Исследуя Россию, я попадаю в глушь, в Архангельскую губернию. Кучер из Архангельской губернии… Заезжаю в село. Останавливаюсь в трактире. И вижу… бывший кучер Степан! Он сидит перед бутылкой водки, и пьяные слезы текут по его постаревшему лицу. В этом исхудавшем старике трудно уже узнать былого купеческого кучера, лихо перебиравшего вожжами. Мы узнаем друг друга – «Ну, как живете? как Паша, дети, если Господь благословил ваш счастливый брак?» – спрашиваю я Степана, и горькая усмешка змеится на моих сомкнутых губах. «Паша… дети… – словно в бреду похмелья говорит кучер, и пьяная слеза тяжело падает в стакан с зеленоватой водкой. – Они давно спят сном могилы! Поздно, но я должен сказать вам, дорогой барин, что… какая-то страшная болезнь подтачивала хрупкое тело моей покойной жены и дорогой супруги. Она тосковала невыносимо все годы, с первого дня нашего несчастного брака! Детей Господь прибрал… чудесные были ребятишки! Тоня… так хотела назвать жена, и… Любовь, Любочка. наша… И То-ня, и Любовь скончались в один день и час… от скарлатины! ужасный день! А Паша… я нашел ее бездыханный труп в один ненастный вечер, когда вернулся из путешествия с обозом. Я возил соль и рыбу. Странная смерть ее покрыта тайной!» И он уронил голову на стол. «Сведите меня на ее безвременную могилу! – прошу я несчастного старика, стараясь удержать просящиеся на глаза слезы. – Я хочу отдать последний долг той, которую я… которая была… подругой дней моих суровых… так сказать, свидетельницей светлых дней моей незабвенной юности! Мы должны отслужить па-нихидку и помянуть ее мятущуюся душу, а ее прекрасное… ее внешний, материальный облик, конечно, только прах!» Кучер молча пожимает мне руку, и мы отправляемся на запущенное сельское кладбище-погост. Старенький священник, узнав, кто я, – он уже прочитал в газетах о моих важных открытиях в безлюдном краю, – трогательно совершает грустную службу над ее могилкой, где на уже отцветающих травах лежит свежий венок из незабудок. Поздние птички как бы вторят печальным мотивам своим осенним чиликаньем. Я про себя шепчу: «Где вы, незабудковые глазки? Чувствуешь ли ты, о, Паша, кто сейчас проливает слезы над твоей одинокой, безвременной могилой? Спи же, несчастная жертва человеческого бессердечия! Мы не нашли в себе силы перешагнуть через установленные предрассудки тщеславия! Но я до смерти буду носить в душе твой девственно-чистый образ!» – «Аминь!» – говорит священник. На прощанье я обнимаю одинокого старика. «Мужайтесь! – говорю я твердо. – Жизнь полна испытаний. Но пусть в нашей печали будет светить нам чистая душа той, которую мы оба так… уважали! Я сейчас уезжаю – и навсегда». – «Нет, дорогой барин, – взволнованно говорит бывший кучер, теперь совершенно опустившийся несчастный, – я не могу вас оставить! Вы воскресили меня к жизни. Только теперь, перед ее могилой, я постиг глубину своего нравственного падения и высоту ее кристальной души. Я еще силен. Вам нужен ям-щик. Наши дороги Севера опасны… Будемте же вместе коротать нашу трудовую жизнь…» – «… и в унылой дороге, среди пустынных тундр… – добавляю я, – вспоминать минувшие дни, когда нам улыбались ее веселые и иногда грустные детские глаза совсем еще юной девушки!» Он смахивает навернувшуюся слезу, и через десять минут лихая тройка, управляемая преобразившимся ямщиком, с павлиньими перышками на шапочке, лихо выносит нас из заброшенного северного села в неведомые, манящие нас просторы…
Мечтая, я так расстроился, что к горлу подступил ком, и глупые слезы меня душили. Конечно, с Пашей уже покончено. Возможно, что так и будет. Ясно, что мы не пара. Если даже она и любит, она скрепя сердце должна отказаться от надежды. Наши дороги – разные. Конечно, в порыве страсти, она может собой пожертвовать, может даже прийти ко мне, но я не должен способствовать ее гибели, нравственному ее падению!
Мне стало легче. Мысли перебежали к Женьке.
Письмо он отдал, но почему она не идет к нему? Если бы она интересовалась, сейчас бы пошла в Нескучный, где, конечно, он ждет ее. Значит, мало интересуется! И – кто знает! – может быть, та встреча, когда я спасал Мику, – не бесследна?! Может быть, она ждет шага?… А если самому написать письмо? Я могу написать страстно, излить все обуревающие меня чувства… что без нее я не могу жить на свете, что я должен высказать ей все, все, пока еще не поздно. Женька ее не любит, смотрит на нее, как на забаву, как на предмет наслаждений, и, конечно, швырнет, как смятую перчатку! Конечно, я не назову Женьку, все-таки он мне друг, и это – подлость… но я должен предостеречь от роковых последствий, от ослепления. Можно выразиться неопределенно… Сказать, например, что – «вас хотят очаровывать письмами и приглашают на свидание, но выслушайте же, умоляю вас, мольбу преданного вам до гроба друга, который не требует от вас ничего! – даже снисходительной улыбки, но… берегите себя, не верьте соблазнам обещаний!»
Я перечитал написанные стихи и пришел в восторг:

