https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сила слабости! Право, это стоит “линии отсутствия”. Вы только вчитайтесь внимательнее в эти фантастические строки:
“Журнал предполагает расширить свою тематику за счет более полного освещения вопросов советского государственного строительства” - такое объявление напечатал в 1960 году один сугубо серьезный ученый журнал [Печатное обращение к читателям журнала “Советское государство и право” (в конце 1960 года).].
Для всякого, кто понимает по-русски, это значит, что журнал вознамерился наотрез отказаться от полного освещения одного из наиболее насущных вопросов нашей общественной жизни. Ведь если первое дается за счет чего-то второго, это значит, что второе либо сокращено, либо вовсе отсутствует. Между тем ученый журнал и не думал хвалиться перед своими подписчиками, что он сузит, сократит или даже вовсе выбросит одну из самых животрепещущих тем современности! Он, очевидно, хотел выразить прямо противоположную мысль. Но его подвело, как и многих других, слепое пристрастие к канцелярскому слогу.
“Линия отсутствия”, “фронт недопонимания”, “полоса застоя”, “показ Пушкиным”, “показ Достоевским”, “поскольку”, “задание”, “за счет” и пр. Мудрено ли, что, когда студентка кончает свой вуз и выходит на литературное поприще, у нее до того притупляется слух к языку, что она начинает создавать вот такие шедевры чиновничьей речи:
“Развивая свое творческое задание (?), Некрасов в отличие (?) от Бартенева дает (?) великого поэта (так и сказано: “дает великого поэта”. — К.Ч. ) и здесь, в окружении сказочного ночного пейзажа, работающим (так и сказано: “дает поэта работающим”. — К.Ч. ) и сосредоточенно думающим, имеющим сложную волнующую жизнь (так и сказано: “имеющим жизнь”. — К.Ч. ), как-то соотносящуюся с жизнью народа — не случайно так выпукло и рельефно, сразу же за раскрытием только что названной особенности образа Пушкина, воспроизводится Некрасовым татарская легенда о трогательной дружбе русского поэта со свободной певческой (?!?) птичкой-соловьем” [К истории создания образа Пушкина в поэме Некрасова “Русские женщины”. “Ученые записки Ивановского педагогического института”, т. VI, стр. 112. Некоторые примеры я заимствую из учебников, относящихся к началу 50-х годов, но ведь поколение, которое действует ныне во всех сферах общественной жизни (в том числе и педагоги), формировалось именно теми учебниками.]. Прочтите эту околесицу вслух (непременно вслух!), и вы увидите, что я недаром кричу караул: если о гениальном поэте, мастере русского слова, у нас позволяют себе писать и печатать такой густопсовый сумбур — именно потому, что он весь испещрен псевдонаучными (а на самом деле канцелярскими) фразами, значит нам и вправду необходимо спасаться от этой словесной гангрены.
Мало найдется охотников продираться через густой и колючий бурьян мертвых, затасканных фраз, словно списанных из какой-нибудь чиновничьей ведомости. Люди пишут о величайших художниках, о красоте и силе их поэтической речи и даже не догадаются предъявить к своей собственной речи хоть какие-нибудь, хоть самые минимальные требования. Как может человек услышать речь поэта, если он не слышит даже своей собственной речи и выкамаривает вот такие периоды:
“Совершенно несомненно, что и с точки зрения реакционной периодики, и с точки зрения титулованных охранителей, и с точки зрения передового читателя 40-х годов, словом, и с точки зрения врагов, и с точки зрения друзей...” и т. д. и т. д. Подобно тому как моя вагонная собеседница, называя рощи и перелески “зеленым массивом”, воображает, будто речь ее стала “культурнее”, так и многие авторы, отдавая предпочтение всем этим “по линии отсутствия”, “за счет внесения”, “наличие реалистических черт”, “творческое задание”, “показ”, “на фронте недопонимания”, “с точки зрения” (повторенное пять раз), считают такие канцеляризмы неотъемлемой принадлежностью ученого слога.
И кто из нас не знает редакторов, которым всякие канцеляризмы эстетически милы.
В предисловии к одной своей книге я позволил себе сказать: “Эта книга...” Редактор зачеркнул и написал: “Настоящая книга...”
И когда я возразил против этой поправки, он сию же минуту предложил мне другую: “Данная книга...”
