https://wodolei.ru/catalog/vanny/150na70cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Потом сказал:
– Может, я прогуляюсь?
Федя плечами пожал: что он, отца под арестом держит? Да пусть идет. Но тут же представил: стоит ему на улице появиться, как возникнут «друзья детства» и опять… Ответил строго:
– Потерпи.
Батя хмыкнул, уселся за стол, небрежно сдвинул вазу с цветами, скатерть сморщинил, начал газеты листать. Хмыкнул снова. Задиристо произнес:
– Нехорошо говоришь!.. Нехорошо!
Федор отмолчался. Понял: это в нем его страсти говорят, оттого и мечется и дергается – выпить надо.
Дверь отворилась.
Федя вздохнул освобожденно, подбежал к проигрывателю, включил. Вальс послышался. К матери подскочил, схватил сумку. Воскликнул:
– Ну, давайте! Танцуйте!
Но мать с отцом друг против дружки стоят как вкопанные. Будто первый раз встретились. У отца руки подрагивают, кулаки тяжелыми камнями висят, разжать их не может. Мама сморщилась, согнулась, будто старуха. Испуганно улыбается.
– Ну же! – смеется Федор. – Да ну!..
Кончилась пластинка, Федя рукой в досаде махнул.
– Что же вы, а? Или танцевать разучились? Ведь умели, я знаю!
– Разучились, Феденька, – сказала мать, к столу подходя, и воскликнула: – А в комнате-то! Порядок! Красота! Молодец, сынок.
– Не я это, – покачал он головой. – Батяня наш…
– Ну! – засмеялась мама. – Рассмешил. Да батяня наш… – Она осеклась, быстро на отца взглянула, вздохнула тяжело.
– А что батяня у вас? – хмуро спросил отец. – Не может? Вышел из доверия?
Эх, не получалось опять, не выходило по-хорошему.
– Хватит вам, – перебил Федор, – давайте ужинать.
Он кинулся к плите, принялся жарить яичницу, включил чайник, поставил тарелки, нарезал хлеб. Батяня и мать сидели за столом в безделье, поглядывали смущенно друг на друга и молчали.
– Мамка, – суетился Федор, – а турману-то, старику, знаешь, ну самый зобастый, ему кто-то хвост поободрал, может, кошка, если присел на какой крыше. Батяня, а ты ножовку бы развел мне на работе, у вас там мастера имеются?..
Отец и мать хмыкали, что-то отвечали, кивали ему в ответ, и вдруг мать сказала:
– Вишь, Гера, мы с тобой нормально жить отвыкли. Вроде и говорить насухо не об чем?
Она подошла к сумке, достала бутылку, и Федор в досаде нож прямо на пол бросил.
– Ну что вы за люди! Ну неужели же без этого нельзя?
Его трясло от бешенства. Мамка! Сама вчера вон что говорила, уехать предлагала, сил, говорила, нет, а сегодня бутылку отцу предлагает. Все перед Федей померкло: и комната, им прибранная, и день сегодняшний удивительный.
От яичницы дымок пошел, Федор схватил сковородку, брякнул на стол, повернулся к двери.
– Ты куда, сынок? – воскликнула мать.
– Ну вас к черту! – сказал он сдавленно. – Темные люди. – И грохнул дверью так за собой, что штукатурка посыпалась.
На улице стояли густо-синие сумерки. Было тихо и звездно.
Федор сперва шел быстро, разгоряченный и злой, потом шаги поубавил.
Минувший день снова вернулся к нему. И не тем, что случилось только что, а голубями в ясном небе, шторой в чужом окне и лицом Лены. Ее лицо вновь возникло в нем, вытесняя все остальные. Огромные глаза и косы вокруг головы. Почему он был так уверен, что в комнате кто-то есть? И почему он так говорил с ней?
