https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/shtorki-dlya-dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кроме того, свои первые слова Прохоров произнес таким деловитым тоном, что они требовали в ответ такой же деловитости, не оставляя места на эмоции. И Прохоров добился своего…
– Проходите, товарищ Прохоров! – голосом врача, устанавливающего диагноз, произнесла Евгения Сергеевна. – В столовой, я думаю, нам будет удобнее.
Евгения Сергеевна с прямой напряженной спиной шла впереди, открыв дверь в столовую, вошла в нее первой и приглашающим жестом показала Прохорову на кресло. Садясь и не имея времени на то, чтобы оглядеться как следует, Прохоров все-таки профессиональным взглядом заметил обитые приятными зеленоватыми обоями стены, два натюрморта, большую деревянную декоративную тарелку на стене, полосатую домотканую дорожку на крашеном полу и белые стерильно-чистые занавески на окнах.
– Мне очень не хотелось идти к вам, Евгения Сергеевна, – сказал Прохоров. – Я старался не беспокоить мать Евгения, но… Мне не удалось!
Только теперь Прохоров по-настоящему рассмотрел Женькину мать. Она стояла перед ним прямая и бледная, закаменевшая, с лицом, на котором не читалось ничего, кроме удивления, словно Евгения Сергеевна не верила всему тому, что происходило вокруг. Сидел перед ней капитан Прохоров – почему, для чего, зачем; стоял накрытый клетчатой клеенкой обеденный стол – зачем, почему; висела декоративная деревянная тарелка – почему, для чего, зачем? Ничего из происходящего и существующего в реальности не понимала Евгения Сергеевна в те минуты, когда в доме появился человек, связанный по-своему с гибелью ее сына.
– Мне не удалось! – невнятно повторил Прохоров. – Не удалось…
У Прохорова не было слов, чтобы продолжить, так как он понял, что нет на земле человека, который бы знал, что необходимо сказать окаменевшей и удивленной женщине, до сих пор не поверившей в смерть единственного сына и продолжающей ждать, что кошмарный сон прервется. Вот-вот прокричит над ухом кто-то добрый и знающий правду: «Просыпайся, Евгения! Пора на работу!», и она радостно посмотрит на голубой мир сквозь ночные невзаправдашние слезы, так как в действительности не могло происходить того, что происходит: не мог сидеть перед ней до ужаса реальный капитан уголовного розыска, не могла звучать фраза «я старался не беспокоить мать Евгения…», не могло произойти всего того, что произошло.
У Прохорова болело горло от непродолжительной, но острой спазмы; растерянный, но внешне спокойный, непроницаемый, он чувствовал себя так, словно из просторной столовой выкачали весь воздух, и, наверное, поэтому, сам не зная, что говорит, лающим голосом произнес:
– Моему сыну было бы столько же, сколько было Евгению, если бы он родился… Но мой сын не родился… Его мать, моя бывшая жена, убила его до рождения… – Он передохнул, так как по-прежнему не хватало воздуха. – Это страшно, это невозможно – убивать сыновей до их рождения!
А с Евгенией Сергеевной происходило нежданное, поразительное – ее глаза просветлялись, лицо начинало нежно розоветь, разжались до боли стиснутые зубы; она вся как бы раскрывалась, распахивалась, как ранним утром распахиваются навстречу солнцу большие окна большого дома. Евгения Сергеевна вдруг улыбнулась Женькиной улыбкой, знакомой Прохорову по фотографии, провела шелушащимися от частого мытья пальцами по нижней губе.
– Евгений родился здоровым, крепким ребенком, – сказала она негромко. – Он родился рано утром в воскресенье, и все женщины в палате говорили: «Ты, матушка, родила праздного человека!» Есть такая смешная примета!… Евгений очень долго не кричал, когда был в руках врача, он очень долго не кричал, появившись на свет, но когда закричал, то вся больница его услышала…
Евгения Сергеевна теперь держала руки таким образом, словно баюкала грудного ребенка; руки беспомощно висели в воздухе, но она не замечала этого, она даже, наверное, не знала о том, что ее руки подняты.
– Женя был спокойным ребенком! – задумчиво продолжала она, делая баюкающие движения. – Он плакал только тогда, когда хотел есть, а просыпался утром с крошечной улыбкой на крошечном лице… Представьте себе, это был спокойный ребенок, хотя очень, о-о-о-чень энергичный!
Прохоров не шевелился, потрясенный. Он представил крошечного Женьку с крошечной улыбкой на лице, увидел дрыгающиеся ноги, длинную спину, родимое пятнышко на боку – мальчишка весь переливался радостью бытия, на губах пузырилось материнское молоко.
– Он рос быстро, он чрезвычайно быстро рос…
Лицо Евгении Сергеевны от воспоминаний совсем порозовело, руки вдруг переменили положение – теперь они были опущены; мизинец левой руки был отставлен, точно за него ухватился крепкой ручонкой Женька, подняв к солнцу и матери лицо, поспешал за Евгенией Сергеевной, быстро-быстро перебирая ногами. Волосы тогда у Женьки были совсем льняные, рассыпающиеся, легкие как пух.
