https://wodolei.ru/catalog/installation/klavishi-smyva/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он рухнул, раскинув руки, а его черный ППС полетел через плечо и воткнулся стволом в снег, и брезентовый ремень автомата сдавил Дроздову шею. Неимоверных усилий стоило ему поднять руку и оттянуть, ослабить ремень. И в это время рядом прошла смерть, совсем близко, и даже чуть коснулась его – он не понял только, раскаленным или ледяным было ее дыхание.
Когда-то давно, когда они ходили в шестой или в пятый, – в той, другой, нереальной, жизни, дружок Колька Пьянков зимой позвал его в какой-то подъезд, где под лестницей была батарея водяного отопления, и сказал:
– Тронь-ка…
Лешка снял рукавичку, дотронулся до пыльного ржавого железа и сразу отдернул пальцы, не разобрав – горячо оно, как кипяток, или же совсем промерзло. Там, конечно, было все не так, как тут, ерунда, пустяк, но и здесь, слыша дыхание смерти (а он точно знал, что это смерть), тоже невозможно было понять, какое оно, это дыхание. Он лежал на спине, раскинув руки, под ним уже таял и оседал снег, а вверху была синева глубокого мартовского неба.
И он вспомнил тогда о Марусе и стал думать о ней. Он думал о ней тогда, вплавляясь в рыхлый мартовский снег и медленно уходя все дальше и дальше от этого снега, от этого дня, от этой жизни. И потому сейчас, приблизив к лампе старый снимок, он сразу же вспомнил – да он никогда и не забывал – себя, лежащего на весеннем снегу, смерть, прошедшую рядом, а вверху бездонную холодную синеву. Он подумал сейчас о том дне, потому что тогда думал о ней, хотя и отвлеченно, отчужденно.
Тогда, а вслед за тем и сейчас он вспомнил дымный морозный конец дня и себя с Марусей. Они и еще две ее подруги и соседский парень играли в карты, в дурака, у нее дома, благо мать уехала к родне, в деревню. Стреляя, топилась печка, а за окнами дымился зимний закат. Потом они оделись все, и она вышла с ними вместе, а когда все разошлись, он проводил ее снова и опять зашел в дом. За окнами почти стемнело, лишь горела полоса заката между домами, и тоже дрожала полоска света на полу перед догорающей печью… Потом, идя к себе, поздно вечером, он забыл опустить наушники у шапки и отморозил уши… Неужели это был он? Наверное, да, но больно уж давно все это происходило.
Нет, она не была его первой любовью, его Первая Женщина, о которой он вспоминал с благодарностью и нежностью. Другие женщины, которые были у него, не оставили глубокого следа в его жизни, он почти никогда не думал о них, как бы почти не помнил. А она? Где она сейчас? Мысль о том, что он скоро сможет встретить ее, заставила его вздрогнуть. Он сидел в своем спокойном доме, за стеной спал его сын, в следующей комнате спала жена, а он рассматривал маленькую фотографию девушки с шестимесячными кудряшками и добрыми глазами и был в это время далеко отсюда.
Он все еще лежал на снегу, раскинув руки, остро выставив вверх подбородок, уже не шевелясь, вмерзая в снежный наст, а над ним сперва лилово стояли сумерки, потом ярко зажглись звезды. Потом он услышал, как кто-то ступает по громко хрустящему подмерзшему насту, и в уши его, сверля мозг, вошла чужая, страшная речь, он хотел узнать, о чем они говорят, и напряг память, но она подсказала ему всего лишь два слова: «дертыш» и «плюсквамперфектум». Чужая речь была совсем рядом, и тогда он слабо ощутил замерзшей щекой шершавый брезентовый ремень автомата, это было все, что он мог сделать, но в мыслях своих он легко перевернулся на живот, выдвинул перед собой вороненый ствол, дал короткую очередь и крикнул звонко и яростно:
– Хенде хох!
Немцы остановились, о чем-то тихо говоря, может быть, не решаясь идти дальше, а затем действительно их хрустящие шаги стали удаляться, удаляться, и Дроздов, уже ни о чем не думая, плавно провалился в глубокий, невозвратный сон. И почти уже на самом его дне он услыхал шуршащий, чуть присвистывающий звук, который был очень ему знаком и который вызвал в сознании одно, только одно, последнее беззвучное слово: «волокуш а».
И из его губ вырвался ликующий вопль, призывный клич, полный радости, надежды и боли, но этот его стон был настолько слаб, что, если бы пожилой солдат и девушка-санинструктор за миг до этого не остановились, прислушиваясь, они бы никогда не услыхали его. Но они, эти люди, которых он ни тогда, ни потом в своей жизни не видел, остановились, услыхали и наклонились над ним, отдирая вмерзшую в наст шинель.
Может быть, в эту минуту они не услышали кого-то другого.
Дроздов подошел к окну. Уже рассвело, а освещенных окон стало гораздо больше, – люди уже собирались на ранний свой труд. Но только теперь эти окна были менее лучистыми, а стали более четкими, хотя и бледными.