И мне вспомнилось в тысячный раз гневное восклицание Чехова:
“Какая гадость чиновничий язык. «Исходя из положения», «с одной стороны...», «с другой стороны», и все это без всякой надобности. «Тем не менее», «по мере того» чиновники сочинили. Я читаю и отплевываюсь... Неясно, холодно и неизящно: пишет, сукин сын, точно холодный в гробу лежит”.Замечание Чехова относится исключительно к казенным бумагам, но кто же может объяснить, почему авторы, которые пишут о литературных явлениях старого и нового времени, обнаоуживают такое пристрастие к этому “неясному, холодному и неизящному” стилю, связывающему их по рукам и ногам? Ведь только эмоциональной, увлекательной, взволнованной речью могли бы они передать — особенно школьникам — то светлое чувство любви и признательности, какое они питали всю жизнь к благодатной поэзии Пушкина. Потому что дети до конца своих дней возненавидят творения Пушкина и его самого, если вы вздумаете беседовать с ними на таком канцелярском языке, каким пишутся казенные бумаги. “Показ Пушкиным поимки рыбаком золотой рыбки, обещавшей при условии (!) ее отпуска в море значительный (!) откуп, не использованный вначале стариком, имеет важное значение (!)... Повторная встреча (!) с рыбкой, посвященная вопросу (!) о новом корыте...” Эта убийственно злая пародия блистательного юмориста Зин. Паперного хороша уже тем, что она почти не пародия: именно таким языком протоколов и прочих официальных бумаг еще недавно принято было у нас говорить в учебниках, брошюрах, статьях, диссертациях о величайших гениях русской земли.
Когда Паперный сочинял “поимку рыбаком” и “отпуск в море”, ему и в голову яе приходило, чтэ для педагогов написана ученая книга, где о том же стихотворении Пушкина говорится вот такими словами:
“...в “Сказке о рыбаке и рыбке” А.С. Пушкин, рисуя нарастающее чувство гнева “синего моря” против “вздурившейся” старухи в форме вводных предложений...”. “При второй “заявке” старухи...”, “С ростом аппетита “проклятой бабы” растет реакция синего моря”. Так и напечатано: “реакция синего моря”. Чем же это лучше “показа поимки” и “вопроса о новом корыте”?
V
Но это еще не все. Главная беда заключается в том, что канцелярская речь по своей ядовитой природе склонна отравлять и губить самые живые слова. Как бы ни было изящно, поэтично и выразительно слово, чуть только войдет оно в состав этой речи, оно совершенно утрачивает свой первоначальный человеческий смысл и превращается в нудный шаблон.
Мы только что видели: даже слово борьба. едва оно сделалось примелькавшимся словом, употребляемым буквально на каждом шагу, утратило первоначальную свою динамичность, и им стали пользоваться как дешевым шаблоном даже те, кто уклоняется от всякой борьбы.
Так же канцеляризировалось слово протест— конечно, не везде, не для всех, но, во всяком случае, для множества школьников, которые уже давно заприметили, что без этого слова немыслимо ни одно из школьных сочинений.
— Ничего, не впервые, изловчусь как-нибудь! — сказал мне десятиклассник, признавшийся, что совсем не читал Гончарова, о котором ему завтра предстоит написать сочинение. — Главное, чтоб было побольше протестов. Я так и напишу непременно: “Гончаров в своих романах протестовал против...” Уж я придумаю против чего.
Любое слово, даже, казалось бы, самое ценное, и то рискует превратиться в истертый шаблон, не вызывающий ни малейших эмоций, если его станут применять слишком часто и притом механически.
Это произошло, например, с такими словами, как яркий и ярко.
Я знаю учебник по литературе для девятого класса, где говорится, что такой-то писатель дает такие-то “яркие образы”, а такой-то “ярко отражает такую-то психику”, а у такого-то “ ярко обрисован такой-то характер” и “ярко выявлены такие-то черты”, а такой-то “ярко показал”, а такой-то и сам по себе есть “яркий выразитель” чего-то.
Мудрено ли, что уже на пятой странице эта “яркость” начинает ощущаться как “тусклость”, а на шестой окончательно гаснет, и мы остаемся во тьме, ибо кто же не почувствует, что за этим механически повторяющимся стертым клише скрывается равнодушие ленивых умов, даже не пытающихся сказать о замечательных русских писателях свое собственное, свежее, от сердца идущее слово.
Боже меня сохрани восставать против слова “яркий”! Это чудесное, яркое слово. Но даже оно умирает, когда становится примелькавшимся термином под пером у равнодушных писак.
Такому же омертвению подверглось у них, например, слово волнующий, ибо стало уже закоренелой привычкой повторять это слово на десятках страниц: “таков этот волнующий образ”, “таков этот волнующий гимн природе”, “волнующий показ его 'несчастий”. От механического повторения и этот отличный эпитет в конце концов перестает ощущаться.
Таким же омертвелым эпитетом стало, например, очень неплохое слово сочный: “ сочный язык”, “сочный образ”, “фантастическое у Некрасова так сочно”, “Погорельский сочно передавал быт и нравы...”, и глядишь: через две-три страницы даже слово сочный засохло.
