https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Blanco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Алексей вцепился руками в березку – до боли, до крови. Будто кожу с него сдирали – вот чем был этот плач. Но смотрел, не отворачивался. Глаза словно в ледышки превратились.
Навеки запоминал.
Кружок женщин в белых халатах. Посреди кружка две старенькие тележки. Гроб. Рядом три девчонки – не нарочно выстроились по росту. А по другую сторону тележки старуха.
Сухо застучал молоток по гвоздю, потом мягче ударил – задел дерево. Еще один. Много гвоздей не требуется покойнику – только два; крепко его не заколачивают. На веревках съезжает вниз сосновая хата – последнее прибежище. Мерзлые комья о крышку бьют. Крик, пронзительный, как на казни:
– Мамочка! Не надо!
Это старшая. Те, что помладше, держатся друг за дружку, не все еще понимают, а старшая уже девушка, взрослый человек.
Но почему, почему так бестолково устроена жизнь?
Вот он, Алексей Пряхин, одинокий несчастливец, не нужный никому на всем свете, стоит тут живой, а мать, у которой трое сирот, уходит в землю. И убил ее не кто иной, как он, Пряхин!
Плачет девочка, а ведь ей жить, ей в жизнь только вступать, ей мать ох как нужна, и младшим нужна, и бабке старой, а без него можно обойтись, невелика потеря.
Смотрит Алексей, ждет, окоченелый, и вновь мимо него проходят женщины – цепочкой, одна за другой. Которая шаг замедлит и посмотрит открыто, ненавистно, которая исподлобья, а которая мельком, только коснется взглядом лица. Старуха снова не видит его. Старшая не хочет видеть. Две другие – опять удивленно, все не понимая, за что он их так…
Вот пришел и твой черед, Алексей Пряхин.
Все ушли. Остался ты один. Перед тобой холмик, который всю жизнь заравнивать придется.
Прощайся. Ступай к женщине, у которой отнял жизнь, детей которой осиротил.
Еле передвигая окоченевшие ноги, подошел Алексей к холмику.
Встал на колени.
Прошептал истово:
– Прости, женщина!.. Крест мой при мне! Пока жив!
И вспомнил он вдруг госпиталь и то, как, мучаясь и страдая сам и зная, что рядом мучаются и страдают другие, понял постепенно, что худшее, то есть смерть, не всегда худшее в сравнении с болью тяжких ран.
Теперь же, в безысходный свой час, пришла ему в голову мысль, что худшее, то есть смерть, не всегда худшее в сравнении и с жизнью.
Если жизнь вот так, как у него, повернет.
С кладбища Пряхин пришел в милицию.
Старик капитан усадил его напротив и, не выспрашивая фамилии, имени, года рождения, не исполняя тягостного обряда, который предшествует допросу, стал говорить с Алексеем про ту ночь, про ту тяжелую смену, и как-то так незаметно вышло, что скоро они говорили друг другу «ты», точно старые знакомые, и все-все, кроме разве Зинаиды, знал старик капитан про Алексея. Потом он велел Пряхину подождать, придвинул к себе бумагу, заскрипел, разбрызгивая чернила пером, и дал Алексею подписаться.
– Вишь, какая пачка про тебя, – сказал он, придвигая папку бумаг и вкладывая в нее еще один листочек.
Капитан вздохнул.
– Окончательный вывод, конечно, не за мной одним, – сказал он, – но и свидетели и результаты замеров показывают, что дело будет закрыто. – И добавил, помолчав: – Не казнись, солдат.
– Как же так? – проговорил Алексей.
– Да и что толку-то, – будто не услышал его капитан. – Тюрьмой горю не поможешь…
Дома Алексей застал Зинаиду, и это его теперь не удивило. Удивила тетя Груня. Она смотрела на Пряхина с жалкой полуулыбкой, ходила чуть ли не на цыпочках, заставила сесть за стол и вынула из-под фартука бутылку самогона.
