https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:
– Давай, друг!
Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.
– Сотняга тут, – прохрипел Платонов.
– Ящик, – вздохнул Егор.
– Какой ящик? – спросила мамка.
– Этой, как ее…
– А ну прекрати, – оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: – Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.
Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.
Отец принялся друзей обнимать, колотить их сильно по спинам, так что в спинах у них гудело, и они его колотили, а мама плакала опять, платок у нее промок, и она теперь вытирала слезы ладонью. Вытирала слезы, снова плакала и тут же смеялась. В дверь постучали. Все притихли, повернулись к выходу, все еще улыбаясь.
И тут на пороге возник – у Федора аж дыхание перехватило – отец Лены Петр Силыч… Он кивнул, закашлялся смущенно в кулак и сказал:
– Я вот тут деньги принес.
– Но мы вас не знаем, – сказал батяня.
– Знаем, – сказал Федор и густо покраснел.
Лицо Лены стояло перед ним: огромные глаза и золотые волосы.
Друзья детства дружно обернулись к Федору, точно только его увидели. И батяня воззрился пораженно.
И мамка разглядывала, и на лице ее была написана какая-то мука. Что-то мучительно вспоминала.
Лена думала сначала, они на выпивку собирают, эти пьянчужки. Подъехала к окну, осторожно подвинула штору.
– Ежели Джонову Тоню посадят, грех нам всем на душу до конца дней, – сказал седой дядька. Они стояли у голубятни, шуршали деньгами.
– А помнишь, Ваня, когда Тоня сюда приехала? Как они поженились-то. Голенастая такая пацаночка, а теперь…
– Все мы теперь, – сказал третий и пошлепал лысого по голове.
Они рассмеялись, и Лена поняла. Вот, значит, про какую Тоню речь. И возмутилась: а Федор молчал!
Молчал? Она сама себя осадила. Вспомнила тот день. Ливень тот и глупый разговор. Разобиделась тогда, ах ты боже мой! А парень про себя сказал. Думал, хоть у меня нормально, если худо у него… Вот что… Мать, значит. Кто она у него? Продавщица?..
Ей было все равно, кто у Федора мать. Вон даже эти пьяницы собирают деньги, чтобы помочь, так разве она может сидеть спокойно?
Лена откатилась от окна. Окликнула папку. Он вошел – очки на кончике носа, в руках газета. Посмотрел на нее вопросительно.
– Папа! – воскликнула она. – У Федора беда, а он молчит, понимаешь? Мать на работе просчиталась, что ли… Деньги ему нужны.
– Сколько? – спросил отец.
– Не знаю.
Он был отличный человек, папка. Исчез, вернулся переодетым, поправляя галстук. Спросил, какая квартира. Лена знала только подъезд. Вошла мамуля, заморгала глазами, узнав, в чем дело, потом закивала головой:
– Конечно, о чем речь! Помочь надо. Но кто они, эти люди? Мы их не знаем.
– Ах, мамуля! – Лена закатила глаза. Отец ей помог, спросил мамулю:
– Ты Федора видела?.. – И ушел.
Мамуля Лену к дивану подкатила, села сама. Вот они и вдвоем остались. Странно, она с папкой чаще бывала, чем с мамулей. У той все кухня да кухня. Понять можно, надо кормить их, но все же…
– Ленусик, – сказала мамуля, гладя ей руку, – ты, конечно, примешься ругаться, и папа со мной не согласится, но ты послушай… Может, не надо?
– Что?
– С мальчиком с этим, с Федей, дружить?
Лене захотелось что-нибудь выкинуть или сказать мамуле резкое словечко, но она сдержалась. Спросила:
– Почему?
Мамуля засмеялась.
– Он совсем на тебя не похожий, у него другая судьба, голубей вон гоняет…
– Хочешь сказать, я не могу голубей гонять? Допустим. Не могу. Что дальше?
Мамуля без конца моргала глазами, и это раздражало Лену.
– У тебя же есть подруги, – заспешила она. – Зиночка, например, девочки по комнате, наконец, в интернате мальчики есть…
Лена все поняла, и, странно, не злость, не обида всколыхнулась в ней, а жалость к мамуле. Вот она и опять щадит ее, опять жалеет, старается, чтобы не случилось чего, что потом доставит ей горе, печаль, боль.
Лена протянула к мамуле руки, та охотно подалась вперед. Лена прижала к себе маму и погладила, как маленькую, по голове.
– Не бойся, – шепнула, – не бойся, я все знаю.
– Что знаешь? – отстранилась мама.
– Что меня ждет разочарование. Обида. Потеря.
– Нет, нет! – фальшиво воскликнула мамуля. – Я имела в виду совсем другое.
– Что же? – рассмеялась Лена.
– Хорошо, – ответила мама, – раз ты настаиваешь, хорошо. Он не поймет, что ты больная. Не поймет, что между вами нет равенства.
– Достаточно, мамочка, – сказала Лена, теперь уже злясь. – Это все разные слова про одно и то же.
Раздался звонок. Мамуля побежала открывать, должно быть, вернулся отец. Но из прихожей послышались восклицания – и еще один женский голос, страшно знакомый.