3
Стояло самое начало сентября. Утром – Дроздов еще спал – прошел мелкий дождик, и сейчас его сырость чувствовалась в воздухе. Пока Дроздов брился, одевался и завтракал, жена была где-то там, в глубинах их большой новой квартиры, и вошла, когда он уже поел и стоял у окна.
– Ну, мать, – сказал он ей, слегка потягиваясь, – гостинцев бы надо купить, конфет, как думаешь?
– Обязательно. Я куплю, не беспокойся. – И спросила сама: – Ты сегодня надолго? – Думаю скоро вернуться, – и окликнул ее, когда она была в дверях: – Надя! (Ее имя удивительно к ней не подходило, но он уже привык.) Надя, и коньячку, наверно, нужно.
– А как же, конечно.
Она была с виду тихая, незаметная, но со своими твердыми взглядами и принципами: «А как же, непременно».
У него оставались еще дела в министерстве, и он постарался их закончить как можно быстрее, нигде и ни с кем не задерживаясь, потому что был человек опытный и остерегался, как бы министр или зам не поломали случайно его поездку. Но все обошлось, и к обеду он уже был дома.
Олег пришел позже, Дроздов слышал, как он бросил портфель на стул, насвистывая, пошел в ванную, как мать ему что-то сказала, верно, сделала замечание, а он примирительно засмеялся.
Потом он просунул голову в дверь:
– Привет! Сегодня полуфинал, – помедлил и вошел в комнату.
– Знаю, – сказал Дроздов.
– Ты за кого?
– За «Торпедо».
– Хо! «Торпедо» давно вылетело.
– Знаю. Я вообще за «Торпедо».
Олег поднял палец и произнес назидательно.
– Болеть нужно за «Спартак».
– Эта концепция нам тоже знакома. А в школе как дела?
– Не вызывали. Папа, ты читал про Флиппера?
– Это кто?
– Интеллигент моря, дельфин Флиппер. Снимался в двух фильмах в главной роли.
– Новые данные о дельфинах действительно потрясающая штука, – сказал Дроздов.
«Хороший парень. Сейчас расстанемся черт знает на сколько, вернусь, а он уже не такой, совсем не такой. Весь горит этими морскими змеями и дельфинами. Жаль, что у него нет интереса к моему делу. А откуда ему быть? Плавку последний раз видел, когда ему лет шесть было…»
… – Дерется с этим преступником и нокаутирует его, а у того нож…
«Вот тебе и интеллигент!»
… – Спасает их. Правда, здорово? Наши, интересно, купят эту картину? По интеллекту дельфин приближается к человеку, это все ученые признают. Все эксперименты подтверждают…
– И размеры мозга и характер извилин приближается к человеческому, – сказала от двери Надя, – и запас слов у них больше ста…
Было уже темно, когда, взяв чемодан, собранный женой, и, как всегда, даже не интересуясь, что туда положено, потому что потом в чемодане оказывалось именно то, что нужно, Дроздов надел заграничный тонкий плащ, в каких ходила сейчас вся Москва, и, секунду помедлив, выбирая между кепкой и шляпой, отдал предпочтение кепке.
Олег сидел у себя, прильнув к «Спидоле», и с таким выражением лица, будто передавали военную сводку, впитывал хриплое дыхание стадиона и скороговорку комментатора. Дроздов потрепал его по волосам и, нагнувшись, поцеловал куда-то в ухо, сын рассеянно улыбнулся и чмокнул отца в щеку.
– Ну, ладно, мать, поехал, – сказал Дроздов жене и, поцеловав ее, вышел на площадку, уже, отрешившись, уже отсюда начав свой непривычный путь – к юности. Обычно сидя впереди, рядом с шофером, он не смотрел по сторонам, а что-нибудь читал или просматривал – ему всегда не хватало времени. Но сейчас было темно, и он смотрел на влажный асфальт с отраженными в нем фонарями. Шел меленький неощутимый дождь, но все же дождь – к удачной дороге – . и когда проезжали по метромосту, слева, над Большой ареной стадиона, густо дымились прожектора.
Да, давно не бывал он там, в своем маленьком северном городке. Двадцать лет и два года. С того холодного дня поздней осени, когда красный товарняк, громыхая, понес его и Кольку Пьянкова, и других ребят на юг, к Москве, и неизвестно было, случится ли им вернуться. Впрочем, многие, и он в их числе, не сомневались в этом, заботило другое: когда? Беспрерывно живущий в них, как притихшая боль или радость, непременный день возвращения был далеко, за метелями и дождями, за походами и фронтами, за операционными, за госпитальными ночными палатами. Но этот день жил в них, и в тех, кого уже нет сейчас, он жил до конца.
Два раза его задевало легко, можно сказать, царапало, и дальше медсанбата он в тыл не углублялся, и той мартовской ночью, скорее утром, его без памяти тоже доставили в медсанбат, но теперь он здесь уже не задержался, а был эвакуирован в глубокий тыл, – санитарный поезд стучал на восток, за Москву, за Волгу, на Урал.