Рецензент “Нового мира” А. Липелес, сурово осудив тот бездушный жаргон, на котором написана одна из подобных литературоведческих книг, приходит к заключению, что такие книги “убивают всякий интерес к своему предмету” ["Новый мир», 1961, № 5, стр. 257.].
Боюсь, что дело обстоит гораздо хуже. Потерять интерес — полбеды. Несчастье заключается в том, что эти книги нередко внушают читателям ненависть к тому, что они хотят восхвалять. Так как ничего, кроме злой тоски, не может вызвать литературоведческий опус, в котором из страницы в страницу мелькают такие слова:
“В повести показаны...”,
“в этой сцене показаны”,
“писатель без прикрас показал”,
“Горький показал”,
“М.Шолохов показал”,
“Фадеев показал”, и еще раз“Фадеев показал”,
“Автор стремится показать”,
“Это панорама, показывающая”,
“В «Брусках» яркопоказан” и т. д., и т. д., и т. д.
Когда же все эти показал, показал, показал примелькаются, как еловые шишки, автор для разнообразия вводит словечко раскрыл: “Фурманов блестящераскрыл...”,
“Фадеев раскрыл...”,
“(Автор) в своих заметках раскрыл...”,
“Образ Бугрова... раскрыт Горьким...”
Отнимите у подобного автора его показал и раскрыл, и у него ничего не останется. Требовать у него вдохновения, сердечного жара, новаторства, страсти — все равно, что требовать их у вяленой воблы. Его нищенски бедный словарь только и пригоден для регистрации всех этих раскрыл и показал, а если попадется ему под перо такое колоритное выражение, как сгусток энергии, он делает шаблон и из него: “Васса Железнова изображена как сгусток энергии.
“Степан Кутузов выглядит (?) сгустком энергии” [А. Турков, Раскрыл... показал. // “Вопросы литературы”, 1960, № 5, стр. 62-65.].
Критик Андрей Турков рассматривает эту книгу как некую забавную редкость. К сожалению, это не так. Беру сочинение десятиклассника Миши Л-на “Молодогвардейцы — типичные представители советской молодежи” и там с глубочайшею скорбью читаю: “В образе Олега Кошевого показан... Автор показал наших советских людей... Однако в первом издании была недостаточно ярко показана... Теперь в романе показана. .. Фадеев глубоко раскрыл... Он показал типичные черты... Фадеев с большой теплотой показывает...” и так дальше, и так дальше. Сочинение вполне удовлетворило учительницу и получило наивысшую оценку.
И вот сочинение отличницы Мины Л-ской о “Поднятой целине”, тоже оцененное пятеркой.
“М. Шолохов отлично показал... Он показал нам, как... Писатель отлично показал нам классовую борьбу... Он показал нам столкновение лицом к лицу... М. Шолохов в особенности хорошо показал нам казаков, которые... Автор при помощи этого образа указывает, что... Книга показала нам, как, преодолевая все препятствия...” и т. д. и т. д. Показал и раскрыл, и еще показал, и еще, и еще.
Да и все прочие слова — до чего они скудны! Словно исчез, позабылся весь русский язык с его великолепным богатством разнообразнейших слов, и уцелели только два-три десятка стандартных словечек и фраз, которые и комбинируются школьниками, нередко при поддержке учителя.
В такой же шаблон превратилась и другая литературная формула: “сложный и противоречивый путь”. Если биографу какого-нибудь большого писателя почему-либо нравятся его позднейшие вещи и не нравятся ранние, биограф непременно напишет, что этот писатель “проделал сложный и противоречивый путь”. Идет ли речь о Роберте Фросте, или о Томасе Манне, или об Уолте Уитмене, или об Александре Блоке, или об Илье Эренбурге, или о Валерии Брюсове, или об Иване Шмелеве, или о Викторе Шкловском, можно предсказать, не боясь ошибки, что на первой же странице вы непременно найдете эту убогую формулу, словно фиолетовый штамп, поставленный милицией в паспорте: сложный и противоречивый путь [В последнее время к этим словесным стандартам присоединилась формула:“в целях художественной выразительности”: “Гоголь в целях художественной выразительности...”, “Короленко в целях художественной выразительности...”, “Шишков в целях художественной выразительности...” ].
Повторяю: я не настолько безумен, чтобы восставать против этих словосочетаний и слов. Каждое из них вполне законно и правильно, и почему же не воспользоваться ими при случае? Но горе, если в своей массе, в своей совокупности они определяют собою стиль многих книг и статей, являются, так сказать, доминантами этого литературного стиля! Горе, если признаком научности исследований о том или ином из великих художников слова будет этот якобы научный, а на самом деле канцелярский жаргон, весь насыщенный шаблонными словами. Не отпугиваем ли мы читателей от наших книг и статей именно этим казенным жаргоном?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я