Выбор порадовал, рекомендую! 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тургенев читал:
Царь Александр! Вот щеголь-властелин,
Войны и вальсов верный паладин!
Его влекут: толпы подкупный крик,
Военный кивер и любовниц лик;
Умом – казак, с калмыцкой красотой,
Великодушный – только не зимой:
В тепле он мягок, полулиберал, -
Он жесток, если в зимний вихрь попал!
Ведь он не прочь «свободу уважать»
Там, где не нужно мир освобождать.
Как он красно о мире говорит!
Как он по-царски Греции сулит
Свободу, если греческий народ
Готов принять его державный гнет!
Тут уже всем стало ясно, и глупому генералу в том числе, что речь идет о русском самодержце. Прямо от перечисления трех «коронованных скотов», собравшихся на конгресс в Вероне, Байрон перешел к сатирической характеристике царя Александра. Розенкампф закряхтел, кашлянул и сказал:
– Прошу занять места, господа! Стихи довольно дерзкие. Как Европу ни благотвори, все равно она благодарности в сердце иметь не будет. Российский государь спас ее – и вот европейский ответ.
– Российский государь породил мысли о человеческой справедливости, он же мечтал об освобождении крестьян, барон, – ответил Тургенев.
– Прошу докладывать по очереди, – предложил Розенкампф.
В скором времени Тургенев не выдержал. Разбиралось скандальное воронцовское дело, в котором один из Воронцовых обманом завладел землею однодворцев и в ответ на их жалобы затеял огромную судебную волокиту. Мордвинов, прерывая чтение письмоводителя, закричал:
– Да ведь такие дела стыдно слушать в Совете, тем более, что они уже решены, – и дал справку о приказе, буквально вырванном у Александра I.
– Мне стыдно, – сказал Мордвинов, – что от самого низу до самого верху дело справедливое и ясное ничего не создало, кроме кривых толкований. Люди, промучавшись по судам четыре года, могли бы умереть, не дождавшись справедливого решения. Поистине несчастна страна, в которой возможен такой произвол в решениях одного класса по справедливым требованиям другого класса! Если бы не воля государя, сегодня и здесь бы правильного решения не получилось, ибо вижу, что нас меньшинство.
– К чему горячность? – возразил Розенкампф. – Если так, то слушать дальше нечего: воля императора – закон.
Николай Тургенев в негодовании разорвал сверху донизу лежавший перед ним лист бумаги.
– Ваше превосходительство, кажется, недовольны? – обратился к нему Розенкампф.
– Решением я доволен, – сказал Тургенев, – но способом сего решения человек, чтущий закон, доволен быть не может.
– Переходим к дальнейшим, – заявил Розенкампф.
Вечером, возвращаясь домой, братья взяли извозчика и молча ехали до Невского. При повороте от военного министерства Николай Тургенев спросил:
– Что это за дурак в мундире так неудачно предлагал вопросы по поводу байроновской поэмы?
– Разве ты его не знаешь? Это брат Аракчеева. Надо тебе сказать, что лучше было бы, конечно, эту поэму не читать. Посмотри, как Розенкампфа передернуло. Кстати, она с тобой?
– Со мной, – сказал Николай.
Проезжая мимо Михайловского замка, Александр Иванович Тургенев внимательно смотрел на покои Татариновой.
– Так поздно, – сказал он, – а в окнах всегда этот странный свет. Посмотри, не кажется ли тебе, что это свет семи восковых свечей. Что там, молитвы, что ли, какие-нибудь поют?
Николай Тургенев пропустил это замечание мимо ушей. Он с любопытством рассматривал извозчика, когда тот оборачивался и скалил зубы.
– Ты чей? – спросил он.
– Его сиятельства графа Разумовского.
– Откуда? – спросил Тургенев.
– Деревня наша в Рамбовском уезде.
– На оброке? – спросил Тургенев.
– Да, платим по тридцать два рубля с ривицкой души; прежде меньше платили, да недавно граф увеличил оброк. Брату еще хуже приходится. Он на четыре месяца в Петербурге нанимает за себя работника и платит ему восемьдесят рублей, а восемь месяцев, воротившись, опять по три недельных дня на барщине, – это чтобы старые долги за отца его сиятельству заплатить извозчичьей выручкой.
– Как же вы живете? – спросил Николай Тургенев.
– Вот сына отняли да продали господину Альбрехту.
– Слышал о таком, – сказал Николай Тургенев.
– Как мы живем, как не помираем, одному богу известно, – продолжал крестьянин. – Как продали моего парня – нет работника в доме. Прибежит в праздник от господина Альбрехта – его деревня в четырех верстах от графской усадьбы – и давай просить хлеба. Никогда у них своего хлеба нет.
