https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Am-Pm/ 

 


Увлеченные Пространством, не слышали они то, что слушал Петр Дементьев, – стук морских часов с новейшим спусковым устройством, похожим на задние лапки кузнечика. Часы были далеки от шедевра, необходимого штурманам. Шедевр сулил премию в двадцать тысяч фунтов стерлингов.
Часы корабельные были мечтой; часы, так сказать, сухопутные – хлебом насущным. Механизмы, стрекоча, как цикады, казались пунктиром Вечности. И придавали ей вещность. Мерцала в металле загадка Времени. Материя физическая сливалась с материей философической. Дементьев восторгался: бог-вседержитель есть Часовщик Вселенной.
Василий Никитич ронял небрежно: «Враки!» Его атеистические «ха-ха» еще пуще злили Дементьева, когда Ероня приехал.
Тот явился словно призрак – при полуночном бое Сент-Мэри-ле-Боу. Впрочем, ничего потустороннего в этом не было: он жил по ту сторону Ла-Манша. Пролив штормил, пакетбот опоздал к дилижансу Дувр – Лондон, пришлось добираться, как сказали бы нынче, на попутках.
Бледен и худ был младший брат Василия Никитича. Они обнялись накрепко. Ласково облобызал Ерофей Никитич племянника. И Дементьева, давнего приятеля, тоже. Повеяло московским детством, тихим плеском речки Яузы.
Неделю, другую длилась встреча на Чипсайде. Не бражничали братья, вели беседы-разговоры откровенные, нараспашку. Старший, намолчавшись во льдах петербургских, отворил шлюзы. Младший радовался единомыслию со старшим.
Петруха Дементьев уши не затыкал, но, повторяю, его коробили суждения-рассуждения Васены и Ерони. Не потому, что яростно потешались они над попами, обзывая дерьмом и православное, и католическое священство, Петруха тоже не жаловал служителей алтарей. А потому, что напрочь отрицали Часовщика Вселенной. Нету, не существует, выдуман, басня. Вот так-то! А простаки-бедняки веруют и, страшась загробных мук, безропотно сносят земные муки от неверующих владык.
Не пощадили и власти предержащие. Старший высказывался в том смысле, что воры сидят вкруг трона, как вороны; государыня Елизавета, умом недальняя, потакает мздоимцам, а достойные люди во изгоне, челобитчики рыдают. Младший же высказывался в том смысле, что, ежели внести светоч знания в гущу простолюдия, возникли бы из сей гущи великие правители, без корон на голове, а с головой на плечах и чувством справедливости в сердце.
Все это отозвалось впоследствии двойным эхом. И под тяжкими сводами приневского застенка, о чем речь еще будет. И в душе неотрывного слушателя Феденьки (2).
Не розно мыслили братья Каржавины и о делах купеческих. Торговля – мать вольности – пойдет в рост, обретет мощь да и положит на лопатки владык с гербами. Но едва старший попытался склонить младшего к содружеству – будешь-де моим «коррешпондентом», посредником в сделках с европейскими мануфактуристами, – младший отказался: он, мол, наукам предан до скончания живота своего; он-де намерен ученые трактаты писать и печатать, с русского на французский переводить, с французского на русский, передавая свет просвещения, как факел.
Василий Никитич вспылил. В его гневе бурлила обида – и на отказ Еронин, и на Еронино превосходство. Ведь и он, Василий Никитич, некогда прельщался науками, однако отклонился, ибо отцовский промысел возложил на загорбок, как поклажу, один изо всего семейства несет, ровно каторжный.
Бурым, как бурак, был Каржавин-старший. А пишущий эти строки вопросительно поглядывал на него из темного уголка: кому сына-то поручаешь? Ты кого желаешь увидеть в наследничке? А? Знатока генеральной коммерции, чтоб в европах ворочал. Ну и какого же воздействия на мальчугана ждешь от Ерофея-то Никитича? Будешь потом волосы рвать, себя не помня, учинишь безобразие в Кронштадте…
Каржавин-старший тем временем переломил гнев свой. Стали рассуждать о будущем Федином ученье. Ерофей Никитич, вдохновясь, начертал программу, включившую не только коллеж, но и Сорбонну. И начертав, привлек к себе племянника. Тот смотрел на дядюшку с немым ликованием. Василий Никитич посветлел: «Будь по-твоему, Ерофей. И тебе и Федюшке каждый месяц по пятидесяти рублев».
Ерофей Никитич поклонился. Хотел было заверить старшего брата в искренней любви, но из давнего, детского всплыло – негоже младшему заверять в любви старшего. И парижанин завил старомосковским кренделем:
– Всегда, Василий Никитич, почту за счастье иметь оказию доказать преданность.
Василий Никитич растрогался, махнул рукой:
– Эва, «преданность»… Покамест нужда – «преданность», а вот вельможей станешь – забудешь. Зна-а-ем мы человеков, знаем преданность – покамест докука есть, забота, а нету – фью-и-ть…
– Вельможей не стану, – весело ухмыльнулся Ерофей.
Каржавин-старший справил гардероп и брату и сыну.
