Положительные эмоции Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Чувство завоевателя. Гордое ликование победителя.
А потом его охватил страх.
Обещанный богу — изменил ему…
Мигель идет в церковь и опускается на колени.
Что я наделал? Горе мне, стократ горе! Дьявол вселился в меня, дьявол навел… Дьявол меня одолел! Как провинился я перед тобой, господи!
Блеснула мысль о Соледад.
Мигель содрогнулся от отвращения к самому себе.
Овладел женщиной — и предал любовь.
Вот теперь, вот сейчас, в эту минуту, хотел бы я чувствовать любовь сердцем, всеми порами тела моего! Ведь именно теперь хотел бы я взять в ладони лицо возлюбленной, осыпать его поцелуями, нежными, как дыхание. Целовать ладони, что сжимали мои виски, тихо отдыхать на руке, которая обнимала меня, слушать удары сердца, что бьется для меня одного…
А что чувствую я вместо этого? После минутной вспышки — только отвращение. К себе и к этой женщине…
Нет, нет — это была не любовь. Любовь не могла быть такою.
Какая пустота пахнула на меня из ее глаз… В ее объятиях я жаждал увидеть новые миры, увидеть вечность во всей ее необъятности, но не увидел ничего.
Горе мне, стократ горе!
Проклинаю минуту, когда я вошел в тот дом, проклинаю себя за свою жалкую измену…
Как я унизился пред собою самим! До чего же я убог, сир и скверен!
Изменил тебе, господи, и ей, прекраснейшей из дев…
Прощения! Прощения!
Клянусь тебе, и ей, и себе — больше никогда!..

Падре Грегорио вошел в Севилью через Кордовские ворота — измученный, оборванный, голодный. Босые ступни, привыкшие к обуви, содраны до крови, старые ноги ноют после долгого пути. Но епитимья есть епитимья, и надо претерпеть.
Он решил пожить в этом городе — здесь у него сестра. Вот только нет у него ничего для ее детишек… Ну что ж, может, удастся что-нибудь выпросить — ведь он нищенствующий монах. И потом — в Севилье Мигель! А старику очень хочется повидать его после восьми лет разлуки. Пойти к нему? Нет. Его даже не впустят. Быть может, подвернется случай…
Полдень, в работах перерыв. Рыбаки, грузчики, поденщики, носильщики, портовые девки, бродяги принялись за лепешки, лук, фляжки с вином. Пахнет рыбой, оливковым маслом, грязью. Расселись у реки среди бочек, тележек, мешков, ящиков — кто ест, кто песни поет, кто вздремнуть завалился…
Грегорио подошел к ним; один матрос, на груди которого киноварью выведена молния, приподнялся на локте и со смехом сказал:
— Эй, гляньте! Сам сеньор аббат к нам! Да босиком! По что пришел, монах? По души или по анчоусы? Так души мы не продадим, а анчоусы сами съедим…
За всеми бочками и ящиками засмеялись, отовсюду выглянули загорелые лица, лохматые головы.
«А мне бы сейчас один анчоус в масле был куда милее двух бесплотных душ!» — своекорыстно подумал Грегорио; увидев же, что тут много народу, он поднял руку и осенил всех размашистым крестом:
— Господь с вами, братья и сестры!
Здоровенный носильщик захохотал:
— Не накликай на нас господ, капуцин! Нам бы подальше от них…
— И крест оставь при себе, — вскинулась девушка с черными, как смоль, волосами и глазами. — У нас своих крестов хоть отбавляй!
Ядреные шуточки полетели, как стрелы, поражая все, что священно и свято, но это не оскорбляет слуха Грегорио. Все это он слышал еще от крестьян дона Томаса.
Выждав, когда притупятся насмешки над его сутаной и брюшком, разглядел монах лица и увидел, что все это добрый народ могучей испанской земли — в сущности, такие же люди, как те, которых он покинул в Маньяре.