Николай Тургенев обратился к брату по-французски:
– Как не противиться таким помещикам уничтожению рабства? Что такое Разумовский? Я часто вижу эту глупую и безобразную образину на набережной и на бульваре: гуляет, ходит, чтобы с большею жадностью есть и лучше спать. В других государствах эти тунеядцы коптят небо без непосредственного вреда ближним – здесь они угнетают их, чтобы, чтобы... черт знает на что и для чего и в особенности почему. А этот Альбрехт, с пребольшим пузом, играет ежедневно в карты, в клобе, и фигура его цветет глупостию, скотским бесчувствием, эгоизмом!
Расплатились с извозчиком. Вошли к себе. Встретили Лунина и Чаадаева, расположившихся без хозяев. Лунин, молодой, блестящий, только что приехавший из Парижа, Чаадаев с оголившимся черепом и живыми, необычайно блестящими глазами, очевидно, беседовали уже долго и на Тургеневых посмотрели словно на какую-то помеху для разговора. Здоровались, приветствовали друг друга.
– Сенаторы! – кричал Лунин. – Прямо сенаторы! А я слышал, что сенаторская порода вымирает. Друзья, не миновать вам завести сенаторский завод – pour perpetuer la race.
– Перестань, Лунин, – говорил Чаадаев. – Хоть к этим-то не приставай – они не нынче-завтра поскользнутся на дворцовом паркете. Сенаторами им не быть.
Раздался звонок. Старуха Егоровна доложила, что пришли господин Муравьев, господин Яков Николаевич Толстой, господин Всеволожский и Пестель.
– Как это вы сошлись у двери? – спросил Александр Иванович.
– Вопрос негостеприимный, – ответил Всеволожский.
– Почему негостеприимный? – возразил Александр Иванович. – Напротив, я страшно рад видеть Павла Ивановича и...
– А нас он не рад видеть, – сказал Яков Толстой.
– Да нет, всех рад видеть. Придется иметь большой разговор о деле.
Яков Толстой подошел к Чаадаеву.
– Какие вести от Пушкина? – спросил он.
– Пишет редко, – ответил Чаадаев, – но написал кучу прелестей.
– Это вам он писал? – спросил Яков Толстой:
Товарищ, верь, взойдет она,
Заря пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
– Да, мне, – ответил Чаадаев. – А что?
– Мне он написал другое, – ответил Яков Толстой:
Поверь, мой друг, она придет,
Пора унылых сожалений,
Холодной истины забот
И бесполезных размышлений.
– Меня это не удивляет, – сказал Чаадаев, – уПушкина зоркий глаз, я ему верю: разным людям – разная судьба.
Подошел Лунин.
– Ну, так что это за случай в Семеновском полку? – спросил он, продолжая разговор.
– Да, я не кончил, – сказал Чаадаев. – Ведь командир полка Шварц – это совершенная скотина. Из-за его самодурства самый грамотный, самый скромный и, сказал бы я, самый гражданственный полк сейчас раскассирован.
– Правда ли, что там была читка запрещенных книг с офицерами? – спросил Яков Толстой.
– Не думаю, – сказал Чаадаев. – В солдатской лавочке, правда, продавали книги. Дело, конечно, в том, что Аракчееву не нравился товарищеский дух полка, тесная дружба с офицерством; на фоне событий в Неаполе и Пьемонте полк показался ему неблагонадежным. Они нарочно провокатировали движение возмущения, вместо внесения спокойствия. А когда первую роту посадили в крепость, то весь полк отказался выходить из казарм до полного воссоединения с первой ротой. Солдат, голодных и измученных, отвезли в Финляндию и заключили в Свеаборгскую крепость.
Лунин покачал головой.
– Это уж серьезно, друзья.
– Да, – сказал Николай Тургенев. – Дисциплина имеет свои пределы, так как права природы и рассудок имеют свое необходимое пространство. Хоть семеновское дело прошедшее, а все-таки не могу без содрогания вспомнить тот день, восемнадцатого октября двадцатого года, когда поутру полк проходил по Фонтанке. Я еще не знал, в чем дело, и спрашивал: «Куда?» – «В крепость», – отвечали солдаты. – «Зачем?» – «Под арест». – «За что?» – «За Шварца». Тысячи людей, исполненных благородства, погибли за человека, которого человечество отвергло.
– И еще миллионы будут гибнуть, – сказал Лунин, – за человека, который является воплощением лжи.
– Что же делать будем? – спросил Пестель. – Вводить испанскую конституцию, ограничивающую самовластие? Но, конечно, выведение рабов из крепостного состояния не может быть первою мерою правительства.
– Вот вы как смотрите, Павел Иванович, – сказал Николай Тургенев.
– Да, я так смотрю, – злобно возразил Пестель. – И вас мы заставим смотреть так же, если вы покоряетесь дисциплине общества.
– На будущее я смотрю иначе, – сказал Николай Тургенев. – Я изверился в самодержавии и не верю в конституционных монархов. Почитаю необходимым волею народа учреждение республики и высылку за границу всех представителей нынешней династии.
– Что, что, что?! – закричал Яков Толстой. – Это сильно, очень сильно. Но какой же вы молодец! Да, кстати, чтобы не забыть. Энгельгардт говаривал мне, что полицмейстер начал против нас дело о подкидывании каких-то вырезанных листков в казармы.