Нет, не стыд за вчерашнее управлял им тогда, нет. Просто в ней было что-то такое… необъяснимое. Она смотрела таким взглядом, перед которым изворачиваться нельзя, невозможно. Может, это и поразило его – она смотрела необыкновенно, вот что. Беззаботные девчонки так не смотрят.
Федор подошел к голубятне и поднял голову. Из-за шторы выбивался теплый розовый свет. Послышался приглушенный смех. Потом еще, громче.
«Вот, – подумал Федор, – живут люди, и все у них хорошо, все нормально. Отец, и мать и доча сидят, наверное, за столом, пьют чай и шутят. А мои…»
Неожиданно в нем пробудилась злость. Да что же это в конце концов? Кончится когда-нибудь?
Кулаки у него сжались, и ногти впились в ладони. Надо же воевать! Надо сражаться с ними! И если мать не помощница ему, не союзница, он и сам как-нибудь повоюет, что-нибудь выдумает сам!
Федор взглянул на теплое окно с розовым светом, повернулся и побежал. Дверь хлопнула и ударила в стену, когда он ворвался. Отец и мать испуганно вздрогнули. Бутылка была еще почти полная. Федя кинулся к ней, схватил, и не успели родители охнуть, как он швырнул ее в раскрытую форточку. Раздался приглушенный звон.
– Вот так! – сказал Федя. – А теперь можете бить! Убить можете! Валяйте!
Он приготовился к худшему, к самому грандиозному скандалу – батяня такого простить не мог, – но мать и отец молчали и даже не глядели на него.
Федор взглянул на рюмки – они были полные. «Значит, не выпили? И яичница простыла». Тут что-то было не так. Концы с концами не сходились.
И вдруг мать заплакала. А отец подсел к ней и начал гладить ее по плечам.
– Запутались мы, запутались, – проговорила мать сквозь рыдания. – Что же будет теперь, Гера? Что с Федей-то будет?
– Не надо раньше времени, – пробормотал отец.
– Да что у вас опять? – крикнул Федя.
Мать мотала головой, закрыла лицо платком.
– Ревизия у нас на базе, а у меня недостача.
– Ты чо, мам, воровка? – ошалел Федор.
Она платок от лица отняла, взглянула ему в глаза.
– И ты подумать мог?.. Плакала я часто, расстраивалась, невнимательная была… Наверное, обсчиталась, а недобрые люди попользовались.
Федор на отца посмотрел.
В упор.
Вот какое дело приключилось.
Вот, батяня, какое дело ты натворил!

Вечер был теплый и тихий, а наутро хлестал дождь. Лена растревожилась: Федор, наверное, не придет, не будет мурлыкать свою глупую песенку, и даже голубей не слышно – то ли шум дождя заглушил их воркованье, то ли притихли от непогоды.
Капли ударялись в стекло, ползли вниз, соединяясь в мокрые дорожки, по улице пробегали редкие прохожие с зонтами и в плащах, и снова становилось пусто.
Новое платье красовалось на плечиках, Лена велела мамуле в шифоньер его не убирать, и, когда взгляд касался сиреневого пятна с пестрыми разводами, улыбка трогала Ленины губы.
Вот бы девчонки увидели ее в обнове! Взять бы и появиться на вечере в новом платье.
Вечера у них проводились часто. Вера Ильинична говорила, даже чаще, чем в нормальной школе.
В зал собирались все жители интерната – и учителя и нянечки. На сцену не выходили, она обычно пустовала, и это было справедливо. Как бы Лена поднялась на сцену? А она ведь не одна такая. Сидели, лежали, стояли кругом, но свободное пространство в центре круга существовало скорее для формы, нежели для дела: в него никто не выходил. Директриса, или завуч, или кто-нибудь из учителей, а чаще других Вера Ильинична, словесница, говорили, не вставая со стула, вступительные слова, а потом спрашивали, кто желает выступить.
