https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Камергер вскочил на ноги, взглянул в ужасе.
– Очумел совсем? Чтоб я на душу грех содомский взял?
– А за другие грешки и свободы лишиться возможно, – бескровные губы Сухорукова сложились в усмешку зловещую.
– Свобода? – Виллим уже не замечал докучливого собеседника, бормотал для себя. – Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду. Какую силу назначила мне судьба? Начатое мною заставляет надеяться…
Мальчишка уже не остановится! Донос, только донос спасет Темного Императора.

…Давным-давно была моя душа раем. Зеленело там древо жизни. Было там все, что должно быть в раю. Солнце заходило и восходило; ночь сменялась днем, зиму сменяла весна, а на смену осени приходило лето. Зимой все умирало, и наступала тишина. Зато весною все воскресало к новой, хотя и той же, жизни, так что и была смерть, и не была, почему и казалась блаженною жизнь.
Неужели мне все еще не приелись все эти светлые космосы и темные хаосы? Не в них же тишина и покой – знаю. Вечная тишина и неизменность покоя только во мне одной. Она – моя плененная умирающим телом бессмертная душа. Мне осталось лишь войти внутрь себя, в мою сокровенную келью.
Тревожно мне ныне. Кончается жизнь тела на земле. Кончатся и посмертные муки. Преходит образ мира моего. Тьма побеждает. Тревожно…
Весь день Темный Государь сегодня подле кружит. Камергер тоже подле кружит. В ударе он ныне, шутит. И нет лишь Князя, спасаю его моею нелюбовью.
– Посмотри на часы, Виллимка! – бьет в голове ударами похоронного колокола голос государя.
– Десятый час!
– Ну, время разойтись!
Да, время, час пробил. Разойтись навсегда. В гибель…

Воротившись домой, камергер разделся, снял дорогие сердцу перстни, закурил трубку. Рука потянулась к перу: «Ничего нет вечного на свете – но та, которую я люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино! Моя любовь – мое горе…»
Вдруг в комнату вошли Сухоруков, денщик царский, с толпой дознавателей. Сухоруков ныне был счастлив – приятно ощущать себя инквизитором страшным. Что объявляет приговор непреложный:
– С минуты сей ты арестант есть…
Сухоруков вез камергера на свои квартиры, там ждал их Темный государь. В его взоре были только гнев, только жажда мести и… Тьма.

Не проходит моя смертная тоска и не пройдет, а – придет, сильнейшею, невыносимою. Не безумею от нее, не умираю; и не умру: ибо обречена на бессмертие. Смерть сама придет, если только… придет.
Внутри себя самой недвижима я, как каменная могила. Тесно мне от нее: распирает она мою душу. Веет от нее холодом… Труп этот во мне как что-то неотъемное, неотмененное, как мое тело, в самом деле, не есть ли тело лишь застывшая, умершая душа?..
Они посадили его в тот же каземат, в коем замучили шесть лет назад несчастного Алешку.
Хочется прокрасться к дверям сего каземата, места скорби великой, и прошептать одними губами, враз помертвевшими от жалости:
– Мне очень жаль тебя лишаться, но иначе и быть не может…
Не может…
Завтра в ночь соберутся судить влюбленного мечтателя и пиита, обвинять в казнокрадстве и во взяточничестве мнимом судии неправедные, сами взяточники и казнокрады.
Ноябрьская ночь покрывает еще своим черным пологом Питербурх. В грязных лачугах поднимаются мужички, десятками тысяч согнанные со всех концов России на страдный труд тягостный да на смерть от холода, голода, скверного климата. Сквозь закрытые ставни деревянных домиков редко где начинает брезжить свет лучины или сальной маканой свечи, или лампадки; под навесами деревянных гостиных дворов да за запертыми воротами лают псы. Чуют беспокойное метание Волчицы белой по городу. Город только что просыпается, а «судьи вышние» спешат уже на Луговскую улицу, в дворец Зимний.
Я заперлась в своих покоях, имена грозных судей звучали в голове моей маршем похоронным: Бутурлин Иван Иванович, Бахметев Ванька, Бредихин Сашка, граф Брюс (и ты туда же!), Блеклый Семен, Головин Иван, Дмитриев-Мамонов Ванька, граф Мусин-Пушкин Иван и жутчайший хозяин канцелярии Тайной Андрей Иванович Ушаков. Я знала, что не услышу мнений, толков, споров, рассуждений со стороны «вышнего суда». Да и не для них он созван был; рассуждений недолюбливает державный теменник. Он требует слепого выполнения указов. Вот и все, что от судий сих ему требуется.
Ему надобно обречь на смерть невинного человека, человека, к коему испытываю я тихую, светлую жалость.
Смерть вовсе не принадлежность каких-то отдельных воплощений, это момент завершающий, итоговый, он имеет смысловое первенство над другими. Смерть первее жизни… Или же это умение жить чрез смерть? Так, значит, смерть не зло? Смерть – жертва, созидающая жизнь. Она – оброк греха, но сразу же и врачевание.
«…вступал в дела непринадлежащия ему, и за вышеписанные его вины мы согласно приговорили: учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь».
Пиотрушка, по милостивом рассуждении, на поле доклада, конечно же, начертал собственноручно: «Учинит по приговору».
В царстве его все распадается, рассеивается, и он, один, холодный, скользит, как змей, в облаке праха. Ему недоступно живое: все он должен сначала умертвить. Он питается прахом, сделав древо жизни древом гибели зловонной…