Николай Тургенев пожал плечами.
– Что делать? – сказал он. – Полицмейстер подкидывает клеветнические листки против меня. Ну, здесь все только свои. Откинемте шутки в сторону и вспомнимте, что вы послали меня в Москву для закрытия Союза благоденствия, что вы согласились со мною при самом учреждении союза выкинуть прусские параграфы о верности государю и династии. О чем тогда мы спорили? О том, чтобы члены Союза благоденствия, буде они помещики, обязывались содействовать освобождению крепостных. Вы этого не хотели. Вы настояли на своем. Этот пункт был выброшен. Неужели и теперь настаиваете на своем заблуждении, даже когда мы здесь организовали общество более стойкое, более крепкое, более решительное? В свое время ехал я в Москву, тая надежду на революционное решение Союза благоденствия. Я был председателем последнего собрания, и я уверился, сколь ненадежны были многие члены оного. Я поспешил с закрытием и роспуском Союза благоденствия лишь для того, что надежнейшие и вернейшие стали учредителями нового общества. Всем же остальным сказано было, что императору известно существование Союза благоденствия и что гнев его может настигнуть каждого. Как тогда проклинали меня москвичи, как называли изменником делу свободы.
Чаадаев подошел к Николаю Тургеневу и шепнул ему:
– Прекрати, друг, остановись, пока не поздно.
– Ну, что же, Александр Иванович, давайте угощать гостей, – закончил неожиданно Николай Тургенев.
Глава двадцать седьмая
Николай Иванович Тургенев с пером в руке сидел над рукописью и записывал медленно, с перерывами:
Мысли о составлении общества, под названием...
Приняты: Николаем Тургеневым.
Профессором Ал. П. Куницыным.
Предлагаются: Никите Михайловичу Муравьеву,
Федору Николаевичу Глинке,
Грибовскому (и другим).
Карандашом он приписал:
Иван Григорьевич Бурцов.
Павел Иванович Колошин.
Князь Александр Александрович Шаховский.
Александр Сергеевич Пушкин.
Александр Иванович с печатным листком в руке вошел к нему в кабинет и с видом крайнего огорчения сказал:
– Силанум, силанум, молчание на много лет! Прочти!
Это был высочайший рескрипт о закрытии всех масонских лож и о запрещении всяких тайных обществ. Братья обнялись. Александр Иванович сказал:
– Повидайся с Кривцовым, ты давно у него не был, и посоветуйся о будущем. Кстати, отдай ему книжки об иллюминатстве и масонстве Вейсхаупта. О масонстве, конечно, многие жалеть будут.
Николай Тургенев сказал:
– О масонстве, конечно, жалеть будут, но я считаю, что упоминание тайных обществ есть упоминание глупое. В самом деле, ежели оно «тайное», то, следственно, правительство о нем знать не может. И оно с правительством успешно бороться будет; а ежели оно правительству известно, то оно уже не тайное... Как бы я хотел уехать из России, – вдруг неожиданно перевел он разговор на другую тему.
Прошло некоторое время. Николай Иванович не выходил из кабинета. День был воскресный. В Государственный совет ехать было не нужно. Александр Иванович в шлафоре сидел внизу и читал газету. Посмотрев на часы и видя накрытый стол, удивлялся, почему брат не идет завтракать. Пошел наверх, постучал; не получая ответа, толкнул дверь. Николай Тургенев лежал на полу, далеко закинув правую руку назад. В величайшем волнении Александр Иванович приблизился к нему. Сердце почти не билось. Глаза были закрыты, веки и губы посинели. Быстро послал за доктором. Старичок Виллье – придворный врач – явился через час. Маленькая бричка, запряженная парой низкорослых лошадей (экипаж, известный всему Петербургу), долго стояла у подъезда на Фонтанке, прежде чем Виллье кончил свою операцию. Он выехал не раньше, чем Тургенев стал дышать полной грудью.
– У вас жестокая подагра, друг мой, – говорил он, поглаживая руку Николая Тургенева. – Вы много сидите – надо больше двигаться. Второй припадок может кончиться плохо, раньше чем успеют меня вызвать. Перемените образ жизни.
– Это очень трудно, – простонал Тургенев.
– Однако это необходимо, – ответил Виллье.
Александр Иванович с волнением всматривался в лицо брата. Виллье попрощался. Братья, оставшись наедине, долго молчали.
– Пойдите к Кривцову сами, – прошептал Николай Иванович.
Александр Тургенев, словно браня себя за забывчивость, ударил рукою по лбу и сказал:
– Пойду! Надо поскорее всех предупредить.
Прошла неделя, другая, а состояние здоровья Николая Тургенева не улучшалось. Временами он чувствовал себя еще хуже, но, сделав над собою большое усилие, он требовал от брата с настойчивостью здорового человека полного осведомления о всех происходящих в Петербурге событиях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я