И присел Грегорио на бочонок, не обращая внимания на шмыгавших вокруг крыс, и, решив начать принародно свое покаяние именно здесь, среди этих людей, заговорил так:
— Выслушай меня, люд севильский! Я — капуцин Грегорио из Тосинского монастыря, что под Кантильяной, в маньярских землях. Бог судил мне стать слугою и блюстителем его законов. Я повиновался и сложил ему клятву. О, нестойкость и слабость духа человеческого! Вот стою пред вами, недостойный миссии своей, недостойный монашеской рясы, ибо я нарушил клятву. И хочу я покаяться перед вами, рассказать о грехах моих, терпеливо снося, если вы наплюете в глаза мне…
Портовые рабочие и девки сгрудились, полные любопытства.
— Что ж, выкладывай, что ты там натворил!
— С чего это нам плевать на тебя, не зная за что?
— Говори же, монах, не томи!
Грегорио опустил голову и просто сказал:
— Воровал я, друзья.
— Фьююю! — свистнул матрос с молнией на груди. — Так ты вор! Тогда не лезь к нам, падре. Мы воров не любим.
— Погоди ты! — крикнула ему черная девушка. — Главное — что он украл? Драгоценности? Золото? Перстни?
— Нет, милая. Домашнюю птицу. Кур, индюшек, цесарок с господского двора и колбасы, сладости, паштеты из кладовой…
Громовый хохот загремел на берегу.
— Так вот отчего у тебя такое брюхо! — ржет носильщик. — Благословил же господь эти самые паштеты да жаркое! В монастыре бы тебя так не откормили…
— У кого таскал? — вскричала девушка, тощая, как кнутовище.
— У его милости графа Томаса Маньяра…
Новый взрыв веселья.
— Какой же это грех?
— У этого всего хватает!
— Правильно делал, монах! Валяй и дальше так!
— Прочитай «Отче наш» — и опять ты чист перед богом!
Однако тут Грегорио гневно повысил голос:
— Не чист я перед богом! Думаешь, мамелюк ты этакий, такой тяжкий грех, как воровство, да еще многократно повторенное, замолишь одной молитвой? Только последний негодяй старается обмануть бога словами! А дело можно исправить только делом.
— Не кричи, мы не глухие, зачем привлекать шпионов? По глазам твоим видим, добрый ты старик, и жалко отдавать тебя на костер. Просто лаком ты до вкусных блюд, вот и все.
— Да нет, — тихо говорит Грегорио, — я ведь не для себя воровал.
— Для кого же? — спрашивают удивленно.
К тому времени, как Грегорио закончил рассказывать, кому он посылал кур и индюшек дона Томаса, все уже сгрудились вокруг него и внимательно слушали.
— Ты или блаженный, или золотой человек, — сказал тогда серьезно носильщик.
— С чего это ты вздумал каяться? Разве это — кража?
— Ты правильно делал, монах. Хороший ты человек.
— Плюнь на покаяние, выпей со мной! — предложил матрос.
— Эх вы, голодранцы! Вы еще оправдываете меня? Грех есть грех, а воровство — воровство! Вы же, вместо того чтобы заплакать надо мной и помолиться за меня, покрываете скверность мою! Ах вы, трусы, ах вы, черные безбожники!
Безбожники развеселились. Развеселился и монах.
— Что ты к обеду несешь? — глянули они на его суму.
Грегорио вывернул ее наизнанку.
— Были-то в ней лепешки… Вкусные, из просяной муки. И вот — нету. Много людей встречал я по дороге — и не осталось мне ничего, кроме блох да ломоты в костях. Хорошо божье благословение, правда?
Смех бедняков, не дрожащих за припрятанное золото, счастливым образом соединил старика с новыми друзьями. А он уже и то рассказал, что укрывал бежавшего из тюрьмы инквизиции, чем окончательно завоевал сердца, И скоро он стал совсем своим среди них, называя их по именам; тот предлагал старику кусок рыбы, та — белый хлеб, этот — глоток вина, и Грегорио пообедал по-царски.
Поев, заговорил о предстоящем путешествии в Рим.
