https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/razdvizhnye/170cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он, как всегда, шутил, поглядывал на Женьку разновеликими насмешливыми глазами, но парнишка от желания не то спать, не то есть веселый тон отчима не принял.
– Ты все написал, Василий? – грустно спросил он.
– Все! А почему это тебя интересует?
Женька ответил не сразу, а сначала спрыгнул с дубового сундука, на цыпочках подошел к отчиму, задрал голову, чтобы посмотреть на его далекое лицо… Женька тогда был не худой и не длинный, а, наоборот, короткий и круглый; у него тогда были белокурые волосы, синеватые глаза и выпуклый, важный живот. Ходил мальчишка переваливаясь, как утка, любил закладывать руки за спину, солидно моргать глазами.
– Почему это меня интересует? – задумчиво переспросил Женька. – А потому, Василий, что мне хочется пойти к Андрюшке Лузгину. Мне хочется, а мама не велит одному далеко гулять.
Пятилетний Женька был не только важным, но и рассудительным; он страстно любил серьезные длинные разговоры, непременно сидел в комнате матери и отчима, когда они возвращались с работы, а когда приходил взбудораженный дед, заставлял его читать медицинскую энциклопедию. В те времена Женька был очень хозяйственным – игрушек у него было мало, но хранились они в образцовом порядке: он ежедневно стирал с них пыль, укладывая на предназначенные места, укоризненно качал головой.
– Мама не велит одному далеко гулять, – повторил Женька и похлопал ресницами. – А я, знаешь, Василий, еще ни разу не был у Андрюшки Лузгина. Я не знаю, где он живет. А ты знаешь, Василий?
Минут через пятнадцать отчим и Женька шли по апрельской деревне, обходя лужи, старались ступать дырявыми ботинками по сухому, но это не всегда удавалось, так как в Сосновке тогда еще не было деревянных тротуаров. На отчиме шуршала тугая офицерская шинель без погон, кирзовые сапоги, тоже промокнув, хлюпали, зимняя шапка так вытерлась, что проглядывала матерчатая основа; горло у отчима было открытое, так как он отдал свой офицерский шарф Женьке. И перчаток у отчима тоже не было.
По обе стороны дороги лежала черная от непогоды, мокрая, скучная, дряхлая Сосновка. В деревне не было еще новых домов, школа стояла одноэтажная, в больнице имелось всего три большие комнаты, не было еще поселковой электростанции. В деревню с фронта не вернулось около ста мужчин, по улицам шли преимущественно старики и подростки, много женщин средних лет, а еще больше – молодых. У магазина стояла длинная очередь, пожилые женщины кутались в дырявые платки, на молодых были толстые телогрейки и кирзовые сапоги, ставшие в войну униформой российских жительниц сел и деревень.
– У меня пока нет друзей, Василий, – говорил Женька, шагая рядом с отчимом и стараясь не ступать в лужи. – А ты сам говоришь, что человеку надо дружить… Я бы познакомился с Петькой Гольцовым, но он дразнится: «Доктор едет на свинье с докторенком на спине!» А я разве виноват, Василий, что у меня мама доктор и дедушка доктор?… Я же не дразню Петьку Гольцова: «Тракторист, тракторист, у тебя на ж… лист!»
Высокий отчим двигался немного впереди Женьки, услышав про тракториста, он замедлил шаги, но остановился только после того, как странно повел шеей да пощипал пальцами нижнюю губу; уже после этого Василий Юрьевич повернулся к Женьке, наклонился, очень запахнув махоркой, сказал:
– Ты бы не употреблял, Женька, неприличные слова! Ну, сказал бы хоть «попа», что ли.
– А это одно и то же, Василий! – рассудительно заметил Женя. – Вот и мама ругается, что я говорю такие слова…
Они пошли дальше, вскоре у Женьки совсем промокли ноги, но мальчишка не обращал на это внимания, так как был рад идти к Андрюшке Лузгину. Пятилетний Женька познакомился с ним в больнице, когда пришел навестить маму и деда; Андрюшка сидел в очереди с перевязанной щекой и говорил так: «А у тебя есть рогабулька?» Мальчишка был круглоглазый, как сова, на Женьку глядел исподлобья; сразу было видно, что он очень добрый и сильный…
– Ты лучше не заходи в дом, Василий, – сказал Женька, когда они подошли к дому Лузгиных, – а то они подумают, что ты меня за руку вел… Андрюшка сам ходит по всей деревне. Ты лучше подожди…
Женька самостоятельно пошел к дому Лузгиных… Маленький, в шерстяных чулках выше колена, в телогрейке, переделанной из дедовской, в шапке, сшитой охотником-остяком, другом Егора Семеновича, специально для него, с рукавицами на веревочках.