Пряхин выпил стакан. Он не ел сутки или даже больше и должен был бы тотчас уснуть от такого количества спиртного, но даже не запьянел. На столе дымилась рассыпчатая картошка, стояла мисочка аппетитных огурцов – он поглощал еду, не замечая ее вкуса и запаха, а тетя Груня сказала:
– Прости меня, старую.
Алексей ничего не ответил, посмотрел, не понимая, и она пояснила:
– Прости язык мой…
Вот почему ходила она с виноватой полуулыбкой, в своем доме на цыпочках, заглядывала ему в лицо. Ах, добрая душа тетя Груня! Отправила на кладбище, сказала правду – разве это она виноватая, что правда у Алексея такая вышла, – да сама же и застыдилась, винить себя принялась. Ах, тетя Груня!
Он выпил еще, но самогон не принес облегчения. Вздохнул, отложил вилку. Взялся руками за голову.
Ну хорошо – «не казнись»! А что теперь? Дальше как?
Тетя Груня, будто и впрямь волшебница какая, мысли угадывающая, тотчас ответила:
– Уехать вам надо.
Пряхин строго оглядел тетю Груню – «уехать»? Переметнул взгляд на Зинаиду – «вам»? Что-то не очень словечки-то тети Грунины. Чужие какие-то словечки-то получаются.
Старуха всплеснула руками, уловив Алексеев взгляд, затараторила, заприговаривала, заутешала:
– Ой, да конешно, чего это я, старая! Конешно, рассказала мне Зинушка про случайность эту великую вашу, про всю вашу жизнь, правда-ка, погляди, хлобыстнуло ее как, наказало, да и тебя, горемышного, Алешенька; это судьба вас свела, судьба порушила, она и свести старается, болести ваши залечить, а што тебе тутока делать-то теперь, только измаесся, на улицу выйдешь – вспомнишь, пойдешь – и опять вспомнишь, изведешься весь, истаешь, как свечечка, видно, уж богу угодно так, беритесь-ка с Зинушкой за руки, простите прошлодавнее, забудьте тяжелое, возвертайтесь в Москву дальше жить…
Пряхин ухмыльнулся. Спросил устало у Зинаиды:
– Твои труды?
Что-то знакомое, то, давнее, мелькнуло в Зинаиде. Как-то глаза испуганно вскинула, округлила их. Но голосом ответила чужим, сиплым, так и неузнанным:
– Ох, Алеша, повенчаны мы, понимаешь, повенчаны друг с другом несчастьями нашими.
Повенчаны! Сказала! Каждый человек только со своей бедой повенчан. И одному ему с ней расквитываться. Когда счастье, иное дело. Счастьем с другим человеком поделиться всенепременно надо. А бедой делиться грех. Беда на одного. Пришла – расхлебывай, а другому ложки не подавай: горькое это хлебово. Так что ему за свое надо расплачиваться. Зинаида ему и без этой тяжести, без этого груза безмерного не нужна была, не требовалась, а с ним и подавно.
Да и то! Согласись он с ней, с ее словами, что же получится? Без беды своей Зинаиду отталкивал, а беда пришла, и принял… Невелика удаль, небольшой для мужика почет.
Нет и нет, нет и нет!
Досиживали застолье молча. Лицо Алексея посмурнело, посуровело. Морщины заострились, черными штрихами по лицу расползлись. Молчал мужчина, молчали и женщины.
Потом Зинаида засобиралась. Так бы и ушла, кабы не тетя Груня. Принудила:
– Проводи!
Вышли на улицу, Алексей воздуха хлебнул, закашлялся: все крепче и крепче мороз. Горло обжигает, ознобом бьет.
Должен бы вроде мороз Алексея протрезвить, голову очистить, но все как-то наоборот теперь шло. Вроде глотнул Пряхин не свежего воздуха, а еще самогону. Повело его, зашатало. Голова кругом идет, как в тот миг, когда небо перед кабинкой вбок двинулось. Алексей сжал кулаки, словно держит рулевое колесо и от этих рук только зависит, остановится ли машина. Но нет, ведет ее боком – прямо на тележку, покрашенную для гигиены в белый цвет, – и разлетаются, сыплются во все стороны буханки черного хлеба.