Несколько мальчишек играли на скрипках. Была одна очень способная девочка, пианистка, тоже, как Лена, в каталке. Подъезжала к пианино, играла пьески, конечно, простые, но девочке бурно хлопали и гордились ею; ее звали Женя. Вообще у них никого никогда не принуждали, не заставляли, не готовили «номеров». Право выступить имел каждый, и вечера порой затягивались далеко за полночь: читали стихи и прозу – декламация была самым доступным жанром, слушали музыку в записях – от биг-бита и поп-оперы до Чайковского и Бетховена. Всем было весело и интересно, и всем хотелось танцев. И вот однажды, уже давно, директриса, едва пришедшая тогда из гороно, поставила пластинку и объявила вальс. Несколько девчонок, которые передвигались сносно, попробовали покружиться, но тут же одна упала, сильно расквасила нос, танцы остановили, директриса перепугалась, а наутро, говорят, главврачиха отчитала ее в учительской. С тех пор танцы устраивались, но по-другому. В круг выходили учителя или гости, если они были, включали музыку, взрослые танцевали, а девчонки и ребята жадно глядели на них и хлопали потом в ладоши. Учителя смущались, Вера Ильинична особенно, но зал громко требовал, чтобы танцы продолжались, и вот так, танцами учителей, заканчивались все вечера. Вообще они были главным событием в интернате.
Девчонки готовились к этим праздникам заранее, каждая мечтала об обнове, для них эти школьные вечера были главным развлечением и всякий раз как бы экзаменом.
Лена поражала других. Многим болезнь наносила удары – плохо давалась речь, тупела память, и стихи, например, Зина учила мучительно и остервенело, Лене память служила идеально. Лишение ног, болезнь компенсировала другим, среди прочего – обостренной памятью. Лене было достаточно прочесть дважды любое стихотворение, и она намертво запоминала его. Классная мамочка однажды даже устроила ее персональный вечер. Лена выучила множество пушкинских стихов, конечно, не по школьной программе, и устроила как бы конкурс: кто отгадает, чьи стихи. Она читала целый час, никто не отгадал ни одного стихотворения, и в конце, украсив голову Лены венком, торжествующая Вера Ильинична объявила: да ведь это все Пушкин!
Народ ахнул и застыдился своего невежества, и захлопал растерянно – то ли незнакомому Пушкину, то ли Лене, у которой такая потрясающая память и поразительное знание классика. Потом, когда аплодисменты утихли, Лена прочла еще один стих, конечно, до того незнакомый и ей. Он ее привлек чем-то потаенным, недоступным всем им. Вере Ильиничне она его не показала, выучила сама и прочла в тишине:

Когда в объятия мои
Твой стройный стан я заключаю
И речи нежные любви
Тебе с восторгом расточаю,
Безмолвна, от стесненных рук
Освобождая стан свой гибкий,
Ты отвечаешь, милый друг,
Мне недоверчивой улыбкой;
Прилежно в памяти храня
Измен печальные преданья,
Ты без участья и вниманья
Уныло слушаешь меня…
Кляну коварные старанья
Преступной юности моей
И встреч условных ожиданья
В садах, в безмолвии ночей.
Кляну речей любовный шепот,
Стихов таинственный напев,
И ласки легковерных дев,
И слезы их, и поздний ропот.

Лена покраснела тогда, прочитав стихи, ей хлопали особенно яростно, и у всех были какие-то странные лица – полуулыбающиеся, полугрустные…
Лена представила сейчас: вот она сидит среди ребят и девчонок в своем замечательном длинном платье и читает эти стихи… Она вообще часто себя представляла в необычным виде. Сиреневое длинное платье – это самое простое и доступное. А вот стать бы летчицей. Управлять сверхскоростным самолетом. Или обладать бы голосом поразительным – во всех возможных регистрах, стоять на сцене Большого театра, «ложи блещут», публика потрясена. Или бы… на лыжах прокатиться с крутой горы, все падают, даже мужчины спортивного вида, а она мчится, и ветер обвевает ее сильные, красивые ноги.