— Ополоумел ты, падре? Чего тебе там делать? Пешком через Каталонию, Францию и бог весть еще по каким местам? И не думай! Останешься с нами.
— Жить будешь у меня в сарае, — решил матрос. — Там у меня куча мешков, спать будешь, как король. По крайней мере, постережешь мешки, пока я шатаюсь вдоль побережья, от Кадикса до Барселоны.
— Да у меня здесь сестра, Никодема, — признался монах.
— Графиня, что ли? — сверкнула зубами черная Иоланта.
— Прачка. Как и матушка была. Да ведь мне надо в Рим…
Ему не дали договорить. Оказалось, они знают Никодему — живет она неподалеку, муж ее погиб на войне, и тяжело ей приходится с тремя-то детьми. Ну, ладно. Пусть монах поселится у нее, а за мешками матроса все-таки присматривает.
Взвыла корабельная сирена, все вскочили. За работу!
— Вечером увидимся, падре! — дружески хлопают его по плечу. — Отпразднуем твое появление и позаботимся о тебе. Беднякам никто не поможет. Надо самим…
Они ушли. Грегорио остался один среди бочек и ящиков. Он тронут. Вот стоит мне пройти пару шагов — и опять есть у меня сынки да дочки, как в Маньяре… Опять есть, о ком заботиться. Гм, говорите, вы позаботитесь обо мне? Хе-хе-хе, ладно, увидим, кто кому еще поможет! А Рим и впрямь далеконько. Что ж, буду нести покаяние в Севилье, решает старик, с улыбкой глядя на быстрые воды Гвадалквивира, как глядел в тот день, когда его выгнали из Маньяры.

Мыльная пена вспухает на щеках Мигеля, растет, белая, густая, уже все лицо скрылось под нею, только глаза темнеют из-под белоснежной маски.
Брадобрей точит бритву на оселке, а сам болтает:
— У нашего короля, сохрани его бог, уже давно пусто в кармане, вот он и выкручивается как знает. Извольте рассудить, ваша милость, хотят поправить дело налогами. И я, жалкий цирюльник, которому и так-то высоко до кормушки, должен платить пятьдесят реалов налогу. Не кажется ли вам, что это невыносимо, ваша милость?
— Начисто невыносимо, — подхватывает прислуживающий Каталинон.
Мигель открывает рот, и оба напряженно ждут, как изволит рассудить его милость. Но его милость просто забавляется тем, как от движения губ меняется выражение мыльной маски, и ничего не говорит.
— Это бесчеловечно, — продолжает брадобрей, занимаясь своим делом. — Так сосать соки из народа…
— На кого же ты жалуешься — на короля или на графа де Аро? — соблаговолил наконец заговорить Мигель.
— Король тому виной! — восклицает брадобрей.
— Де Аро! — возражает Каталинон, и оба неприязненно смотрят друг на друга.
— Конечно, король, — стоит на своем цирюльник. — Его охоты и праздники — дорогое удовольствие, а все за наш счет.
— Де Аро — грабитель, — твердит Каталинон. — Такой же, каким был Лерма. Его мошна пухнет, а мы затягивай пояса.
— Поторопитесь, — сухо обрывает их Мигель, вспомнив о письме Соледад — сегодня оно наконец-то пришло, и Мигеля не интересует ни король, ни министр.
— К вашим услугам, сеньор, — кланяется брадобрей. — Но я утверждаю: всякий, кто сваливает вину с мастера на подмастерье, помогает безобразию. Мой зять — придворный лакей, и у меня самые надежные сведения. Де Аро просто кукла, его выставляют вперед, чтоб король мог за его спиной творить что угодно.
— Как ты говоришь о короле, негодяй?! — вскипает Мигель.
— Молчу, ваша милость, молчу, — испуганно бормочет брадобрей и, ловко скользя бритвой, постепенно снимает пену с лица. Но он не может долго молчать и вскоре начинает снова: — А кто, спрошу я вашу милость, придумал посылать наших солдат на помощь чешскому Фердинанду? Тоже де Аро? Видишь, Каталинон, все твои рассуждения построены на песке. А уж войска — особенно дорогое удовольствие. Разве я не прав, ваша милость?