Скажи мне – «да»! и – «бросься в бездну!» –
Умру, как раб, у ног твоих!…

Слезы навернулись на мои глаза – от счастья умереть у ног, от жалости к себе.
Если она прочитает эти стихи и то, что напишу ей прозой, – а я так могу написать, что… – непременно она заинтересуется – кто он, молодой поэт?… А я ей буду посылать еще, еще, я ее завалю стихами! Я ее буду увлекать, очаровывать музыкой слов, как песня флейты зачаровывает даже змей, – и она будет ждать все новых писем. И когда она будет сгорать от нетерпения узнать – кто это?… – я – может быть, это будет пятое письмо! – не откроюсь сразу, а подпишусь – «Печальный Незнакомец», или лучше – «Загадочная Личность», или, пожалуй, лучше – «Неизвестный», – и попрошу минутного свиданья, чтобы в двух словах сказать ей все и устраниться с ее дороги, если ее сердце уже принадлежит другому…
Пусть решает!

XIV

Я стоял у окна. Золотился вечер. Березы в садике чуть розовели. Червячки на них висели золотисто-розовой бахромкой. У сарая сидели скорнячиха и кухарка и шептались, качая головами. Мальчишки, сидя на коленках, считали бабки. День кончался.
Я посмотрел на тополь. Как за день выросли листочки. Торчали копьецами, – теперь уж лодочками смотрят. Сквозь них чуть видно, а утром все сквозило. И запах – крепче, горький. В светлом небе стояли облачка, как пятна снега. Скоро проступят звезды.
Я смотрел на небо. Тревога, ожидание чего-то – переполняли душу. Мелькала Зинаида, она, неясная… И было грустно.
Вдруг – гармонья! У Кариха, хрипело басом. У нашего забора, к садику, сидел сам Карих и пробовал гармонью. Раньше он не играл. Оказывается – он умеет! Играл он плохо. Пробовал бас, врастяжку. Я все ждал, когда сыграет, но он все пробовал, хрипел басами. Раздирало уши, а он все пробовал. Гармонья была большая, громкая. Словно назло, с басов он перевел на визги. Начал польку и оборвал. Потом похоже на – «Господи по-ми-луй»! – так заунывно. Вдруг:
– Учитесь играть, Семен Кондратьич?
Я узнал сочный, серебристый голос, ее голос! Сердце у меня вспорхнуло и упало. Я высунулся из окна – не видно. Стоит на галерее, ясно. Подумал – в садик?…
– Я-с – Степан Кондратьевич! Когда мне грустно… – устало сказал Карих, – развлекаюсь под звуки музыки-с!
Он приподнялся, поклонился и сел опять.
– Что-нибудь сыграйте! Я так люблю гармонью. – Да ведь… я по фантазии играю… для сердца-с!
– Ну же, что-нибудь такое…
Она проговорила, как пропела: кокетливо-капризно. Басы завыли, захрипели…
– Нонче не могу! Что-то не тово, в руках…
– Ну, а… «Я вновь пред тобою стою очарован…» – не знаете?
– Это очень тяжело. Я его знаю, но… романц грустный! – сказал уныло Карих. – Трафлюсь все подбирать тоже один Романц, за сердце берет. Такие слова… начало забыл! А под конец так хорошо помню. Может, вы, Серафима Константиновна, знаете?…
– Ну, скажите…
– Так будет-с…