Василий Юрьевич присел на лавку, стоящую возле дома, поеживаясь от сырости, завернул из махорки толстую козью ножку, так как еще не мог привыкнуть к папиросам, которыми иногда угощал его Егор Семенович. Махорку отчим Женьки завертывал в газетную бумагу, сложенную специальным образом; отрывая длинную полосу, он прочел четкие буквы: «Развязав войну в Корее, американский империализм пытается, как и встарь…» Приготовив козью ножку, Василий Юрьевич достал из кармана коробку спичек, повернул ее к себе этикеткой и увидел слова: «Помните о Хиросиме!», грибовидный взрыв, перекошенное лицо, пальцы-кости…
Женька вышел на улицу вместе с Андрюшкой Лузгиным, одетым тоже в телогрейку, прожженную в нескольких местах, до смешного длинную, в шапчонке. Андрюшке тогда было четыре года, но в отличие от Женьки будущий сосновский богатырь был еще тоненьким, прозрачным и длинноногим; под его взрослой телогрейкой было трудно угадать многообещающую ширину плеч, прочность короткой мощной шеи. На ходу Андрюшка подпрыгивал, вел себя несолидно, как говорят в Нарыме, мельтесился, и это было особенно заметным потому, что за ним шел медленный, печальный, важный толстяк Женька.
– Драсте, дядя Вася! – сказал Андрюшка.
Ответив на забавное приветствие мальчишки, Василий Юрьевич поднялся со скамейки, поглядев на понурого Женьку, понял, что в доме Лузгиных что-то произошло – такой тот был задумчивый, медленный, как черепаха; синие глаза были широко открыты, рот округлился, налитые щеки возбужденно розовели.
– Ну ладно, двинули, солдатня! – сказал отчим. – Не отставать!
Обратный путь по деревне был еще более трудным: несколько минут назад по улице проволочился к шпалозаводу тяжело нагруженный газогенераторный лесовоз, расквасил дорогу в непроходимое болото. Обеспокоенный отчим уже было повернулся к Женьке, чтобы взять его на руки, но увидел, что Андрюшка шлепает по воде калошами, надетыми на самые настоящие, позаправдашние лапотные онучи. Василий Юрьевич ухмыльнулся, нагнувшись, бесцеремонно подхватил обоих мальчишек и понес их на руках дальше.
Сначала Женька и Андрюшка пытались вырваться, обиженно пищали, но вскоре притихли – сидели нахохлившись, как мокрые галчата, лица у парнишек были сосредоточенные, словно они считали про себя шаги Василия Юрьевича. Он их живенько доволок до дома, сгрузив мешками на высокое крыльцо, сказал наставительно:
– Я сбегаю на работу, а вы у меня… Смо-о-отрита!
Вернулся Василий Юрьевич часа через два, когда уже смеркалось, по-холодному сияли продутые ветром торосы на Оби, на мутное небо наползала синяя дымка от деревенских труб, лужи покрывались сальной ледяной коркой.
Еще на крыльце Василий Юрьевич услышал голоса жены и приемного сына, обрадовавшись, что Женя дома – а это случалось нечасто, – с хорошим, деловым и умиротворенным настроением открыл перекошенную дверь. Жена и приемный сын действительно были дома; сидели за столом, на котором уже стояла большая чашка с дымящимся картофелем, лежали три ломтя черного хлеба и – представьте себе – возле каждой тарелки белели накрахмаленные салфетки из такого тисненого, украшенного вензелями полотна, из которого ничего полезного сшить было нельзя. Женя, в ситцевом халатике, умытая, гладко причесанная, посвежевшая и очень красивая, сидела на хозяйском месте, Женька громоздился на высоком детском стуле, похожем на трон. Он был мирный, солидный, рассудительно-деловой.
– Здорово, мужики! – приветствовал их Василий Юрьевич и, не снимая шинели, стал подходить к столу крадущейся походкой. – Ну, держитесь! Вы у меня сейчас – бряк!
Загадочно улыбаясь, согнувшись, как под обстрелом, он вдруг состроил равнодушное лицо и выложил на стол большую селедку, завернутую в районную газету «Советский Север».
– Кто живой остался, того я счас доконаю! – грозно сказал Василий Юрьевич. – Второе орудие! Пли!
На стол лег небольшой, но толстый кусок сала с налипшими кусками соли.
– Третье орудие! Огонь!
Василий Юрьевич выложил на стол – о чудо! – граммов двести шоколадных конфет в блестящих обертках.
Женька сидел на тронном стуле ошеломленный, вытянувшийся к конфетам, с потоньшавшей от этого шеей, но с закрытыми глазами, точно боялся поверить, что на столе действительно лежали шоколадные конфеты. Глаза у него были закрыты так плотно, что лицо казалось ровным – не было провалов глазниц. Потом Женька поднял ресницы, посмотрел на конфеты еще раз: лежат и даже посверкивают картинкой, на которой был изображен салют Победы.
– Конфеты – всем поровну, а фантики – мои, – солидно произнес Женька. – Ты, Василий, на фантики-то не зарься. Не маленький! Кого тебе с фантиками-то делать?
Мать и отчим захохотали, «кого тебе с фантиками делать» – это был след пребывания в доме Андрюшки Лузгина; интонация у Женьки была тоже забавная, по-нарымски напевная, весьма подходящая к его солидности и рассудительности; в голосе прозвучала и хозяйственность, и забота о фантиках, и уважение к отчиму, имеющему право на фантики, как человеку, доставшему конфеты.