После христианского напутствия в жизнь загробную остался бывший камергер, бывший герой Лесной и Полтавы, один.
Кругом царствовала тишина; лишь изредка к арестанту доносились оклики часовых да бой крепостных курантов…
Было уже совсем темно, когда в каземат скользнула я, укутанная с головой в плащ лиловый. Обняла, прижала к груди оговоренную голову, что завтра уж отделится от тела.
– Ничто не кончается. Того, что было и есть, сам царь не сделает не бывшим. Конечно, тело твое распадется, даже кости в прах обратятся. Но останешься ты в моем теле, останется всякое мгновение твоей жизни. И в тебе, уже умершем, сохранится мое сознательное средоточие мира, из него охвачу еще и весь мир как мою телесность. Рассеется мое нынешнее тело, тобой возлюбленное, во всем мире, перемешается, сорастворится с другими телами, будет в них жить новыми жизнями. Ты умрешь, и будет все как-то сразу: и прожитая уже жизнь, и та, которую ныне изживаю, и весь мир как мое страдающее сердце. Не то что не будет времени: время останется, но вместе с тем все будет здесь и сразу. И как настоящее, и как прошлое, и как будущее. В смерти твоей все умершее оживает, но как бы только для того, чтобы не исчезло мое сознание, чтобы всецело и подлинно переживала я вечное умирание в бесконечном умирании мира.
Послышалось то мне в сдавленной, спертой тишине каземата, или, в самом деле, шептали в лиловость траурного моего плаща?
– Не оставь в горести, Богиня Белая… Ничего нет вечного на свете – только ты вечна да пребудеши! Сердце мое всегда с твоим будет едино! Моя любовь – мое горе, моя беда…

…Рано утром ноября в шестнадцатый день на площади Троицкой пред зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося со всего града народа поднимался высокий эшафот; лежала на нем плаха, да ходил палач с топором в руках. Ждал мастер своей жертвы. Торчал подле помоста высокий шест.
В десять часов поутру показался конвой солдат из-под «Петровских» ворот крепости; за ним следовал камергер исхудалый, измученный. Был он в нагольном тулупе, ступал решительно и твердо.
– Такого… казнить смертью натуральною и политическою по важности дела, и всего имения лишить…
Камергер молча передал Князю золотые часы с портретом царицы:
– Передайте Ей, Александр Данилович.
Сам разделся, к палачу обернулся:
– Приступай к делу, что ль.
И лег на плаху.
Палач исполнил просьбу…
Несколько минут спустя голова красавца поэта мертвыми очами смотрела с шеста на народ; кровь сочилась из-под нее и засыхала на шесте.
Под дощатым помостом скрючившись сидел Сухоруков, но, несмотря на позу неудобную, счастлив был безмерно. Капали капли горячие, размазывал он их по лицу и смеялся захлебисто.

…В те минуты звучала во дворце Зимнем музыка. Я танцевала, проделывала торжественные и скорбные па, воздавая последние почести обреченному. К окну прижаться бы, завыть, завыть. Долго смотрю на осеннее, свинцовое, снежное небо. Мелькают какие-то блестящие точки. Точек этих множество. Они внезапно появляются, не торопясь, но неотвратимо проплывают по кривой и – неизвестно, куда и как, – пропадают. А солнца нет. И ни одна из точек сих не станет солнцем.
В потемневшей, холодной душе все время возникают желания, утомительно мелькают. Но все равно бессильны. Ни одному не удается увлечь душу. Ни одно не осуществляется. И слишком их много, и слишком все они противоречивы.
– Марта, это он тебе передать велел.
Князь тычет клочок бумаги и золотые часы в руку.
– Спасибо, солдат…
Читаю:

«Итак, любовь – моя погибель.
Я питаю в сердце страсть,
И она привела меня к смерти.
Моя гибель мне известна.
Я полюбил ту,
что должен был только чтить,
Но я пылаю к ней страстью».