– Мамочка! – крикнула Лена, срываясь с места.
В комнату входила Вера Ильинична, с цветами в одной руке и коробкой торта в другой. Цветы и коробка полетели на диван, Лена повисла на шее учительницы, повизгивая от радости. Вера Ильинична уселась напротив Лены, и та разглядывала ее, приговаривая:
– Ну-ка дай на тебя поглядеть! Какая ты стала? Прическа шик-модерн, просидела в парикмахерской не меньше двух часов! А вот под глазами круги – сколько забот! Ну, как там девчонки?
Девчонки! Лена только сейчас, сию секунду, с появлением классной мамочки, подумала, что про девчонок она совсем-совсем забыла. Помнила, думала, скучала – и вот появился Федор, и все ушло, все отдалилось, даже интернат.
– Мамочка, – заскулила Лена, – я домой хочу, в интернат, ко всем! – А глаза ее смеялись, и ей вовсе не было скучно и не хотелось в интернат; ведь там не будет ливня, голубей, Федора, поцелуев, солнечного затмения, одуряющего запаха стружки и добрых пьянчужек, выручающих Тоню.
– Неправда, – сказала Вера Ильинична. – Это раньше я многого в вас не понимала, а теперь понимаю все и по твоим глазам вижу, что у тебя много новостей!
– Полный короб! – воскликнула Лена, и мамуля кивнула, подтверждая ее слова, вздыхая, подбирая цветы с дивана и коробку с тортом.
– Я исчезаю, – сказала она грустно. – Исчезаю, чтобы поставить цветы в вазу и чай на плиту, но перед тем хочу спросить, Лена, какая разница между мамулей и мамочкой?
В ее голосе слышались грусть, и Лена подумала, что грусть ее обоснованна: она звала маму мамулей иногда с иронией и не считала нужным свою иронию скрывать.
Она поняла это сейчас, только сейчас, неожиданно и точно, вспомнив, как осаживала мамулю своими холодными и умными речами, как мамуля без конца моргала, разговаривая с ней, и все это оказалось ужасно противным, просто отвратительным. К черту всякое умничанье! Она всегда гордилась тем, что не пользуется своей болезнью, как некоторые, – словно преимуществом. Но ведь и тон ее в разговоре с мамулей, и ирония не нужны и глупы, и снисходительность – все это гадко, гадко, потому что мама не может ответить ей, не может, – она ее дочь, и дочь больная.
Доброта! Вот! Это единственное, чего желала теперь Лена. Бесконечно доброй – единственно такой! – желала она быть. Всегда, везде, со всеми. И с мамулей тоже. С мамой. С матерью. С женщиной, родившей ее. Родившей в муках, пусть даже такую – уродливую и беспомощную. Но ведь прекрасную для нее. Это было мгновение, не больше, Лена собиралась с мыслями, чтобы ответить маме, – одно мгновение. И мысли о доброте пронеслись в одно краткое мгновение. В секунду ее жизни. В одну секунду из многих миллионов секунд.
– Наклонись ко мне, мамуля! – сказала Лена, и в глазах ее показались слезы.
Мама послушно наклонилась, и Лена прижалась к ней. Другой рукой она обняла Веру Ильиничну.
– Потому что я вас обеих люблю, – сказала она. – И еще потому, что я вас понимаю. И вы понимаете меня, мы все друг друга понимаем. Мы ведь женщины, правда?
Что с ней происходило? Кто это знает?
Прежде Лена терпеть не могла подобных сантиментов, а теперь захлюпала носом, как мамуля и Вера Ильинична, и засмеялась, правда, тут же, потому что это было действительно забавно: трио хлюпальщиц носами. Она рассмеялась, засмеялись и взрослые, и Лена принялась тормошить классную мамочку, забрасывать ее вопросами: какие были вечера в последнее время, какие школьные сенсации, как Женя, которая хорошо играла на пианино, а главное, как их класс и еще точнее – их комната?
– Как Валя?
– Вышила новый коврик.
– Молодчина! Как тетя Дуся?
– Дремлет и причитает!
– Как директриса?
– Закатала на Новый год сто банок клубничного компота. Будет пир.
– Зинуля моя как?
– Нормально.
– Стихи учит?
– Да.
Лена удивленно взглянула на Веру Ильиничну: ее лицо странно напряглось. Но тут же стало прежним. Теперь расспрашивала она. Про здоровье. Про новые книги, которые Лена прочитала.
– О-о! – застонала Лена. – Расскажи, мамочка, про Оскара Уайльда! Я прочла «Портрет Дориана Грея», и там такие ужасные выражения! «Лечите душу ощущениями, а ощущения пусть лечит душа».
Вера Ильинична улыбнулась.
– «Преступной юности моей». Так, кажется? Видишь, и Пушкин себе позволял.
– А сегодня было солнечное затмение. Ты знаешь? – Лицо классной мамочки снова изменилось, но Лена не требовала ответа. Ее распирало желание рассказать про Федора. Она перешла на шепот. – Мне показывал его один мальчишка. По имени Федор. Мы смотрели на солнце сквозь закопченные стеклышки. И ты знаешь, – она крепко сжала руку учительницы, – мне вдруг стало холодно. Я просто вся окоченела.