Идет Алексей, и то его вправо заносит, то влево.
– Господи, – шепчет зло Зинаида, – что же творится-то! – А потом другим, ласковым голосом: – Куда ж я тебя такого пущу!
Видит Алексей комнатку-пенал – когда-то как будто был уже здесь! – железную койку, узкую, на одного, понимает, куда явился, хочет назад повернуть, но словно в пропасть падает…
Пропасть глубокая, темная до слепоты, но летит он одно мгновение в какую-то жару, в огненное жерло, и все в нем вскипает…
Алексей вскакивает. Он спал прямо в шинели на той узкой кровати – ему жарко, нечем дышать и пить хочется, будто он тысячу лет не пил.
– Что? Что? – шепчет он со сна и при свете керосиновой лампы видит, как на полу, укрывшись пальтишком, лежит Зинаида.
Она повернулась к нему, глаза ясные – не спала, что ли? – сказала:
– Спаси!
Он не понял. Подумал – ослышался.
– Спаси нас, – повторила Зинаида внятно, – меня и себя. Нет у нас другой дороги, кроме Москвы.
Он встал, пригладил волосы. Опять этот разговор. Взглянул на ходики. Пора на работу. Натянул сапоги. Застегнул крючки на шинели.
Зинаида была тоже готова – лежала одетая.
По улице шли молча, и, пока шли, Алексей не думал о работе. В голову это не приходило. Просто он двигался туда, куда следовало двигаться утром, вот и все.
Только там, в конторке Сахно, вернулась к нему его правда. Чернобровая начальница встала из-за стола, пошла ему навстречу, старательно улыбаясь, и вот эта старательность ее улыбки и растерянные взгляды возчиц, притихших враз, вернули ему все его имущество.
– Вот твои права, Пряхин, машина на месте, разжигай топку.
Алексей внимательно поглядел на начальницу. Потом повернулся и медленно вышел. Что-то он забыл как будто. Что-то не довел до конца. Что-то недоделал.
Машина была разогрета: то ли работала ночную смену, то ли кто-то уже растопил газогенераторную установку.
Все еще медля, собираясь с мыслями, вспоминая, что он забыл, Алексей открыл дверцу и медленно сел за руль.
Вспомнил! Даже не вспомнил – понял. Он взялся руками за баранку и крепко сжал ее. Хрустнули пальцы. Как тогда, там на утренней улице, вырвался из него стон – протяжный, глухой, безнадежный.
Нет, не мог он больше сидеть за рулем, не мог крутить баранку. Навеки не мог!
Он вздрогнул – дверка открылась. Внизу стояла Сахно.
– Может, ты не понял, Пряхин? – спросила она. – Дело закрыто, звонили из милиции.
– Не могу! – прохрипел Алексей. – Понимаешь, ехать не могу!
Он выбрался из кабины. Сахно стояла в пальто, только накинутом на плечи, вздрагивала от холода и молчала. Она должна сказать ему что-нибудь. Обязана. Но она молчала.
– Хорошо, – проговорила наконец. – Иди в отдел кадров. Уволиться трудно, ты знаешь. Даже невозможно. Может, тебя на другое какое дело поставят?
Алексей выполз из кабины, потоптался, хотел что-то возразить, попал взглядом на полуторку и осекся. За рулем он не может. И не сможет никогда. Значит, она права, эта чернобровая хохлушка. Надо идти в отдел кадров.
Он шагнул мимо начальницы, потом неуклюже обернулся. Сахно больше не улыбалась. Глядела на него жалеючи. И от этого Алексею стало чуточку легче: на лице начальницы была правда.
Брел по улице Алексей Пряхин – пустой, порожний до дна. Единственное, что умел он, – водить машину. И не так мало на первый взгляд, но и не много, как оказалось.
Что делать теперь? Куда идти? Чем заняться?
