https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Федусь, когда выступал об этом с докладом, сам умилился: как мы тянемся вверх, какие перед нами открываются высокие перспективы. Но Горуня со всех сторон окружена провалами. Это мы упустили, об этом не сказали. Пусть теперь об этом скажет Калашников – надо же когда-то давать дорогу молодым.
Для Калашникова это была большая радость. Он еще там, в горах, мечтал, чтоб его не только услышали, но и увидели. Тем более, что говорить он будет о горе Горуне, о том, что при ее высоких достоинствах, поглядите, какими низменными обстоятельствами она окружена.
По сравнению с вершинами Памира, Горуня – гора невысокая, но крутая, для кого-то даже неприступная, а для Калашникова она своя, самое заповедное на земле место. Здесь он родился, думал, здесь и помрет, но судьба распорядилась иначе. И повела его судьба от родного пригорочка к таким вершинам, о которых подумать страх. В люди судьба его повела. Из пустого звука, из бесполезного сотрясения воздуха – в люди!
Здесь, на Горуне, его первый вздох, первый вскрик, здесь каждый камешек, каждый стебелек – это его, Калашникова, беззаботное детство. Какой-нибудь старый пень – и тот из его детства. И ворона Степанова…
Каждой своей травинкой, каждой росинкой гора Горуня привязана к его детству. И он был к ней привязан. По-своему, конечно, потому что в той его жизни трудно было говорить о каких-то прочных привязанностях. Просто он был общительный: кто ни крикнет, кто ни чирикнет, а он уже тут. Камень с горы упадет, он и с ним перемолвится. Или он был отзывчивый? Одно дело общительный характер, а другое – отзывчивая душа. Общительные умеют говорить, а отзывчивые – слушать. Сначала послушать, а потом уже что-нибудь и сказать. Но, конечно, всем подряд тоже нельзя отзываться: загремит с горы обвал, а ты ему – да, конечно, я понимаю… Общительность часто принимают за отзывчивость, и общительного считают своим парнем, а он не свой, он ничей, как ничейная земля между государствами. И его общий язык со всеми – это ничейный язык.
Наверно, Калашников был просто общительный, потому что он всем подряд отзывался. Но почему он всем подряд отзывался? Может, боялся, как бы опять не ударили? Он ведь, собственно, от страха родился: шмякнулся какой-то звук о какой-то сук, он и полетел. Память об этом страхе затаилась у него где-то внутри и жила вечным страхом снова удариться. Никто не знает, какие нам уготованы удары судьбы. А между тем каждый звук рождается для радости. Даже панический вопль – и тот рождается для радости. Может, он потому и вопль, что родился для радости, а радости не видит.
19
По вечерам Калашников писал о горе Горуне. Жанна Романовна, опасаясь, что он пишет письмо Зиночке, заглядывала ему через плечо и, читая «Горуня» как «Груня», насчет Зиночки успокаивалась, но насчет Груни начинала волноваться.
Напрасно она успокаивалась насчет Зиночки: Калашников как раз недавно заходил к ней в театр. Все та же очередь тянулась к соседнему гастроному, но на сцене очереди не было: репетировалась новая пьеса.
Для большей достоверности на сцене были поставлены настоящие станки, и артисты, прошедшие специальную подготовку, давали настоящую продукцию. План у театра был не в зрителях, а в рублях, и один станок давал больше прибыли, чем все зрители, взятые вместе.
Зиночку Калашников не застал, но она постоянно присутствовала в его мыслях. Как и Масенька. Сейчас они сливались с образом горы Горуни, и собирательное название «Груня», может быть, было для них самое подходящее.
Калашников писал, Жанна Романовна курсировала между ним и телевизором, то замирая вниманием на экране, то заглядывая Калашникову через плечо.
На работе Жанна Романовна расходовала грубость, в очередях и общественном транспорте – грубость, весь запас неизрасходованной нежности она обрушила на Калашникова. И теперь в груди ее боролись два желания: узнать, что там пишет Калашников, и посмотреть телевизионный фильм. Фильм был старый, много раз виденный, поэтому Жанна Романовна к нему привыкла и даже в конце концов полюбила. Как Калашникова.
Когда-то в фильмах целовались только в конце, а в наше время с этого начинают. А дальше? Дальше по телевизору все вырезано. Конечно, если начинать с поцелуев, дальше приходится вырезать.
Вот герой приходит к героине. Они одни, если не считать зрителей. И вдруг уже утро, и герой собирается уходить. Прямо за вечером начинается утро, а вся ночь вырезана. В каждом фильме ночи вырезаны, как будто действие происходит за Полярным кругом, где длится бесконечный полярный день. А в зарубежных фильмах – бесконечная полярная ночь. Там они вырезают день, а ночь оставляют.
