https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И спросить у кого-нибудь боюсь, потому что никто не любит и не желает вспоминать тот случай на поминках. Или они все тоже на какой-то миг потеряли память? Стараюсь вспомнить, откуда тогда взялась у нас во дворе тетя Варя — за столом ее не было, когда поминали, кажется, и в Великанах ее не было, иначе бы ее позвали на девять дней. Значит, она находилась на Божьем озере, где рубила подлесок на конные дуги.
И почему не выстрелил пистолет? Дело в том, что дядя Федор выбросил из магазина всего четыре патрона — я нашел их утром, — пятый сидел в стволе с целым капсюлем, хотя курок был спущен. Тогда я уже понимал в оружии, особенно в трофейном: с фронта его привозили много, и я лет в шесть пробовал шмолять из «вальтеров», браунинга и русского нагана (последний пистолет отобрали у Кольки Смолянина в пятьдесят восьмом году). У дяди Федора был «вальтер». Я нес его в руках, когда мы с матерью этой же ночью пошли топить его в Рожоху. Единственное, что сказала мне мать, — то, что она отняла его у дяди из рук, когда пришла тетя Варя. Значит, либо сам дядя снял его со взвода, что маловероятно во время приступа контузии, либо мать, которая уж точно в оружии не понимала и боялась его. Потому я и нес топить «вальтер» и по дороге незаметно вытянул обойму с тремя патронами — хоть ее спасти! — и в патронник заглянул на целый, четвертый патрон. Так кто же снял пистолет со взвода?
Окончательно я пришел в себя, когда в нашем дворе за поминальным столом была мирная обстановка. Дядя Федор и дядя Леня сидели по разным концам стола и одинаково подпирали головы руками. На лаптошном поле звонко щелкал мой мячик и перекликались в небе сразу несколько барашков.
А еще почему-то никто не слышал, как Колька Смолянин угнал мотоцикл. Помню, еще в начале ссоры он сипел и гудел на нем. Мотоцикла мы хватились с мамой только ночью, вернее, под утро, когда ходили топить пистолет. Утром выяснилось, что Колька откатил его от нашего двора, завел и часа полтора катался по Великанам, и Любку свою катал: люди видели. Он не нашел, где включается фара и в темноте врюхался в овраг за поскотиной. Любка вылетела из коляски, а Колька ушибся грудью о дерево, но когда его мужики приперли, он и виду не показал, что больно. Лишь когда мы пошли купаться, то увидели синяк во всю грудь, и курить он с месяц не мог, задыхался, но врал, что бросает.
Тетя Варя с матерью и тетей Марусей поминали отца. Голова моя лежала у матери на груди, и это стесняло ее движения.
— А ты, Феденька, постарел, — говорила тетя Варя. — Вон и глаза желтеют… Давно ли зеленые были? Помнишь — нет? Помнишь, как нас на покосе-то щупал? Это же вот было, в прошлый покос?
— Да ну тебя, — хмуро буркал дядя Федор. — Какой прошлый?
— Что же я, не помню? — тихо засмеялась тетя Варя. — Как сейчас помню… Мы-то совсем девчоночки… Да, а у тебя глаза зеленые еще были… А вот уж и Павла убили. Может, и моего тоже?
— Нет-нет! — сказала мать. — Твой живой, воюет, ага! Павел-то видал его.
Тетя Варя горестно пощелкала языком, стянула шаль с головы. Я высвободился из материных рук и отсел. Взрослые зачем-то всегда обманывали тетю Варю, говорили, будто война все идет, и она верила. Говорили, будто она умрет, если узнает правду. Давным-давно убитый ее жених не мог вернуться домой, и, по разумению тети Вари, война не могла кончиться, пока он не придет. Еще болтали, что она совсем стала слаба рассудком, хотя мне казалось, рассуждала она, как все.
