https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Сколько горшков-то перебили… И горшки хорошие были, с узором.
Все это было здесь, на берегах озера, среди почерневших пней от срубленных в войну берез. Просто когда здесь стоял лес, ни ям, ни могильных холмов не замечалось. Они скрадывались деревьями, к тому же когда ходишь по белому-белому лесу, всегда хочется смотреть не под ноги, а вверх, в кроны, или уж по сторонам; и тогда рябит в глазах от мельканья белых, с черными родинками, стволов. Но вот срубили березы, и все сразу обнажилось, как обнажаются старые шрамы на остриженной под нуль голове.
И уж совсем сразил меня лесник дядя Леня, когда показал берцовую кость — как раз ему до пояса, а потом позвал в черемуховые заросли у самой воды и, раздвинув ветки, шепнул горячо:
— Гляди!
Я обмер. На старом пне стоял человеческий череп, величиной с двухведерный чугун и такой же черный от старости.
Я глядел на череп, он на меня…
— Ну? — спросил дядя Леня. — Видал? Теперь веришь, что великаны были?
— Верю, — едва вымолвил я.
— Вот так, — подытожил он. — А больше мне никто не верит. Я всяким ученым писал, рисунок прикладывал, сюда посмотреть звал, они так и не приехали. И даже не написали. Потому что не верят.
Потом он отошел в сторону, встал между двух оставшихся берез среди молодого подлеска и глянул так грустно и пристально, что у меня мороз побежал по коже, а в голове полыхнула мысль — бежать!
Сам дядя Леня ростом был под два метра, могучий и белый, как береза. Ни дать, ни взять — «лесной дядя»…
2. Шлем
На похороны отца мамин брат Федор Иванович не поспел. Жил он в соседней деревне Полонянка и, говорит, в это время был как раз в городском госпитале, опять лечился от контузии. Зато он первым из родни прикатил на девять дней. Личностью он был легендарной, дядю Федора знали во всей округе от мала до велика, хотя бы даже потому, что ездил он на трофейном немецком мотоцикле, которые только в кино показывают, причем на этот случай обязательно надевал стальную каску со звездой, широкие хромовые галифе и такую же тужурку. Где бы он не появлялся, его везде принимали за большое начальство, поскольку ходил он неторопливо, важно, только чуть нараскоряку от постоянного сиденья на мотоцикле. Впрочем, до войны дядя Федор и в самом деле был начальником сплавконторы в Полонянке — чин по нашим понятиям великий. А на фронте он стал офицером и домой вернулся в звании майора. У нас на шесть деревень было всего три офицера — два младших и один лейтенант, так что майор казался неменьше генерала. Однако незадолго до победы дядю Федора сильно контузило и он оглох. Сначала совсем, но затем помаленьку отошел на одно ухо. Дядя мечтал после войны остаться в армии и наверняка бы выслужился до генерала, если бы не контузия. Еще с фронта он писал моей матери письма, которые теперь лежали в медном чайнике вместе с отцовскими, и сообщал о своих геройских делах. Я часто перечитывал эти письма, его и отца, сравнивал, и сразу было видно, кто ведет свой род от великанов, а кто — от маленьких, обыкновенных людей. Еще при живом отце я читал эти письма и таил грех — завидовал сыновьям дяди Федора и чувствовал какое-то щемящее разочарование за себя и отца. Почему он был не такой боевой и храбрый, как дядя? Ни городов не брал, ни орденов не получал из рук командующего фронтом Рокоссовского? Однажды не стерпел и спросил отца, что думал. Отец тогда сидел на кровати, долго молчал, теребил виновато край подушки, а потом сказал:
— Меня же, Степа, в сорок втором убило. Если в тогда не убило, может, и я тоже стал…
И вдруг ткнулся в подушку, отвернулся и заплакал.