— Прав, — отзывается Мигель. — Но ты забываешь, что я тороплюсь.
— Я готов! А видишь, — ухмыляется брадобрей, обращаясь к Каталинону, — сами их милость того же мнения, что и я. Эх, кому это надо — делать хоть что-нибудь на пользу малым сим? Пусть себе прозябают! Пусть радуются, что вообще существуют… Ваш слуга, сеньор.
Каталинон, ворча, подает Мигелю медный таз с водой. Цирюльник складывает свой бритвы, принимает мзду и уходит.
— Тоже мне мудрец, чтоб ты своим мылом подавился, — бранится вслед ему Каталинон. — Что это, ваша милость, каждый олух убежден, что он во всем прав…
— А ты разве не такой же? — возражает Мигель, и Каталинон забывает закрыть рот. — Ну, хватит болтать, пустомеля. Шпагу! Перчатки! Шляпу!
Мигель еще раз пробегает глазами письмо Соледад.
Да, да, собственной своей рукой, ему одному, она написала: «Завтра пройду с дуэньей по набережной…»
Когда Мигель в сопровождении Каталинона вышел из дому, по пятам за ним скользнула тень человека, тень, похожая на летучую мышь или на кокон бабочки: до самого носа закутана в черный плащ, только два колючих, как острия ножей, глаза — глаза василиска, настороженные, острые, пристальные, — смотрят из-под широких полей шляпы. Кокон скользит за Мигелем шагом неутомимых.
Мигель, в черном бархатном костюме с белыми кружевами, в руках — букет цветов померанца, ожидает явления. Ожидает чуда любви. Дыханье спирает в груди, сердце колотится в горле.
О, идет! Ясная, как утренняя звезда, длинные золотистые ресницы затенили целомудренно потупленные очи. Подходит — в шелковых одеждах, увешанная фамильными драгоценностями, в отблесках которых, кажется, бледнеет ее детское личико.
Мигель, обнажив голову, низко поклонился. Дуэнья отошла в сторону. Соледад улыбнулась ему и снова потупилась — ждет галантных речей.
Но Мигель молчит.
Девушка поднимает недоуменный взгляд.
— Возьмите, — выдохнул Мигель, протягивая букет.
Девушка берет цветы померанца — символ любви — и краснеет.
Они молча пошли рядом.
Где же поток красивых слов, предсказанный дедом?
Они идут и молчат, позади них — слуга и дуэнья, а еще дальше — закутанная тень.
— Почему вы молчите, дон Мигель? — робко спрашивает девушка.
— Я хотел сказать вам много прекрасного… — Голос Мигеля хрипл. — И не могу. Вы слишком красивы.
Соледад посмотрела ему в лицо. Расширенные глаза, выражение строгое — ошеломленный, неотрывный взгляд.
— Я радовалась свиданию с вами, — улыбается она, позабыв советы своих стариков, — нарядилась, как для обедни…
— Вы похожи…
— На кого?
— На мою мечту, Соледад.
— Вы уже называете меня просто Соледад? — озадаченно спрашивает она.
Но Мигель не дает себя отвлечь.
— В ваших глазах — бог и все его царствие. Я искал путь — и нашел его. Через вас я приближусь к богу. Вы — мой путь к небесам.
— Я вас не понимаю, сеньор, — испуганно говорит девушка.
Не так представляла она себе первую беседу с Мигелем.
А он в эту минуту вспомнил измену свою с Фелисианой, и чувство отвращения к себе охватило его.
— Очистить душу вашим светом, Соледад… Тихим быть возле вас, как тих сумрак вокруг кипариса… Вдыхать вашу детскость. Не удаляться от вас ни на шаг…
— Но, дон Мигель, мы так недавно знакомы…
— Я знаю вас годы, Соледад, — вырывается у него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я