Работа была в жизни главной подпоркой. Когда Зинаида ушла, в работу с головой спрятался, не достать, по две смены у Ивана Федоровича баранку крутил: дорога, дорога мчалась под ноги – серый асфальт, шлифованный до блеска булыжник, пыльная щебенка, а то и просто грязь, липкая, вязкая, – по такой дороге ехать все равно что землю копать: вымотаешься и просолишь потом рубаху.
Ну а если работу отнять? Вообще что такое человек без работы? Скотина, жующая хлеб? Тварь, глотающая чужой воздух, мнущая без толку траву, топчущая землю напрасно? Что такое праздный человек, как не паразит, от которого миру один урон, одна мерзость?
Так что была у Алексея подпорка, да вот выбил он ее сам и зашатался.
Пришел домой, отпер дверь, сел за стол и уставился в голубые занавесочки. Тепло в тети Грунином доме, уютно, душевно. Хоть и нет хозяйки – на дежурстве, – а греет Пряхина ее изба, приветливая и добрая, как сама хозяйка.
Непонятно все-таки жизнь устроена. То с добром к тебе – из могилы вытянет, пошлет тетю Груню с ее приговорами и утешениями. А то так двинет – ложись да помирай… Смотрит Алексей за занавески, и мурашки его пробирают: не хочется на улицу выходить, страшит его теперь деревянный этот городок. Вот только тут, в тети Груниной избушке, спасение и оттепель для души. Весь мир для Пряхина здесь замкнулся. Вольный он человек, а как в тюрьме, и пусть тепло тут и уютно, пусть тут оттепель и спасение, но еще и четыре стены здесь, и конец работе, и тоска.
Тетя Груня с Зинаидой на пороге возникли в клубах пара враз. Он не обрадовался, не огорчился.
Посмотрел на Зинаиду пустыми глазами.
Ну и Зинаида! Упирался он, в душу дверь на замок запирал, а для нее все запоры нипочем. Вошла к нему без всякого билета. И так и эдак сопротивлялся Алексей, а она будто и не заметила.
Уселись опять за стол. Пряхин посередке, руки вперед протянул, сомкнул пальцы костлявым крепким замком. Справа тетя Груня, слева Зинаида. По глазам видно – все знают.
Зинаида как будто у тети Груни выучку прошла: руки Алексеевы гладит, в глаза ему безотрывно глядит. Никаких слов не произносит, кроме одного:
– Поехали… – и через минуту опять: – Поехали…
Что бабы делать умеют: голос зараз прежним стал, довоенным – мягким, шелковым. И размыкает пальцы Алексея. Гладит их как-то тепло, хорошо, не настойчиво и разнимает схлестнутые намертво пальцы.
Тетя Груня кивает, оперлась удобно о ладошку, улыбается стеснительно, будто при ней таинство какое совершают, объясняются, мира ищут и она здесь только потому, что мир при ней прочней выйдет и таинство при ней лучше произойдет.
Добилась своего Зинаида: разомкнула Алексеевы пальцы, руки у него теперь ладонями вверх на скатерти лежат.
– Ну-ка, – шепчет Зинаида, – погадай, тетя Груня, нашему Алешеньке, его судьбу предскажи.
Тетя Груня брови вскидывает, водит пальцем по извилинам ниточек на ладони, приговаривает, будто Зинаида ей роль задала:
– А жить тебе, милочек Алешенька, до глубокой самой старости, и будут дети у тебя, трое девочек и мальчик, а помрешь ты с любовью, сердцем утешившись.
Алексей вырвал руку. Резко и зло.
Не слишком ли! Знал, что тетя Груня – добрая душа, но доброта перекидной не бывает. Вчера к тебе добрая, сегодня к Зинаиде, да не просто, а вон как – подыгрывает будто по заказу.
И тут же устыдился. Тетя Груня смотрела на него, улыбаясь, а слезы из глаз так и капали – тук-тук, тук-тук, быстрые, светлые, по-детски чистые.
Он себя обругал, схватил тети Грунину руку, выкрикнул:
– Прости!
Потом взглянул на Зинаиду.
– Ты меня как в Москву-то зовешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я