Известно, как много искусств соединяет в себе кино: литературу, театр, музыку, живопись… А теперь еще художественную резьбу, когда все ненужное, художественное вырезают.
Если б можно было так в гостинице: вырезать все ночи, оставить все дни… Какое б спокойное было дежурство у Жанны Романовны.
20
На пригорке столб, под пригорком лес. И столб с пригорка спускает указания. Как расти, когда зеленеть. Сам-то он не умеет ни расти, ни зеленеть, но на нем провода, по которым поступают указания. С такого-то числа начинаем зеленеть, к такому-то числу заканчиваем плодоношение.
И все в спешном порядке – скорей, скорей! Потому что на другом конце провода начинается еще один провод, и там тоже спрашивают. А на конце того провода еще один провод, и там тоже спрашивают…
И лес зеленеет, плодоносит. Чтобы вовремя отчитаться по всем проводам. Но, возможно, есть и другие причины.
Точка зрения на вершины обычно в самом низу, а наверху лучше видно, куда мы проваливаемся. Когда Калашников мысленно поднялся на гору Горуню, зрелище ему открылось захватывающее. Эти провалы, в сущности, склоны, а склоны – самое красивое, что есть у горы.
Так бы Калашникову и написать, но сегодня были другие требования. Нужен был критический подход и одновременно экономически результативный.
Как на горе Машук в Пятигорске. Сам по себе там провал явление отрицательное, но если взимать плату за отрицательное зрелище, может быть достигнут положительный экономический результат. Смотрите, но платите. У нас нет секретов, потому что у нас денег нет.
Но провалы для внешнего созерцания недостаточны, нужны провалы для извлечения внутренних богатств. Превратить вершину в провал, чтоб извлечь из нее внутренние богатства.
Так истолковал Федусь то единственное значение провала, которое он оставил в словаре: провал как место, говоря точнее – месторождение. И не это ли предлагает Михайлюк? Развернуть гору в таком направлении, чтобы извлечь ее внутренние богатства.
Сверху идет по проводам: начинаем разворачивать… Снизу идет по проводам: начинаем разворачивать…
Конечно, Федору Устиновичу хоть все горы развороти: он родился в равнинной местности, хотя всю жизнь шагал от вершины к вершине. А вершины эти – просто перевернутые провалы.
Такая история с географией. И не поймешь, что тут виной: история или география. И за что тут раньше хвататься…
21
Постепенно Калашников наращивал собственную биографию. Биография пока что была коротенькая и нарастала как-то странно: не с детства во взрослую жизнь, а наоборот – из взрослой жизни в юность, детство, куда-то в младенчество и еще бог знает куда.
Начиналась она с того, что они были в лесу вдвоем… Нет, сначала он был один. Он стоял на уступе горы и кричал куда-то вниз: «Машенька!»
Крик его повторялся где-то в отдалении, но до нее, очевидно, не долетал, и ему хотелось стать самому этим криком, чтоб долететь туда, где она его не услышала.
Потом наступило то, что предшествовало. Машенька вдруг вернулась со всей этой не очень честной компанией, и Калашников возмущенно сказал: «Как Это – извините?»
«Извините!» – сказала Машенька.
Один из компании, самый веселый и самый пьяный, радостно сообщил: «А мы все шашлыки поели!» Второй сказал: «Э, да Мария Ивановна здесь не одна!» И наконец третий сообразил: «Так вот ты где, Машенька!»
Все это должно было говориться в обратном порядке, но биография Калашникова нарастала именно так.
Потом вдруг вся компания исчезла, и Калашников с Машенькой остались одни. Тут уже Калашников заговорил, причем с таким жаром, с каким в лесу говорить не рекомендуется. Он говорил, что с тех пор как увидел Машеньку, он только о ней и думает, что он каждый день бегает в управление в надежде ее увидеть, что она его единственная забота, единственная мечта, единственная…
Они сидели на краю обрыва и любовались видом, который открывался внизу, и Машеньку больше занимал этот вид, чем то, что ей говорил Калашников. «Какое везение! – говорил Калашников. – Видеть вас только во сне и в управлении и вдруг встретить в таком замечательном месте».
Он встал. Машенька тоже встала. «Ну конечно, вы видели меня в управлении!» – радостно воскликнул он.
«Где-то я вас видела», – сказала Машенька. И внимательно на него посмотрела.
«Неужели это вы? – тихо сказал Калашников. – Доброе утро».
«Здравствуйте», – сказала Машенька и ушла.
Сказала «здравствуйте» и ушла. Потому что все это было в обратном порядке.
Калашников сразу перестал о ней думать. Слава богу, у него было о чем думать. У него была работа, была семья.