— Вот ведь нынешние дети… Самой-то некогда было сходить, а своих варнаков посылала к Павлу узнать — не сходили. Теперь и Павла нет, спросить не у кого…
— Ты не горюй! — успокоила тетка Маруся. — На фронте сейчас на поправку пошло, наступленье…
— Да ведь я-то не слышу с Божьего, — вздохнула тетя Варя. — Бывало, утречком выйду — слыхать радио в деревне. А теперь хоть и слыхать, но сводку-то не передают что-то. Ребятишек пошлю узнать, так они заиграются, забудут.
— Наступленье, вот и не передают…
— Дай бы бог, дай бы бог… А тебя, Федя, значит, по чистой?
— По чистой, — хрипло выдавил он. — Ты громче говори, я теперь почти глухой… Даже сердца своего не слышу.
А в моих ушах вдруг послышалась его хрипящая и пугающая фраза — «Жен наших пачкать…».
Смысл ее тогда еще не доходил до сознания, но я предчувствовал, угадывал за ней что-то притягательное и отвратительное одновременно, как будто снова, забравшись на сеновал конбазы, не хотел и ждал, что там произойдет.
Наутро дядя Федор ничего не помнил. Он встал понурым, тоскливым, так что было его жаль. Он о чем-то тихо и виновато поговорил с матерью; мать сердито отчитывала его, а он только бормотал, что ему совсем нельзя пить. Затем он, босой, в кожаных штанах и майке, вышел во двор и сел на завалинку.
— Отец у тебя — славный человек был, — сказал он мне. — Ты поступай в жизни, как он.
Потом долго молчал и шарил в глубоких, по локти, карманах штанов. Печальные глаза его стекленели и чуть-чуть перекашивали рот. Я глядел на него с опаской, украдкой, но пристально: он привораживал взгляд и волна вчерашней неприязни к нему слегла притуплялась.
— Ага, вспомнил! — вдруг воскликнул он. — Степан, отдай «вальтер»! Это не игрушка.
— Мы его утопили в Рожохе, — сказал я.
Он сразу же поверил, махнул рукой:
— Утопили, ну и хрен с ним! У меня еще есть, какие хочешь… Главное, чтоб пацанам в руки не попал.
Мать опаздывала на утреннюю дойку, однако он задержал ее во дворе, глянул на ее ноги, потом на мои, покачал кудлатой головой и вдруг махом снял кожаные штаны.
— Вот… — протянул матери. — Себе ботинки пошей, а то и две пары, чтоб выходные… И ему ботинки, парень-то босый.
Мать не отказалась, приняла, спрятала в сундук. А он снова поймал ее за руку, заглянул в глаза:
— Сестренка, Дашутка… А может, мне к вам перебраться? Как вы теперь?.. Хозяйство… Безотцовщина…
— Эх ты, Шлем, — вздохнула мать. — Шлем ты железный…
— Да мне за тебя! — воскликнул он и замахал мне рукой. — Ну, чего выставил уши? Дуй отсюда! Мигом за водой, матери помогать надо! Вон какой гаврик вырос!
В ту же минуту я понял, что он переедет к нам жить, несмотря на сопротивление матери. В общем-то ему было некуда деваться: два его сына погибли на фронте, жена в войну надорвалась на плотбище в Великанах и умерла года два назад. Третий сын Володя служил мичманом на подводной лодке, и дядя Федор считал его бестолковым и никчемным, поскольку он никак не мог выбиться в офицеры.
Дядя мой, Федор, был самым горьким мужиком из всех горьких, которых я когда-то знал.