– Женя пошел на одиннадцатом месяце, и это случилось в забавной, о-о-о-чень забавной обстановке… Я стояла вот тут. – Евгения Сергеевна показала на окно. – Он сидел вот тут, на дорожке, голопопый, а у меня в руках была яркая погремушка. Я бесцельно погремела ею, я ничего не хотела от Жени, но он вдруг поднял личико, осмысленно поглядел на погремушку и потянулся к ней… Представляете, он встал, качаясь, пошел вперед и стал уже падать, поэтому побежал и уткнулся мне вот сюда…
Евгения Сергеевна показала пальцем на место ноги, куда уткнулся Женька, и не сразу отняла руку, словно десятимесячный Женька, живой, смеющийся от радости, все еще прижимался к ее ноге.
У Прохорова сохли губы, болело сердце: ему хотелось вскочить, закрыв глаза, зажав ладонями уши, броситься вон из комнаты, чтобы где-то в темном пустом углу остановиться, замереть, ничего не видеть, не слышать.
– Через две недели он уже ходил, как взрослый… Он уверенно ходил, представьте себе… – продолжала женщина. – А говорить он начал в полтора года, и прекрасно, прекрасно заговорил… О-о-очень четко, не картавя, произносил слово «ромашка». – Она долго молчала, потом продолжила: – У нас двор всегда зарастал белой пахучей ромашкой…
Евгения Сергеевна убрала руку с ноги – это значило, что сын уже сам бегал по белому ромашковому полю, впервые был свободен от материнского мизинца…
Убрав руку с ноги, Евгения Сергеевна, пожалуй, впервые за все эти минуты не увидела, а, наверное, ощутила Прохорова, и как бы вернулась ненадолго в комнату из далеких мальчишеских лет сына – она уже оторвала Женьку от груди, поставив его на ноги, научила говорить и отпустила в мир, где существовали такие вещи, как люди, ромашки, дома, реки, кони, огороды, небо, звезды, трава и… капитан Прохоров. Да, да, самым реальным в мире теперь оказался капитан Прохоров, и мать Женьки Столетова наконец-то увидела его как единственно существующую действительность…
– Скажите, Евгения Сергеевна, – таким же тихим вспоминающим голосом, каким говорила женщина, спросил Прохоров, – вы не помните, когда он узнал о том, что Людмила собирается выходить замуж за технорука Петухова?
Евгения Сергеевна медленно подняла глаза, недоуменно пожав плечами, неожиданно просто и великодушно улыбнулась.
– Это все деревенские сплетни, Александр Матвеевич! – сказала она. – Людмила вовсе не собирается выходить замуж за Петухова. Это выдумка, клевета на нее. Женя не имеет от меня тайн, я все знаю о его сердечных делах… Он очень любит Гасилову, и мы не мешаем ему, хотя понимаем, что эта девушка Жене не нужна… – Она укоризненно покачала головой. – Ах какие трагедии бывают в жизни! Женю любит замечательная женщина Анна, она прекрасна, она удивительно прекрасна! Представьте себе, что Женя тоже, сам того не зная, любит Анну Лукьяненок…
Прохоров стиснул зубы, впился пальцами правой руки в предплечье левой – он уже не мог больше слушать, как Евгения Сергеевна обходит прошедшее время, как она продолжает говорить о сыне в настоящем. Он знал, что ему будет трудно в доме Столетовых, но никогда не предполагал, что ему нельзя будет употреблять страшное «был».
– Он вырезал негров и любил карманные фонарики, – осторожно сказал Прохоров, оттягивая трагичную минуту окончательного возвращения сына Евгении Сергеевны в реальность. – Почему он делал это?
– Он с пяти лет любит негров… А карманные фонарики… – медленно ответила Евгения Сергеевна. – Я всегда любила читать ему вслух, и Жене исполнялось пять лет, когда я прочла «Хижину дяди Тома»… Я читала ему «Хижину дяди Тома», а он ложился на коротенькую кушетку, ставил ноги на теплый бок печки – там до сих пор видны углубления… Мы долго-долго читали…

За шестнадцать лет до происшествия

…пятилетний Женька ложился на короткую кушетку, ставил ноги на теплый бок печки, мама подсовывала ему под голову две большие подушки и читала «Хижину дяди Тома». За стенкой ходил, кашлял и стучал палкой об пол молодой тогда еще дед Егор Семенович, главный врач сосновской больницы, в маминой комнате мастерил птичьи клетки из ивовых прутьев отчим Василий Юрьевич, мама куталась в пуховый платок, хотя в доме было очень тепло, и было приятно слушать, как завывает за окном февральская метель.