Мать в это время мыла пол в горнице и, видно, все слыхала. Она отхлестала меня половой тряпкой, загнала под печь и, сердитая, всклокоченная, села к отцу на кровать. Она хотела погладить голову отца, но руки были грязные, и тогда все-таки погладила его запястьем. Потом опустила свою голову на отцово острое плечо, накрытое одеялом, и тоже заплакала. Плакала и держала на весу руки с растопыренными пальцами, чтобы не запачкать постели. Глядя на них, и я заплакал…
Отцу я больше подобных вопросов не задавал и твердил про себя, что мой отец — тоже храбрый и героический солдат, придумывал всякие истории, как он закрывал грудью амбразуру и ему из пулемета порвало легкие, или как в него попала мина, но не взорвалась, поэтому в госпитале его не оперировали. Просто саперы обезвредили и вынули ее из груди. О таком случае я читал в старых газетах.
Дядя Федор любил отца и очень жалел, что не успел на похороны. Он и правда по нескольку раз в год лежал в госпитале, надеясь все-таки излечить контузию и снова пойти служить.
— Эх, Павло! — говорил он отцу. — Жалко, прямо не могу! Ведь на Победу мне бы подполковника дали. А то, может, и через звание! Ты понимаешь, нет? Сейчас-то уж генерала бы получил!
— Понимаю, понимаю, — тихо кивал отец. — Что сделаешь, война…
— Да не война! — резал дядя Федор. — Собственная дурость!.. Мне ведь ординарец каску давал! Говорит, наденьте, товарищ майор! Так просил, так просил… А я — что? Как всегда грудь нараспашку и — вперед!.. Дура-ак!
Если рядом оказывалась его каска — а она была рядом частенько, — он с силой пинал ее и клонил голову. Говорил он всегда громко, как все глухие, а потом незаметно, будто почесывая возле уха, приставлял к нему ладонь и слушал. После войны за эту каску дяде дали прозвище — Шлем. В глаза то по привычке величали, разговаривали уважительно, а случится увидеть на дороге, так обязательно говорили — вон, Шлем опять куда-то покатил! С фронта дядя Федор привез много всякого трофейного добра. От станции до Полонянки на своем мотоцикле приехал, и, говорили, полная коляска была и два мешка на заднем сиденье, с рулонами хрома. Правда, он все тут же раздал односельчанам, раздарил на своих встречинах кому настенные часы, кому аккордеон, кому мануфактуры на костюм. Даже мотоцикл хотел подарить моему отцу — все думал вылечиться поскорее да назад, в армию.
Приехал дядя Федор и даже в избу не зашел, сразу на кладбище позвал. Мать засуетилась, хотела прихватить с собой водки и закуску, чтоб помянуть на могиле, но дядя скомандовал, чтоб мы садились на мотоцикл. До кладбища пешком — рукой подать, — но мы поехали на мотоцикле. А еще дядя добавил:
— И вообще: мне не наливай и не подавай! Тебе же хуже будет. Я пьяный дурной делаюсь.
На кладбище мы встали у отцовой могилы, дядя свой шлем снял, голову опустил. А вокруг мотоцикла уже ребятня вертится, Колька Смолянин за руль сел и загудел.
— Значит, схоронила Павла? — отчего-то спросил дядя Федор. — Ну и как дальше жить собираешься?
— Как-нибудь, — тихо проронила мать. — Теперь-то не пропадем, не война. Если что — люди помогут…
— Чего? — не понял дядя. — Кто поможет? Он, что ли?
— Люди, говорю, — мать разгладила подсохший песок на могиле.
— Ну-ну, кроме брата родного никто не поможет, — проворчал дядя. — А почему крест поставили? Кто приказал?
Мать замялась.
— Он сам хотел… Говорил… В бога не верю, а под крестом…
— Отставить! Здесь солдат лежит, звезда полагается!
Он держал каску на сгибе левой руки, а другую тянул по шву, будто в почетном карауле.
— Эй, Шлем! — вдруг крикнул Колька Смолянин. — Дай прокатиться?
Дядя не услышал, но я погрозил Кольке кулаком.
— Чего ты вертишься? — одернул меня дядя Федор. — Возле отца стоишь, возле солдата!.. Кто здесь лежит? Кто, спрашиваю?