Рыцарь саблю обнажил,
Свою голову сложил!

– Как… как…? – рассыпалось серебристым смехом, – «голову сложил»?!.
– Сложил! Из любви, понятно… и от храбрости. Поехал поздно на свиданье с Мавриней…
– Вот, бедняга! – пропели с галереи. – И что же?…
– Только под самый кончик помню… Так:

Померла его Мавриня,
И скончалась их любовь!
Грудь накрыли полотном
И послали за гробом!

«Дурак»! – чуть не закричал я, но прежде чем я подумал, что он дурак, такой ослепительный смех рассыпался, словно вся галерея зазвенела всеми своими стеклами. Даже собаки где-то залаяли, а мальчишки полезли на заборы. Захохотал и Карих. Хохотал он страшно, приседая и взмахивая гармоньей, и кричал дико:
– Вот какой поражающий романц! Умо-ра!…
– Ой-ой-ой… не могу… погодите… ха-ха-ха-ха!… – раскатывалось с галереи. – Где… где это вы слыхали?! как, как?…
– В портерной на уголке недавно пели, восхитительно! Помню, помню!…

Скрылось солнце за горами,
Водворилась тишина,
Спят все рощи и долины,
Волны хлещут в берега!
Ты куда же, рыцарь, едешь,
Куда ры…

– Ой-ой-ой!… не могу… ха-ха-ха!…
– Чему это вы, Серафима Прекрасная?… – раздался басистый голос, и я разобрал тяжелые шаги по двору.
– А, Померанцев!… Давно, давно вы… – певуче отозвалась она. – Подстриглись вы, наконец, или все еще Квазимоду изображаете? Ну-ка, снимите фуражку?!
– Можете похвалить! На целый вершок окоротился. А давно потому, что, во-первых, был жестоко влюблен!… «Что на свете прежестоко?!»
– Не хвастайте, не хвастайте!… вы совершенно неспособны…
– С точки зрения акушерки и фельдшерицы?… Протестую! И сумею доказать противное… – подделываясь под пьяного, басил невидимый мною какой-то Померанцев.
– И в кого это вы были влюблены, интересно?
– Сразу в двух! В весну и… в анатомию! Покойничков потрошил к экзамену и провонял, как… кошатник. А посему и страшился предстать пред ваши о-чи… и жаждал той… вол-ше-еб-но-ой но-о-чи… когда ты позовешь меня-а-а…! – пустил он из какой-то, должно быть, оперы.
– И я таки позвала вас! – засмеялась она на галерее, а у меня затомилось сердце.
Померанцев отошел в глубь двора, и теперь я его увидел. Это был широкоплечий студент, в красной рубахе под серым легким пальто внакидку, в приплюснутой фуражке, с очищенной добела дубинкой. Густая черная борода закрывала ему грудь веером, а черные космы – плечи. Я понял, что, должно быть, это тот самый «чернявый», который «упокойников режет, и воняет от него – не подходи!» – как сообщал мне Гришка.
– Ахх… не убегай! ахх, не исчезай… прел-лестное виде-э-нье!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я