В тот вечер, когда мама заканчивала читать «Хижину дяди Тома», Женька лежал ни жив ни мертв, бледный от волнения, закусив нижнюю пухлую губу… Дяди Тома уже не было, дядя Том уже умер; за окнами выла страшная февральская метель, и Женьке было так же страшно и тревожно, как было однажды, когда дед Егор Семенович принес в дом на вытянутых руках тело девочки Лиды, попавшей под колеса автомобиля. Дед думал, что Лида еще жива, поэтому и принес ее в дом, который был ближе, чем больница, но Лида оказалась мертвой, что было жутко и странно, так как еще вчера Лида показывала Женьке, какие красивые резинки купила ей на чулки мама: «И чулки у меня, Женька, новые, перворазнадеванные…» Сейчас было страшно так же, как и тогда. На потолке трещинки, впадинки и выпуклости образовывали усатую тигриную морду с прижатыми хищно ушами, словно тигр готовился к прыжку, и прыгнул бы, если бы над книжкой не склонялось самое красивое лицо на свете – лицо мамы. У нее в волосах был ровный и теплый пробор, с покатых узких плеч падал пушистый оренбургский платок.
В печной трубе так выло, на крыше так громыхали доски, что казалось – кто-то ходит на прямых осторожных ногах. Женька ежился, стремился свернуться в самый маленький комочек; его коротенькие вельветовые штаны открывали полные ноги в чулках с крупным рубцом и позорные девчоночьи резинки, точно такие, как у погибшей под колесами автомобиля Лиды, и от этого было еще страшнее.
Наконец мама прочла последние строчки «Хижины дяди Тома», осторожно закрыла книгу, потерев пальцами уставшие глаза, уронила книгу себе на колени. У нее было несчастное, опустошенное лицо, плечи сделались совсем узенькими, платок скатился с них и упал на пол; мама не заметила этого, сидела, словно закаменела, кожа на щеках сделалась бесцветной, и Женьке вдруг так стало жалко маму, что он бросился к ней, припал головенкой к плечу; он слышал, как часто билось сердце мамы; все было родное, до слез свое, и он замер, притаился, словно он, Женька, был мамой, а мама – Женькой.
– Я люблю тебя, люблю дядю Тома… – шептал пятилетний Женька, все плотнее прижимаясь к плечу мамы и плача. – Ты ничего не бойся, мама, я тебя защищу, я тебя всегда защищу, если надо, и дядю Тома тоже защищу… Я сильный, я храбрый, мама, я не боюсь, что воет метель и кто-то ходит по чердаку… Я тебя защищу, мама, обязательно защищу…
Евгения Сергеевна гладила его круглую голову с нежными белокурыми волосами, вдыхала детский сонный запах, чувствовала, как бьется на ее плече то самое, что когда-то билось под сердцем; чувствовала все его маленькое, тепленькое, длинное тело с полными по-детски ногами. В глазах у Евгении Сергеевны стояли слезы, она видела завиток уха, похожего на ухо умершего первого мужа, и ей было сладко и легко плакать вместе с Женькой, который не видел ее слез, но, конечно, знал, что мама плачет.
– Мама, мама, ты не плачь, – уговаривал он. – Я тебя защищу, я тебя обязательно защищу. От волка, от Бармалея, от метели, от Петьки Гольцова, от усатого дядьки, что приезжает в больницу, от автомобиля, от речки, от темного леса, от мороза. Мама, мама, ты не плачь, ты не плачь, моя мама!
И Женьке казалось, что ветер за окнами утишивался, никто не ходил на прямых осторожных ногах по чердаку, и Лида, живая, здоровенькая, опять показывала Женьке новые резинки. Себе Женька сейчас казался могучим, непобедимым, добрым богатырем, и он ничего на свете не боялся, а наоборот, плохие звери и плохие люди боялись его.
– Пора спать, Женька! – тихо-тихо сказала мама. – Хочешь, я тебе спою песенку про то, как ходит козлик возле речки?
Женька любил песню про козлика, часто требовал, чтобы мама пела ее, когда он засыпал, но сегодня решительно заявил, что про козлика слушать не хочет, что уснет сам – не маленький! Он быстро и умело, как настоящий мужчина, разделся и неторопливо поцеловал улыбающуюся маму в щеку, лег в кровать не на бок, а на спину, как делал это обычно сильный и отчаянно смелый дед Егор Семенович. Наморщив лоб, Женька озабоченно попросил маму разбудить его ровно в семь, с третьими петухами, и, так как мама продолжала смеяться и тормошила его, Женька рассердился, и сердился так долго, что взял да и уснул с озабоченным и сердитым лицом.
Евгения Сергеевна погасила свет, постояла немного над кроватью сына, взяла чулки в резинку и крошечную майку – Женька спал в одних трусиках, – на цыпочках ушла в кухню, чтобы выстирать и высушить все это за ночь. В продаже тогда еще было мало детских маек и чулок, за ними приходилось стоять в большой очереди возле орсовского магазина; не было еще такого, чтобы деревенские полки сгибались под грузом отечественного и заморского барахлишка.
Наверное, в третьем часу ночи Женька увидел сон, о котором вспомнил сразу же, как проснулся. Сон был недлинный, но четкий, конечно, цветной.
…Женька в длинных, как у взрослых, настоящих брюках шел по светлой от солнца сосновской улице, на боку у него висела кобура, в которой хранились мыло и зубная щетка, но сама кобура была настоящей, опасной для всех врагов и особенно для Петьки Гольцова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я