— Папка, — сказал я.
— Ну то-то! Стой как полагается! Балбес же растет!..
— Не кричи на него, — не поднимая глаз, сказала мать. — И не одергивай.
Дядя Федор смерил мать взглядом, уставился на крест.
— У меня голос такой… Строгий, командирский.
С кладбища мы вернулись домой и стали созывать на поминки. Впрочем, особенно-то и звать не пришлось: все в Великанах помнили, и скоро к нашей избе пошли мужики и бабы, приехавшие с полей, «инвалидная команда» и старики из-под отцветающей черемухи на берегу Рожохи. Стол накрыли во дворе, не ахти какая еда была, вместились все сразу, только ребятишки, как водится, висли на плетне и жевали поминальные блины. Меня дядя посадил рядом и не отпускал от себя. Я знал, что ребятишки ждали не блинов, а меня с мячиком, которым теперь я владел. За столом командовал дядя Федор, поэтому все молчали, а он говорил. Он рассказывал про моего отца и сначала не пил, лишь поднимал полный стакан за помин души и ставил назад. Если бы он стал говорить о его подвигах, я бы в рот ему глядел, но дядя, наверное, сам об отце знал не много, все то, что знали все. Правда, он говорил хорошо, складно, как радио возле клуба, и фронтовики, привыкшие к дисциплине, перебить его не смели. Я потом много раз каялся за ту минуту — черт меня дернул за язык! — когда попросился у дяди пойти играть в лапту. Но ребятишки на плетне уже изнывали от ожидания, махали мне, звали, и колья под ними трещали и опасно клонились во двор (мне же потом забор городить).
Дядя Федор, услышав просьбу, опустил голову и шея его побагровела.
— Мячик у меня, — я показал мячик. — Колька подарил…
Он взял мячик и вдруг с силой бросил его через плетень. Ребятню как ветром сдуло. Лицо у дяди перекосилось, он схватил стакан и выпил в два глотка. Колька Смолянин сидел на мотоцикле за воротами и, пригнувшись к рулю, гудел на высоких оборотах.
— Та-ак, — протянул дядя. — Отца твоего поминаем, а ты играть? Хорош дух, не надо двух..
— Да пусть идет, — сказала мать. — Ребенок же…
Дядя налил еще стакан и выпил. Я сидел уже верхом на лавке, готовый перекинуть вторую ногу и вылететь за ворота, однако он положил мне руку на плечо и развернул к себе.
— Вот, значит, какой ты растешь… А ты мне что говорила? — Он глянул на мать. — В чем мне клялась? Видишь теперь?.. Кровь, она и есть кровь. Порода…
— Ну, Федор, тебе совсем пить нельзя! — рассердилась мать. — Чего ты начал-то? Чего?
— А я предупреждал — не наливай! — отрубил дядя и выпустил мое плечо. — После контузии я дурной делаюсь!
— Да ты вечно контуженный, — отмахнулась мать. — Сиди-ка лучше и говори. Ты хорошо говоришь… Не надо сегодня шуметь. Поминки…
— Кому, видно, поминки, а кому — гора с плеч… — дядя пристукнул кулаком.
Гости сидели потупясь, инвалиды шваркали самокрутками, обжигая пальцы. Я придвинулся к матери и ощутил, как дрожит ее рука у меня на темени. На лаптошной поляне звонко ойкнул под битой мой мячик, взвился в небо и шлепнулся далеко от нас…
— Разрешите обратиться, товарищ майор? — вдруг весело спросил дядя Леня. — Слово имею!
— Отставить! — рявкнул дядя. — А ты что сюда пришел? Звали?
— Перестань, Федор! — оборвала его мать. — Он гроб делал, хоронил. Без него бы…
— Обошлись и без него бы! Это ты все привечаешь, ты! Как же!