Ах, мечты и сновидения! Это с Зиной или с другой подругой, Валей, можно шептаться о них, да и то тайком от девчонок. Тайком, потому что на жизнь это не похоже, не похоже на правду, тем более на их правду, и всякие пустые разговоры остальных ожесточали. Она по себе это знала. Сколько раз взрывалась, когда кто-нибудь начинал выдумывать невозможное, плести бог знает что да вдобавок плакать… Однажды Зина, которая любила копаться в библиотеке, подъехала в своей коляске к Лене и заговорщически сказала:
– Слушай. Это английский писатель и ученый. Чарлз Перси Сноу. – И прочитала залпом: – «Участь каждого из нас трагична. Мы все одиноки. Любовь, сильные привязанности, творческие порывы иногда позволяют нам забыть об одиночестве, но эти триумфы – лишь светлые оазисы, созданные нашими собственными руками, конец же пути всегда обрывается во мраке: каждый встречает смерть один на один». Вот!
Зина вздохнула, глядела на Лену круглыми глазами и повторяла:
– Понимаешь! Понимаешь! Оказывается, все на свете известно! Даже про смерть! А мы чего-то изобретаем! Выдумываем оазисы, читаем книги, ведем разговоры. А в самом деле – одиноки.
Лена спорила с ней до отчаяния, но высказывание Сноу переписала в записную книжку. И выучила наизусть.
В дни прекрасного настроения (и никогда – дурного), когда Зина была в ударе и хохотала, Лена подбиралась к ее уху и цитировала грустного Чарлза. Они смеялись, скорбная мысль не казалась такой скорбной, а, напротив, забавной. Привязанности, любовь! Да для них-то без привязанностей и любви вообще не было жизни.
– Это здоровым легко рассуждать, нам же не до того! – поддерживала их Валя: с ней, единственной, поделились они цитатой из Сноу… Так что плакать у них запрещалось, запрещалось рассказывать о невозможных мечтах и розовых сновидениях, как запрещалось впадать в отчаяние и тоску…
Лена раздвинула шторы и увидела лицо Федора. Он сидел в своей голубятне, там, правда, дождь его не доставал, но весь он был мокрый, как цуцик.
Лена улыбнулась ему и распахнула окно.
– Голуби в дождь не летают? – спросила она.
– Нет, – ответил он, стуча зубами.
– Где же логика? – улыбнулась Лена.
– Какая?
– Голуби не летают, а ты сидишь тут.
– Просто так, – сказал он неуверенно.
Первое ее желание было – позвать Федора, чего он там мается. Но она испугалась. Даже отъехала от окна. До сих пор он видел ее только в окно, а тут увидит всю. Взгляд ее упал на платье. Ну вот, все понятно. Она ведь и платье-то просила для этого. Чтоб Федор ее не видел такой…
Лена подкатила к окну.
– Можешь, – спросила она Федора, – досчитать до трехсот?
– А потом? – удивился он.
– Потом возьми горсть стружки и приходи ко мне, ведь промок весь… Второй этаж, первая дверь налево.
И задвинула штору, чтобы не видеть его лица.
Мгновение она сидела в кресле неподвижно, безвольно опустив руки. Потом подъехала к длинному платью, принялась расстегивать кофточку. Это было не так просто для нее – переодеться. Ей помогала тетя Дуся в интернате, помогали девчонки. Дома – папка и мамуля. Снять кофточку – это пустяк. Главное – снять старую юбку, а потом надеть платье. Для этого надо приподняться на руках – сначала на одной, потом на другой.
Лена волновалась и торопилась. В голубятне считал до трехсот Федор, а она перебирала эти числа здесь, в комнате. У интерната были свои игры. Среди них и эта, вполне серьезная. Лена переодевала платье сама, досчитав до трехсот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я