– Пусть будет так! – торжественно объявил Василий Юрьевич и поцеловал жену в висок. – Пир объявляю открытым…
Они сели ужинать, и было светло за столом, хотя горела только коптилка-бутылочка с опущенным в нее фитилем; в те послевоенные времена в такой деревне, как Сосновка, еще свободно не продавали керосин, но им все равно было славно сидеть за семейным столом, на котором стояла дымящаяся картошка, лежали селедка, сало, двести граммов конфет с салютом Победы и горела в коптилке нефть с Каспийского моря; жене Покровского тогда было тридцать два, самому Василию Юрьевичу – тридцать три, а Женьке – пять.
На полочке Женькиного трона лежали пять конфет, и он изредка поглядывал на них с озабоченным видом, но не притрагивался к сладостям перед картошкой, салом и селедкой – такой был сознательный. На груди у Женьки болталась коричневая больничная клеенка, светлые волосы лежали на круглой голове шапкой, голые руки были сплошь в ямочках, а нос, тупой и короткий, глядел на мир фигой.
В комнате, где они празднично ужинали, было царственно пусто: стояли одна не очень широкая деревянная кровать, комод из красного дерева, подарок Егора Семеновича, и молодой фикус в большой кадке; на окнах висели белые мадаполамовые занавески, на стене – портрет Сталина в мундире генераллиссимуса. Не считая обеденного и рабочего стола отчима, в комнате больше ничего не было.
– Раздавай селедку, мать! – сказал Василий Юрьевич. – Эх, братцы, знали бы вы, как я мечтаю о ней.
Женьке достался кусочек средней части с белесым жирком внутри; подражая матери, он взял его двумя пальцами, положил на свежий газетный лист и, сладко облизав губы, обстоятельным голосом сказал:
– Андрюшка Лузгин очень бедный… У них даже картошка кончается! – Женька захлопал длинными ресницами и укоризненно поглядел на отчима. – Ты мне, Василий, читал, что у нас бедных не бывает, а Андрюшка бедный. Мам, а что значит: «До июля сдюжить»?
Мать Женьки поднесла ко рту селедку, как и сын, быстро моргала, а Василий Юрьевич уже жевал селедочный хвост, и Женька опять укоризненно покачал головой.
– Вот и ты, мам, не знаешь, что значит: «До июля сдюжить». И Андрюшка не знает. – После этого он поднес селедку к острым зубам и пообещал невнятно: – Я вырасту, стану большим, как Василий, так сделаю, чтобы бедных не было…

Отчим Женьки Столетова энергично оборвал рассказ, верный своему обыкновению строить короткие энергичные предложения, поставил после конечной фразы жирное многоточие. Его белый халат был распахнут, виднелся широкий офицерский ремень, продернутый сквозь штрипки штатских брюк; у него намечался животик, и Василий Юрьевич жестоко стягивал его железной кожей армейской сбруи.
– Я любил Женьку больше, чем родного сына, – резко сказал он. – Я сам не хотел иметь второго ребенка. Забавно?! А? Страшно, когда в семье есть родные и неродные.
Он сел на прежнее место, забыв о Прохорове, налил себе горчичного квасу, пил большими глотками, закинув назад голову, – на сильной, атлетической шее мерно, но напряженно билась крупная артерия. Покровский одним духом выпил весь квас из кружки, пристукнув донышком по столу, сказал зло:
– Чувство собственности – вот главный враг человечества! Забавно! А?
Прохоров был сейчас почему-то совершенно спокойным, хотя не было никаких оснований для этого. Однако еще во время рассказа Покровского о пятилетнем Женьке он почувствовал, как проходит ощущение его вечной неуверенности в себе, как тихая и мудрая философичность бесшумно гасит нетерпение. Что-то в отчиме Евгения было такое, что казалось крупнее обычного, и эта крупность, философичность не позволяли суетиться, жить мелкими заботами, проявлять элементарные и примитивные эмоции. Поэтому Прохоров неторопливо выпрямился, оторвав спину от плетеной благодати, размеренным тускловатым голосом спросил:
– Василий Юрьевич, а как вы оцениваете мастера Гасилова, с которым Евгений вступил в непримиримый конфликт? Что вы можете сказать о его человеческой сущности?
Покровский задумался. Он в первый раз за все это время прищурился от солнца, полуопустил голову, сомкнул крупные, почти негритянские губы. Он, наверное, сейчас представлял себе Гасилова и его окружение, шел мимо роскошного особняка, видел дочь Гасилова, жену Гасилова.
– Гасилов мне неинтересен, – спокойно ответил Покровский. – Он мещанин, а это банально и привычно, как восход солнца. – Покровский неожиданно улыбнулся. – Знаете, как Евгений именовал Гасилова? Он его называл мещанином на электронных лампах, предполагая, что где-то может существовать мещанин и на транзисторах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я