За столом совсем стало тихо, и барашек закричал пронзительно и жалостно, словно от стада отбился. Бабы вдруг спохватились, начали выходить из-за стола, заговорили разом про избы, про ребятишек и хозяйство, кланялись и тянули за собой своих мужиков. И жена дяди Лени, тетка Маруся, тоже потянула своего. Однако дядя Леня тихонько выматерился и, выдернув руку, подпер ею подбородок. Мать стала уговаривать, мол, посидите еще, помяните, а коров рано доить, успеете, но все это уже было лишним: друзья и соседи стоя пили посошок, желали отцу моему земли пухом и уходили. Скоро за столом остались мы с матерью, дядя Федор и дядя Леня с женой. Я чувствовал, что произошло что-то неловкое, нехорошее и оно еще не кончилось, поскольку дядя Федор сидел багровый, а мать расстроенная.
— Спасибо, братец, — сказала она. — Устроил поминки, разогнал людей…
— А ты, Дашка, молчи! — обрезал он. — Каково мне людям в глаза смотреть, подумала?.. Это ты зенки свои бесстыжие выкатила! Плюй в глаза, так все божья роса… А мне, герою войны?!
— Герой! Кверху дырой! — бросила мать. — Да лучше бы ты и не приезжал!
— Чего?.. А! Конешно, родню свою можно и побоку! — дядя вскочил. — Только Павло мне был брата роднее! Потому что человек он был! Человек! Защитник отечества своего! Не как этот! Крыса тыловая!
— Пошли, пошли, — зашептала тетка Маруся. — Не связывайся, Лень. Видишь, не в себе человек! Потом скажешь…
— Нет, я сейчас скажу! — Дядя Леня опрокинул скамейку и подошел к моему дяде.
— Ну, что ты мне скажешь? — взвинтился тот. — Что ты скажешь мне, боевому офицеру?
— Да я вам сейчас обоим! — воскликнула мать и выдернула из плетня палку. — Совесть-то поимейте, на поминках! Пошли все отсюда! Глядеть стыдно! Люди увидят…
— Успокойся, Дарья, — трезво сказал дядя Леня. — Я с ним драться не буду. Я только скажу…
— Говори, говори! — подзуживал дядя Федор, наступая и нехорошо бледнея. — А? Не слышу?
— Павел-то человек был, все понимал! — сказал дядя Леня. — Сильный человек был! Слава ему небесная!.. Но тебе-то что надо? Что ты воду мутить приехал? Шабаш, Федор! Забыть пора! На век забыть!
Дядя Федор неожиданно отпрянул и тяжело замотал головой, словно хотел взять на калган.
— Забыть? — простонал он. — Забыть, как мы там… А вы с братом по тылам? Как вы… Да я вашу породу!..
Я бросился к матери, открыл рот, чтоб крикнуть, но голос увяз в сжатом горле. Дядя Федор выхватил из кожаных штанов немецкий пистолет и лихорадочно дергал затвор. А дядя Леня почему то не убегал, не прятался и не старался хоть как-нибудь защититься. Что-то больно ударило мне в щеку и отлетело в песок. Я увидел желтый тупоносый патрон и понял, что дядя Федор, дергая затвор, загоняет патроны в ствол, но тут же и выбрасывает их. То ли сама рука, сведенная судорогой, повторяет одно и то же движение, то ли он хочет загнать сразу все патроны и сразу всеми выстрелить в дядю Леню. Мать онемела при виде пистолета, и поднятая палка медленно вываливалась из ее руки. А дядя Федор хрипел перекошенным ртом:
— Жен наших пачкать!..
И ничего мне больше не запомнилось, кроме этого хрипа. Кажется, я еще слышал щелчок — может, удар бойка по капсюлю, а может, в голове у меня что-то щелкнуло, потому что я дальше ничего не помнил. В глазах стояло — в сознании нет, будто я глядел на черно-белую фотографию. Только уже на этой карточке почему-то было три человека: дядя Федор с пистолетом, прямой и белый, как стенка, дядя Леня и еще одна темная фигура в шали — тетя Варя…
Я до сих пор не могу понять, что тогда случилось и как все обошлось.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я