* * *
Так оно и вышло. К сороковинам дядя Федор нагрузил свой мотоцикл скарбом, водрузил сверху клетку с курицами — единственными животинами в хозяйстве, и подкатил к нашему двору. На поминках он не пил, потому и не скандалил, однако при всем честном народе и перед памятью отца моего поклялся, что вырастит из меня солдата, который уж точно дослужится до генерала или даже повыше. На следующий же день он съездил в военкомат и вернулся довольный: как сын погибшего на фронте (а отец хоть и умер дома, но считался погибшим) и как племянник боевого офицера я зачислялся в суворовское училище и теперь обязан был готовиться к службе. Мать, узнав об этом, сначала заплакала, схватила меня, прижала к себе, и я ощутил соль на губах. Только не понял, материны это слезы или мои…
— Не реветь! — приказал дядя. — Ты мне суворовца не расхолаживай!
Из-под сенец вылез наш пес Басмач, прозванный так за лохматую, словно папаха, голову, поднял морду и тоже завыл. Он всегда выл, когда плакала мать.
— Не дам! — вдруг сказала мать и вскочила. — Хватит! За него отец два раза убитый! С нашего двора хватит!
— А ты не слышишь, что в мире делается?! — взъярился дядя Федор. — Американцы грозятся! А кто им отпор даст, если мы калеченные?.. Ты сама подумай! В колхозе-то ему что, хвосты быкам крутить? В леспромхозе ишачить? А в армии человеком будет, все казенное, чистое…
— Лучше в назьме да дома! — не сдавалась мать. — Не пущу!
Тогда дядя Федор сменил тактику.
— Знаешь, Дарья, он уже большой, как сам пожелает.
— Ты ведь не пожелаешь? — с надеждой спросила мать. — Ныне, вон, говорят, если война будет, так страшная, атомная.
— Дело его, — отмахнулся дядя, словно неожиданно потерял интерес. Однако хитрил и усыплял бдительность матери, поскольку на следующий же день, когда она в четыре утра ушла на дойку, в шесть дядя сыграл подъем, вывел меня на зарядку и гонял вокруг огорода полчаса. Затем подоил и выпустил в стадо корову, накормил меня пшенной кашей и заявил, что отныне я на военном положении. Это значит, мы будем заниматься строевой и огневой подготовкой, изучать матчасть и вождение мотоцикла, а его, дядю, следует звать товарищ майор.
Суворовским училищем он меня покорил. Кто из великановских ребятишек не хотел бы туда попасть?.. Но перед глазами были испуганная, плачущая мать, полуживой отец, безрукий дядя Саша Клейменов, другие инвалиды и сам дядя Федор. Он всегда хорохорился, но я-то видел, как иногда у него перекашивается лицо, пучатся глаза, и тогда он судорожными, корявыми руками закрывал его, убегал и уже на бегу не выдерживал — начинал постанывать, а потом сдавленно орал и катался по земле. Во время приступов он старался спрятаться, когда недослышал — крадучись приставлял ладонь к уху: только бы его не считали больным. Я все это видел и представлял себе войну не такой, как в кино. В пятидесятых годах фильмы о войне были черно-белые и там не видно было, что кровь — красная и ее много. Черно-белая кровь не пугала, казалась не опасной, тем более она сливалась с черно-белой же землей. В том кино много кричали «ура!» и лавина наших танков, солдат сметала напрочь глуповатых, крысоподобных фашистов. Но откуда же тогда брались инвалиды, сидящие под черемухой? Откуда похоронки, вдовы и сироты? Или только в наших Великанах мужики такие непутевые, что их так много убивало и калечило?
Я не видел настоящей войны, но представлял ее совсем другой. Однажды мы с мамой косили за Рожохой и я расхватил себе палец о литовку. Наверное, от того, что был разгорячен работой, кровь брызнула фонтаном, облила и косу, и рубаху, и скошенную траву. Мать перевязала рану, повела домой и дорогой успокаивала, что на фронте ранят куда сильнее и что надо терпеть, как терпел папка. И я терпел, однако ночью поднялась температура и в полусне-полуяви я увидел войну. Вернее, берег Рожохи с голой черемухой, а на нем — великановских инвалидов, только что раненных. Из них хлестала кровь, а они катались по земле и орали, как дядя Федор во время приступа. А над ними стояли воткнутые в землю косы. Не было ни взрывов, ни стрельбы и даже гимнастерок с медалями…
Наверное, я тоже в бреду кричал, потому что, когда очнулся, увидел над собой отца.