Госпиталь, где он провалялся пять месяцев, находился в городе металлургов, и это сыграло главную роль во всей дальнейшей жизни Дроздова.
Когда стало ясно, что, выписав, его вчистую демобилизуют по ранению, а война еще не кончается, он в одну из долгих бессонных ночей – еще с тех пор он пристрастился к бессоннице, – в одну из душных госпитальных ночей, твердо решил не ехать к себе, на Север, а остаться здесь и учиться. Это было отчаянное по смелости решение, но Дроздов принял его и принял бесповоротно, он знал, что в своем городке ему будет легче, но там у него не было никаких перспектив.
Он пришел в горком комсомола на костылях не для блезиру, а еще не решаясь с ними расстаться, и его устроили на комбинат нормировщиком в мартеновский цех. Здесь, в славном пролетарском городе, было много молодых, здоровых ребят и мужчин в самом возрасте, потому что они варили сталь для армии, для страны, и страна в свою очередь дала им бронь, хотя и бумажную, но тоже достаточно прочную. Таких, как Дроздов, – раненых фронтовиков – было мало. Он прыгал по цеху сперва на костылях, потом ковылял с палочкой, на козырьке кепки болтались привинченные на трех винтах синие очки, и временами он, зачарованный, смотрел сквозь них на кипящую сталь, которая кипела буквально как вода в чайнике – пузырясь и бурля. Эта картина покорила его навсегда.
Его избрали в комсомольское бюро, он поступил в школу рабочей молодежи, а потом в институт – филиал был прямо при комбинате, – первый курс на заочный, как многие здесь, но после все же на дневной, – это тоже был шаг, на который следовало решиться.
И все это было нелегко, невозможно, невыносимо, – и прошибающие насквозь ветры, и недоедание, потому что, конечно, не хватало ему карточек, особенно после рабочих, и то, что общежитие далеко от института, и занятия, занятия, от которых распухала голова, – но ведь не мог же он все это бросить, иначе и затевать все это не стоило.
Были лекции, тяжелые, непонятные, он конспектировал все, он заставлял себя понять, подходил в перерыве к преподавателям, переспрашивал, были лабораторные и групповые задания, было много чертежей, – вообще, черчение у него пошло, он этим слегка и подрабатывал, еще на первом курсе он удивил преподавателя начерталки способностью к пространственному мышлению. А так он учился средне, в общем, хорошо, но не блистал.
Это был такой период его жизни, когда он отключил все лишнее и заставил себя интересоваться только учебой. Он не ходил на курсовые и институтские вечера, на самодеятельность, капустники и танцы, этот его жестокий период длился три года! Некоторые издевались, подтрунивали над его работоспособностью, теперь они не смеются, нет. Но и тогда его уважали все. Теперь кое-кто удивляется, как это он выдвинулся и достиг такого положения, сравнительно молодой, как это он сделал такую «карьеру», но те, кто знал его тогда (а таких много), не удивляются ничуть. «Ну, это был фанат, – говорят они, – с ним все законно!»
Учился он хорошо, но не выделялся особенно, и лишь когда началась практика, выяснилось, что он первый, настолько неожиданно здраво и логично связывал он все, чему учили, с самим делом, с производством, а для большинства это были отдельные разграниченные сферы. Ему, конечно, еще повезло, что он попал к старику Селиванову, тот ценил таких, как Дроздов, и после института взял Дроздова с собой на строительство комбината, в далекую жаркую страну, и многому он у старика научился, и вырос быстро – искусственно не сдерживали. В работе он многое перенял – в стиле, и внешне – в подтянутости, и внутренне – во взглядах. Всякое, конечно, бывало, но, в общем, упрекнуть себя особенно не в чем. Это тоже факт.
Три года он себе во всем отказывал, давно уже он живет иначе, но странное дело, до сих пор, внутри, в крови, в печенках, в самой его сути, главное ощущение: некогда, некогда, некогда!
Может, это немного смешно, но именно когда он жил, лишая себя всего, именно тогда он женился. Какой-то подлец даже сказал, что это, мол, чтобы не терять времени на дорогу – она жила рядом с институтом. Как он женился? Она была лаборанткой в химическом кабинете, налаживала им разные опыты, которые требуются по программе, в общем, лабораторные занятия, и все к ней: «Надя, помогите, пожалуйста. Надя, а как это? Надя, а что нужно сделать?» – и он, конечно, тоже с вопросами, только реже. Она хорошо работала – быстро, ловко. А он сразу подумал, что имя к ней не подходит. «Надя! Надя!» И еще она старше его на пять лет– а остальных и на семь и на восемь. Он там засиделся однажды, в кабинете, – опыт ставил, ерунда, реакция какая-то в реторте и химическое уравнение в тетрадке, – никого уже не было, и разговорился с ней. Она местная, уральская, родители здесь же, в городе, и брат младший, но уже женат и двое детишек у него, они все вместе живут, тесно, а ей комнатку дали, она одна.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я