С вершины позорного столба слепо смотрит на меня голова Поэта.
Я сыта по горло Тьмой. Сыта. По вкусу она напоминает клейкую кашу бедноты, кашу из лебеды и коры и деревьев. Ее вкус – это вкус царства мужчин. Я переела ее, и к горлу подкатывает героическая тошнота. Тьма обслуживает параноидально-нервного Пиотрушку как истинного своего Царя. Я еще никогда не пила столько, сколько свинцовым сегодняшним днем, шампанское, венгерское, мозельское. Остатки моего желудка окрасились в цвет сих вин, я изблевываю из себя Тьму.
Князь следует за мной, преследует меня взгляд его, взгляд побитого жизнью и хозяином пса, взгляд цвета вод Священного Озера. Я не могу потерять и его, а посему мне нужно научиться нелюбить его всем сердцем. Когда-то было время, я надеялась, что все, все закончится хорошо. Ныне Тьма пожрала и эту, вероятно, последнюю мою надежду.
Победы и поражения – все вперемешку брошено на одни и те же весы, что обмишуривают покупателя надежды в весе. Бедный Князь! Он всегда любил меня бессловесно. Как птица, крылья которой трепещут на каждом участке моего тела. Я самой себе всегда казалась невесомой в его объятиях и не чувствовала ничего, кроме счастливой легкости. Наш совместный полет в наслаждение был остановкой, остановкой в вечности. Мы были единым целым в прекрасных небесах, а потом он взрывался на мне, во мне, его вздох был звуком, воспламенявшим маленький огарок моего сердца. Ради его спасения отдала я Виллима (ибо всякий, кто дорог моему сердцу, будет уничтожен), но обманула ли я Тьму страшным моим жертвоприношением?
Бедный, обреченный Виллим! Мы проговорили с ним всю ночь перед казнью, проговорили соприкосновениями, столь же сладостными, как самый страшный смертный грех. А потом я покинула его в смерти. В ранних рассветных сумерках мой камергер сказал, что будет любить меня в Вечности, думать там обо мне. Вечность – она кажется мне отныне временем меж днем и ночью, часом меж собакой и волком. Пусть в Вечности сей я останусь для него лишь телом, ответившим на его последнюю страсть, устами, которые искал он и нашел в смерти поцелуе, языком, что требовал ответа, теплом и рекой, принявшими его.
Мое сердце. Оно бьется лишь для меня и, возможно, для того мужчины, которого сейчас оберегаю я нелюбовью моей. У меня есть голова и соответствующая оболочка, которую можно холить и лелеять, которую пытаются запечатлеть для вечности парсун мазилы.
– Ты мечтаешь. Но не обо мне…
Несчастный Князь.
– Не о тебе. Я думаю о банальности человеческого зла и дьявольской Тьмы.
– А обо мне?
Я провожу рукой, по его подбородку. Как-то никудышно побрил его сегодня брадобрей.
– А ты, солдат, есть ключик к каморам свинств сильных мира сего. Люди зависят от образов своих врагов.
Силясь понять, Князь отставляет в сторону неизменный серебряный кубок и прячет лицо в цветах.
– Они не пахнут больше. Цветы зимой как наважденье ложное. Лживые цветы. Ненастоящие какие-то интриги. Смотришься в других, как в зеркало, и видишь вдруг личико смазливое и интерпретируешь сие как любовь.
Я поворачиваюсь к нему спиной, прижимаю к груди клочок бумаги и золотые часы с моим же собственным портретом. Меня тянет к окну, меня тянет на Троицкую площадь. Во мне сегодня нет места, самого малого, для Князя.
Я запомню сегодняшний день. Я не забуду его никогда. Я вообще никогда ничего не забываю. Ибо так предначертано скрижалями великими странствий.
Волки помнят все.
Иногда мне кажется, они состоят только из памяти.
– Ты считаешь себя великолепной и непобедимой, Марта? Так не бывает. Заблуждение времени сего в один из дней убьет тебя, дорогое дитя мое.
Князь улыбается горько, поигрывая стеблем розы и, конечно же, ранит руку об ее острые шипы. И недоверчиво смотрит на свой окровавленный палец.
– Странно, я не чувствую никакой боли. Кстати, уже давно не чувствую. Ну, не странно ли?
Наверное, нет, ибо всю твою боль я взяла себе, вынужденная жить среди людей и спасать ныне тебя своей нелюбовью.
Кровь капает на мое серебрянотканое платье, и я прижимаюсь губами к его пальцам. Любопытные взгляды прилипают к нам, мол, как она осмелилась, предерзкая, и так ведь не в фаворе ныне оба у разгневанного государя!
Лизок, доченька, сощурила глазки, чтобы лучше все разглядеть.
Пусть смотрит.
Я люблю вкус крови, с детства в моей вечности я любила его. Как же, ведь я из породы белых Волхов, белых волков. Ведь я – оборотница вечная.
– У твоей крови – вкус анисовой и венгерского, солдат. Благодари богов, что ты не чувствуешь боли.
– Скажи, и я согласен не почувствовать даже последнюю боль на плахе!
А зачем? Зачем мне отвечать на эти, мало соблазнительные слова? Я отворачиваюсь вновь к окну и впитываю в себя печальное зрелище, что издевается над моим внутренним взором. Я ни о чем не спрошу Князя, я ничего не отвечу ему, ибо безмерна моя печаль и ярость, мое горе и гнев.
Вкус крови, запах далекого огня Бореи, взгляд на Белое Вращающееся Озеро, Любовь с Князем, Эрос власти и могущества. Я не требую ничего не возможного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я