— Покричи, покричи, — говорил он. — Когда кричишь — легче бывает, не так болит.
Нет, я больше никогда не видел этого сна и не видел этой страшной картины при слове — война. Точнее, не всегда видел. Ведь это слово можно произносить по-разному и слышать по-разному. Иной раз в чьем-нибудь разговоре с языка не сходит — война, война, война… Но, бывает, раз скажут и как в душу крикнут, как будто самого ранят.
А дядя Федор знал, чем взять. С полчаса мы с ним ходили строевым по двору, распугивая кур, но когда мне надоело тянуть носок босых ног, дядя Федор достал из своего арсенала парабеллум, посадил в коляску мотоцикла и повез в овраг за поскотину на огневую подготовку. Там он объяснил первый солдатский принцип учения.
— Если не доходит через голову — дойдет через ноги, — сказал он. — За каждый промах — три круга по берегам оврага.
Сначала он сам влепил три пули в березовый пень, затем дал пистолет мне. Я выпалил три раза и девять раз обежал овраг.
— Бестолочь, — заключил дядя. — У тебя в руках не топор и не лаптошная бита, а боевое оружие для поражения живой силы противника в ближнем бою.
— Оно немецкое, — сказал я. — Из русского я бы попал.
— Отставить разговоры! — прикрикнул дядя и полез на четвереньках из оврага. — Надо уметь из всякого, понял? Если у тебя в бою кончатся патроны, надо брать вражеское оружие.
— А у меня патроны не кончатся, потому что стрелять будет не в кого! — заявил я.
— Это еще почему?
— Потому что если будет война, то атомная, — я тоже выбрался из оврага и сел, свесив ноги. — А мужики говорят, стрелять не в кого будет. Атомом дыхнул и все, каюк…
Дядя Федор вдруг задышал тяжело, закрутил головой и стал кричать:
— Дурак! Ты чего болтаешь?! Ты чего трекаешь?! Типун тебе на язык!
Он завел мотоцикл и, забыв надеть каску, помчался прямо по кочкам и рытвинам. Я побежал за ним, закричал, но он меня не слышал. Когда я приплелся домой, дядя Федор драл прутом Басмача. Басмач визжал и крутился на короткой привязи, а рядом лежала задавленная им курица.
— А тебе — три наряда вне очереди! — объявил он. — Завтра на покос! В летние лагеря!
Мы собирали сидор с провизией, инструменты, а я смотрел, возьмет ли он с собой пистолет. Дядя Федор не взял, однако учение на покосе продолжалось. По утрам он гонял меня по скошенному лугу, затем разводил огонь, грел завтрак; тем временем я стоял возле шалаша с молотком в вытянутой руке — тренировал крепость мышц. Косить я уже был привычный, к тому же впервые мы косили на широком, нормальном лугу, а не по кочкам и еланям, не ночами, как это было всегда. Дядя сходил в правление, там стукнул кулаком по столу и ему отвели покос на колхозной земле как заслуженному на фронте офицеру. Так что было где разгуляться. Мы махали косами, сбивали траву в волнистые влажные рядки. Дядя в первый день ходил передом, однако на следующий я стал подрезать ему пятки. Он не хотел сдаваться, но и не хитрил, не придумывал причин, чтобы оправдать свою слабость. Он вдруг начинал белеть, сильно потел, иногда его качало, и, боясь упасть на прокосе, он втыкал косу, держался за нее и правил бруском полотно. Это походило на то, как он крадучись приставлял к уху ладонь, когда недослышал. И все-таки шел впереди чуть ли не до вечера. Наверное, ему было стыдно уступать двенадцатилетнему парнишке, он злился и от этого страдал еще пуще.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3 4 5


А-П

П-Я