Так начиналась его биография. И не было в ней ничего выдающегося, такого, о чем пишут в книжках, что показывают в кино. Каждое утро Калашников уходил на работу, а вечером возвращался домой. На работу – с работы, на работу – с работы… Взятие Бастилии, восстание на броненосце «Потемкин» – все это было за пределами его биографии. Может быть, потому, что она пока что была коротенькая, и у нее еще было все впереди. В ней еще могли быть отчаянные дела, поскольку биография его нарастала не в старость, а в молодость.
А пока, в ожидании молодости, ему оставалось ходить на работу. Добросовестно ходить на работу.
Калашников хорошо ходил на работу, им были довольны, выносили ему благодарности. А с работы он хорошо приходил домой, и здесь им тоже были довольны.
Все события были в газетах. И какие планы строились в стране, и какие козни строились за границей. Можно было до предела заполнить жизнь, если регулярно читать газеты.
Мыслительный процесс не стал процессом века, уступив место другим процессам – производственным и особенно судебным. На судебных процессах мыслительный процесс выступал в качестве ответчика.
Появились такие понятия, как отрицательные достоинства и положительные недостатки. Отрицательными достоинствами считались излишняя принципиальность, излишне кристальная честность и многое другое, хорошее, но излишнее. А положительными недостатками считались естественные человеческие слабости, свидетельствующие о том, что человек не наберет опасную силу.
Закон был, как запрещающий знак у дороги: не запрещающий в принципе, а предлагающий ехать в объезд. Целые колонны, целые эшелоны ехали в объезд. В объезд была проложена широкая магистраль и построена многоколейная железная дорога.
Одно непонятно: как это все попало в биографию Калашникова? Сам он жил не в объезд, не старался переделать свое «плохо» на «хорошо», хотя последнее не только не возбранялось, но даже приветствовалось. Не только в производственных показателях, но и в печати, и в литературе «плохо» массово переделывалось в «хорошо», и уже, казалось, невозможно жить хорошо без «плохо», потому что нечего будет переделывать в «хорошо»…
После Машенькиного ухода (а на самом деле прихода, но в обратном направлении) Калашников опустился на край обрыва и стал любоваться видом, который открывался внизу. Лес был населен красками, звуками, запахами, они жили, как люди в городе, встречались и общались между собой. Покинет запах родной цветок и полетит прогуляться по лесу, подышать свежим воздухом, а заодно и узнать, что там слышно. А навстречу ему – жур-жур, буль-буль, трах-тара-рах! И он уже знает, что слышно, и может возвращаться домой… Но найти дорогу домой очень сложно для запаха.
И побредет он дальше, и будет брести, насколько его хватит, как все мы по этой жизни бредем. Как бредет где-то жур-жур, буль-буль, как трах-тара-рах шагает метровыми шагами. Как бы он сейчас пригодился, этот трах-тара-рах, потому что навстречу лесному запаху из города вышел смрад – у него свои дела на большой дороге. И забьется запах в лапищах смрада, и вспомнит свой далекий цветок, зачем он только покинул его? Но если б запахи не покидали цветов, в мире не было бы ничего, кроме смрада…
Посидев с полчаса, Калашников встал и побрел вниз по тропинке.
Внизу на опушке леса жена его объясняла детям, как нужно собирать грибы. «Как здесь хорошо!» – сказала она.
И тут же со своими пустыми корзинками они пошли на станцию, к электричке. Сели в поезд и поехали домой, делая детям замечания и наставляя их, как они должны себя вести в лесу.
Дома они позавтракали, умылись и легли спать. А когда вечером встали, жена сказала: «А не поехать ли нам завтра по грибы? Кукушкины уже десять банок замариновали».
Продолжение этой биографии, которое предшествовало ее началу, было уже совсем в другом городе. Калашников учился там в институте.
Институт, как нормальное учебное заведение, старательно переделывал «плохо» на «хорошо» и «хорошо» на «плохо»: хорошим студентам перекрывал пути, а плохим открывал в науку зеленую улицу.
Не все, конечно, удавалось. Были такие «плохо», которые никак не становились «хорошо», но были и такие «хорошо», из которых никак нельзя было сделать «плохо».
Биография наращивалась так, что время шло в обратном направлении. Институт открывал дорогу в будущее. Или закрывал. Наука отбирала будущих Ломоносовых, минуя будущих Эйнштейнов.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Институт Истории Географии изучал географию в историческом аспекте, не чуждаясь и чистой истории, но, конечно, в аспекте географическом. Соединение этих двух наук подчеркивало нерасторжимость пространства и времени, столь необходимую для существования жизни на земле.
В дверях стоял милиционер, охранявший наше прошлое от нашего настоящего, а может быть, настоящее от прошлого, которое имеет привычку постоянно вмешиваться в современную жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я