Потом ходил с Ерофеем – тот толмачом-переводчиком – на Ломбард-стрит, к негоциантам и банкирам. Василий Никитич не без выгоды сбыл серебряный лом и скатный жемчуг, а с купцом Горном условился о постоянных закупках шеффилдских стальных изделий, пользующихся шибким спросом в Петербурге.
Подступил день росстанный. На почтовом дворе запрягали коней дуврского дилижанса. Федя расплакался, Василий Никитич, дрогнув скулами, молвил: «Ероня, бога ради, не утрать ребенка…» Ерофей Никитич молитвенно прижал ладони к груди и, едва не всхлипнув, поклялся страшными клятвами беречь и холить племянника.
Пора было и Каржавину-старшему сниматься с постоя на Чипсайде. В последний вечер Дементьев, пряча глаза, покорнейше просил одолжить деньжонок. Ей-ей, вернет: сработает морские часы и получит двадцать тысяч фунтов. Василий Никитич почувствовал что-то вроде изжоги. Ох шаткий кредит, ох шаткий. Но не отказал, обещал выслать из Питера.
Простились на пристани. Было ясно, свежо, просторно. Дементьев всхлипнул. Потом долго махал шляпой. Горевал он, прощаясь с Васеной. Горюя, верил в скорую подмогу. Да и как не верить? Друг не обманет. А кто посмеется над другом, тот над собою поплачет – есть такая пословица.
4
Старый стилист указывал: иногда надо писать «Париж», а иногда – «столица королевства».
Завидуя тем, кто нынче ездит в Париж, полагаю, что и они могут позавидовать тому, кто ездил в столицу королевства.
Поселились Каржавины на антресолях. Зимой холодно, летом душно. Сырость, картограф бедняков, изукрасила стены контурами материков и морей. Да ведь зато вид на Пале-Бурбон! Блистают на фасаде плошки, подкатывают кареты, живописно галопируют всадники. И так красиво, красиво и мерно расхаживают по двору статные стражники.
Дядюшка Ерофей гасил восторг племянника:
– Они Мартена боятся, а мы нет.
Федя заряжал мушкет. Грозный Мартен склонялся с седла: «Малыш, у тебя львиное сердце!» – и, пришпорив коня, мчался дальше. Во главе сотни храбрецов разбивал тюрьмы и грабил богачей. Говорили, вот-вот грянет на Париж. И тогда он, Федор – Теодор, приведет всех жильцов своего дома – туда, в Пале-Бурбон. И пусть они живут во дворце, а не в грязных логовищах. И пусть лакомятся котлетками из филе.
Пряча улыбку, дядюшка Ерофей вздыхал:
– Эти котлетки, дружок, не про наш роток.
– А пирожки вкуснее! – бойко отвечал племянник.
Мадам Жакоб мастерила шляпки. Но ее истинным призванием были пирожки с мясом. Упоительный запах повергал в исступление кошек, ютившихся на темных, от века немытых лестницах.
Упоминание о пирожках смутило Ерофея Никитича: не догадался ли Феденька? Ей было за тридцать, ему не было сорока… Говорят: сытое брюхо к наукам глухо. Ну а голод тоже не способствует постижению философических и математических истин.
Нет, ни о чем не догадывался племянничек. А пирожками его угощала Лотта – голубоглазая сиротка, ученица мадам Жакоб. Угощала тайком – мадам отличалась щедростью лишь на альковные ласки.
Обнаружив контрабанду, Ерофей Никитич задал воспитаннику взбучку. Можно было лопнуть со смеху, когда добрейший дядюшка напускал на себя строгость.
– Примером бери савояров! – заключил Ерофей Никитич.
Савояры жили в том же доме. Почти весь свой заработок, жалкие су, мальчики отсылали беднякам родителям в Савойю. Савояры чистили дымоходы. К их рукам чужое не липло. А ведь так легко прикарманить какую-нибудь безделушку – достало бы на прокорм деревенскому семейству. Очень легко похитить, когда выгребаешь сажу из дворцовых каминов, из каминов роскошных особняков. Но никто никогда не приглядывал за савоярами. Их честность стала пословицей. И потому: «Примером бери савояров».
Пусть так. Но пирожков много у мадам Жакоб. И он, Теодор, отделяет толику савоярам. До чего же охота поспрошать, каково там, в этих пале-бурбонах. Савояры, принимая пирожки, от рассказов уклонялись – измученные, одеревенев всеми хрящиками, они едва ли не замертво валились на свои тощие тюфяки и засыпали мгновенно.
Вот Тимоха – другое дело.
Дворовый Воронцовых Тимоха сопровождал юного графа. Юный граф путешествовал. В Париже он отдавал визиты светочам наук и искусств. Ерофей Никитич застал его однажды в кабинете академика Бюаша. Метр лестно аттестовал мсье Каржавина. Юный Воронцов был любезен, но холоден. А Тимоха, слуга Воронцова, тянулся к землякам, что, по правде сказать, не больно радовало Ерофея Никитича – не по сердцу был ему этот воронцовский дворовый: тот, кто тщеславится богатством и знатностью своего барина, своего душевладельца, тот вдвойне раб, вдвойне холоп.