– И ты? – испуганно воскликнула Вера Ильинична.
– Да. Ты тоже мерзла? – Но учительница не ответила, а Лена продолжала: – И вот папа пошел к Федору. Чтобы выручить его мать Она, кажется, растратила чужие деньги.
Вера Ильинична отодвинулась от Лены. Рассматривала ее с интересом. Потом прижалась к ней.
– Елена прекрасная, – шепнула она, – ты что, влюбилась?
Лена замерла. Быстро закивала. И сказала жарко:
– Да-да-да-да!
Пришел отец, они уселись за стол, пили чай с тортом, и Лена чувствовала, как Вера Ильинична удивленно разглядывает ее. Что страшного, пожалуйста, пусть разглядывает, но зачем отводить взгляд, едва только Лена посмотрит на учительницу?
Нет, что-то тут было не так. Может, она осуждает, как и мамуля? Но Вера Ильинична прятала взгляд не всегда. Лена встречалась с ее карими горячими глазами, улыбающимися ей открыто и ясно, и чувствовала, что ее не осуждают, а напротив. Какие-то другие взгляды прятала учительница.
Мама пошла ее провожать. Лена осталась с отцом. Деньги он отдал и был чем-то доволен, все улыбался. А мамуля не знала, что разговоры под голубятней слышны в комнате. Словно нарочно, они остановились с Верой Ильиничной именно там.
– Знаете, – говорила мама, – у меня порой такое впечатление, словно Лена старше меня.
– У меня тоже, – ответила учительница и добавила, помолчав: – Может, так и есть? Знаете, я терялась с ними первое время. Совсем не похоже на обычную школу. Там еще подчас живы неискренность, ложь, фарисейство. В этом интернате – обостренное чувство правды. Пусть больной, пусть тяжелой, но правды. Честность до конца.
– Ох, – вздохнула мама, – меня иногда так пугает эта честность.
– Пугаться нельзя, – ответила Вера Ильинична, – просто надо помнить: в школе больных детей начисто исключается ложь.
– Ишь ты, расфилософствовались, – усмехнулась Лена. – Будто здесь не могли. Папа, прикрой окно.
Отец неспешно встал, подошел к окну. И пока оно было еще открыто, Лена услышала, как сказала Вера Ильинична:
– Лена… Она могла бы быть Ульяной Громовой, Любовью Шевцовой, понимаете? Великолепный человеческий материал! Какая духовность! – Учительница помолчала. И воскликнула: – Где же справедливость? Почему лучшие больны, а худшим ни черта не делается?
Отец плотно затворил окно и, смеясь, обернулся к Лене.
– А вот с этим, – сказал он, – я не согласен.

В понедельник Федор проснулся от непонятной тревоги.
Родители уже ушли – отец на стройку, мать на свою базу, веселая оттого, что обошлось и деньги они собрали.
Федор проснулся, когда они собирались, поглядывал спросонья на радостную мать и бодрого отца, а у самого что-то ныло под ложечкой, какая-то была тревога.
Когда родители ушли и в комнате стихло, он услышал неясные ноющие звуки, как будто в луже застряла машина и никак не может выбраться.
Федор встал, умылся и вышел на улицу.
Лето подходило к концу, и, хотя до осени было еще далеко, колючую, жесткую траву и пыльную дорогу усыпали жухлые листья тополя. Было безветренно, в блеклом голубом небе неярко светило солнце, пыльные акации, отделявшие райончик от шумных улиц, посерели и обвисли. И все-таки воздух тут особенный, как в деревне, – настоянный запахом травы и горьковатым ароматом флоксов, цветущих в палисадниках.
В тишине снова что-то зарокотало, и Федор опять забеспокоился: звук этот доносился не с шумных городских улиц, а из-за соседних бараков. Он двинулся туда, обогнул один, другой дом и увидел, что возле барака, такой же двухэтажной засыпухи, как и у них, стояло сразу несколько машин и возбужденные, какие-то нервные жители перетаскивали в них свой скарб.
Поблизости тарахтел бульдозер. Федор осмотрел улицы внимательнее и увидел людей с рейками и теодолитами, не одну пару, – ведь они работают в паре, техник и рабочий с рейкой, – а много таких пар, движущихся неспешно, но как-то упорно, как-то уверенно и настойчиво.
В оживленной толпе грузчиков сверкнула лысина отцовского друга детства Егора, и Федор, лавируя среди сундуков, столов и буфетов, подобрался к нему.
– Кончено, – крикнул Егор, промокая платком лысину, – переезжаем в новый дом.
– Все сразу? – удивился Федор.
– Совпало! – крикнул тот. – Дом-то сносить будут. И вас снесут. Всех снесут. Построят башни. Гостиницу, кажется.
Федор кивнул, отошел в сторону, сравнивая копошащихся, тянущих свои шмотки людей с муравьями, у которых разорили дом, и понял, отчего его тревога.
Он подошел к человеку с теодолитом. Усатый парень махал то одной рукой, то другой, что-то записывал в тетради и на Федора покосился с превосходством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я