Повадившись на каржавинские антресоли, он утолял Федино любопытство. Выходило так, будто Тимоха был не слугой, а вторым «я» своего господина. Вместе числились они в Шево-Летер, кавалерийской школе; принимали туда лишь по приказу короля. Их сиятельство был зван повсюду. Ну, сталоть, и он, Тимоха, тоже. Они в Версале как дома, все двери настежь. Вот так-то, братец Феденька, живем, не тужим.
И братец Феденька уже не заряжал мушкет для храбрецов Мартена, а тоже числился в Шево-Летер. У него была дама сердца. Она ехала в карете, он рысил обочиной. Она грациозно улыбалась, он приподнимал шляпу. Впереди, на холме, стояла зубчатая башня, над башней вились флаги; еще минута – и блеснет золотая труба, горнист, раздувая щеки, возвестит всей округе об отважном рыцаре Теодоре. Там, в башне, он, кавалерист, поцелует даму сердца.
И он поцеловал ее на темной лестнице.
– Сударь, вы меня электризуете! – вспыхнула Лотта.
Господи, откуда она подцепила такое? То было светским признанием в любви. Может, слыхала от клиенток шляпницы Жакоб? Во всяком случае, девочка знала, что значит «электризация», а кавалерист не знал. И, потупившись, объяснил свой поцелуй тем, что Лотта очень похожа на его, Теодора, старшую сестру… Ах, и только-то? Лотта надула губки. И вдруг спросила, хороша ли сестрица мсье Теодора? «Очень!» – пылко воскликнул мальчик. И тогда Лотта, опустив реснички, жарко поцеловала очаровательного кавалериста из королевской школы Шево-Летер.
Обоюдная «электризация» осталась вне бдительного дозора дядюшки Ерофея. Ничего не подозревая, он сделал так, чтобы они часто оставались наедине. Дядюшка Ерофей велел племяннику ликвидировать Лоттину безграмотность. «Польза обоюдная», – сказал Ерофей Никитич богине пирожков. Толстуха подмигнула: «О да, обоюдная!» Ерофей Никитич покраснел. Он вовсе не выгадывал время для свиданий. А пишущий эти строки привел сей эпизод не ради игривости, а чтобы подчеркнуть желание дядюшки Ерофея просветить сиротку, его тонкую педагогику по отношению к племяннику: уча других, мы учимся сами.
Он был доволен Феодором-Теодором. Прилежен. Успехи быстрые. Латынь и французский, математику и географию, постигая легко, забирает в память прочно. Но племяннику говорил: «Не обольщайся! У каждого из нас знание ограниченно. А то, чего каждый из нас не знает, – безгранично. Не к смирению зову тебя, оставим его послушникам. Нет, к бунту зову, противу себя бунтуй, не давай потачки: nulla dies sine linea.
Феденька не обольщался, рапортовал в Петербург: «Государь мой батюшка, ты от меня трех грамоток на трех языках требуешь. Я повеление твое исполнить готов, но токмо во оном моем триязычном ответе разума, кроме письма руки моея, будет не весьма много…»
«Грамоток» из Петербурга ждали нетерпеливо; часто наведываясь в почтовую контору, искательно заглядывали в глаза скучного чиновника.
В тех «грамотках» Василий Никитич, лаская сына, нередко обижал меньшого брата. Еще в дни лондонского свидания срывались с языка грубости: «Я не князь, чтобы тебя кормить. Бедствуешь в Париже? А неча было с голой-то… столь далеко залетать». Теперь язвил: «Господин Ломоносов из бедной самой фамилии; никто об нем для пищи не старался; всегда хлеб сам доставал и обучаться сам 15 лет довольно имел. А нынче, я признаваю, по крайней мере 3000 р. и более в год достает; честию – Академии советником; всегда при милости императорской».
Ерофей Никитич сокрушался:
– Ох, Василий, варварский нрав имеешь…
И, наливаясь гневом, грыз перо. Потом вонзал в чернильницу, как стилет. Выхватив, ронял на бумагу кляксу, это отбивало охоту к громоподобному письменному опровержению, и Ерофей Никитич ограничивался восклицаниями:
– Я учеными мужами поощряюсь!
Ерофей Никитич не упускал случая ввести племянника в их домы. (Тогда говорили не «дома», а «домы» – лучше!)
Барбо переводил с немецкого историю России. Ерофей Никитич помогал; перебелять главу за главой усаживал Теодора: не столько для чистописания, сколько для запоминания – из кладовых памяти черпают материал для размышлений.
Зная увлечение мсье Каржавина еще и астрономией и географией, историк Барбо дудел, как в дуду, при этом его длинный галльский нос, казалось, ползал на полном лице, отчего физиономия профессора обретала трагикомическое выражение.
– Не волочитесь за Уранией, вы призваны служить Клио!
А старик Делиль фыркал:
– Клио! Я не питаю к этой потаскухе ни малейшего почтения. Она сожительствует с любым сочинителем. – Астроном ронял пепел куда ни попадя; парик сидел на нем косо. – Звезды в небе и чувство долга в сердце, – патетически объявлял астроном, указывая на мраморную Уранию с небесным шаром в руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я