сидячая ванна 100х70 фото цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пряхин подошел к нему, и парнишка спросил, не меняя позы, не выражая никаких чувств:
– Как Катя?
Алексей пожал плечами, но все-таки улыбнулся. Надежда, пожалуй, была, хотя ничегошеньки не знал он о Кате.
– Тиф, сам понимаешь. Заходи, – ответил Пряхин.
И паренек заходил. Возникал то на пригорке возле карусели, то у входа, то заглядывал прямо к Алексею, отворив фанерную дверь.
Алексей мотал головой. Или вздыхал. Или просто глядел уставшим от ожидания взглядом, и парнишка опускал голову. Всякий раз, правда, он просил прокатиться. Конечно, разве жалко? Алексей кивал Катиному ухажеру на лошадок, тот выбирал синюю или красную, чаще всего усаживался напротив фанерной дверцы, и Алексей, не закрыв ее, глядел на паренька.
Ох, молодо – зелено! Только что паренек печалился, спрашивая о Кате, а через минуту глаза его светились детским счастьем, он хохотал, чуб трепыхался на ветру, и ни про какую Катю он уже не помнил, весь, до последней косточки, отдавшийся стремительному кружению.
Пряхин не осуждал паренька, напротив, ему нравились эти мгновения чужого и такого простого, такого наивного счастья.
А солнце над городком поднималось днем все выше, и никакого дела не было ему до войны, до беды, до голодухи. Выбираясь из сумерек фанерного барабана, Алексей жмурился в солнечном море, непроизвольно улыбался, потом строжал, полагая, что бессмысленная радость его неуместна, ни к чему, делился этой мыслью с Анатолием.
Гармонист обзывал его дураком.
– Если хочешь знать, – говорил капитан, – солнышко все разумеет. Почище нас с тобой. Война идет, а оно знает – скоро войне конец. И всем об этом сообщает. – Смеялся. – Ему же с высоты виднее!
– Слушай, мудрец, – спросил его однажды Пряхин, – с какого ты года?
– Родился я, – ответил гармонист, – седьмого ноября семнадцатого. По новому стилю. Человек нового мира.
– Что? – Пряхин выкатил глаза. Анатолий всегда вроде как пример ему подавал, казался Алексею если и не старше, то хотя бы ровесником, а ему двадцати восьми нет.
Новым взглядом окинул Пряхин гармониста. Это верно – черные очки и синие оспины на лице человека калечат, делают старше, но не может быть, чтоб настолько. Ну и досталось тебе, человек нового мира, хлебнул, видать, а ничего не говорит. Молчит. Орденов полная грудь, и хоть бы слово про войну, про фронт, про свое ранение.
– Так что ты на солнышко не греши, – веселился Анатолий. – Рассказывай лучше, что видишь.
Алексей присел на лошадку, начал свою речь, похожую на причитания тети Груни:
– Воробей в луже купается, перышки распустил, тополь малиновые сережки развесил, трава зеленая, – и споткнулся, точно ударили его.
Да что там ударили – стукнули, да и все, простое дело, – тут не ударили, тут нож всадили. В спину! По самую рукоятку.
– Трава зеленая, это точно, это я и без тебя знаю, – толкал в бок Анатолий, – ты расскажи, какая она зеленая? Чего увидел?
Чего увидел? Траву зеленую увидел, а на ней стоит Зинаида и пальчиком его манит, а за Зинаидой тетя Груня улыбается.
Приехала! Улыбается! Пальчиком манит! Но не это удар в спину.
Другое. Никак Пряхин глаз от Зинаиды отвести не может, от живота ее. Явилась в срамном виде, на сносях. К нему явилась.
Ему дыхания не хватало, ловил ртом воздух, наглотаться не мог. Ну есть ли подлости людской предел? Нагулялась! А теперь заявилась! И пальчиком еще манит!
Сам не понял Алексей, как заскулил он. Не плач это был, не смех, а именно что поскуливания загнанной в угол собаки.
Анатолий его за плечо схватил:
– Что ты? Что с тобой?
Пряхин взглянул мельком на гармониста. Счастливый человек – глаз нет. Не видеть бы и ему собственного своего унижения, оскорбления, измывательства над собой.
– Ничего, – через силу ответил Анатолию. Не говорит гармонист ему о себе, жалеет, видно, раз не говорит, не считает нужным распространяться о том, что было, так вот и он помолчит о том, что есть. Повторил уверенней: – Ничего.
Остыл взгляд Алексея, сделался стеклянный. Смотрит он на Зинаиду и будто не видит ее. Будто не видит тетю Груню. Точно вымерзла его душа. Минуту назад он улыбался блаженно, да уж, видно, так устроена эта жизнь. Из огня да в полымя. Пришла беда, отворяй ворота. И нет – верно он думал! – нет любви между мужчиной и женщиной – между мужчиной и женщиной одна гадость, одна грязь, – есть только любовь чужих людей, единственное и высшее. Все прочее – бред, выдумки, прах, от которого боль непереносимая, слезы измен и унижений, обида и ненависть…
Молча, неотрывным, мертвым, пустым взором глядел он на зеленую, нежную траву, которую мяли, топтали ботинки Зинаиды.
Ушла. Исчезла вместе с тетей Груней, сердобольной до несправедливости. Сгинула, ранив навсегда своим видом Алексея.
– А все же, – сказал бодрым своим голосом Анатолий, – сводил бы меня в кино, братишка! На «Максима». Сколько прошусь. Говорят, идет.
– Пойдем, – согласился Алексей не своим голосом. Но Анатолий словно не заметил. Запел тихонько:
– Крутится-вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть! Брось! Не горюй! Все образуется! Солнышку сверху видней!
Ох, черт побери! Первый раз захотелось Пряхину послать Анатолия по дальнему адресу. Ну ж разве не понять? Есть моменты, когда шутка колом в горле встает. Помолчать лучше. Или напиться.
Вот! Настала пора напиться ему, в самый раз. Алексей вспомнил, когда последний раз пил. Было это после большого горя. Достала тетя Груня самогону где-то, и он пил не пьянея.
– Давай выпьем, – предложил зло Алексей.
– С радости? Или напротив? – засмеялся Анатолий.
– С радости! – крикнул Пряхин, торопясь от карусели. – Еще с какой радости – слезы душат.
На рынке он отыскал, что хотел – стоило только приложить старание, как самогон на рынке находился, вернулся с оттопыренным карманом, прямо из бутылки, через горлышко отпил половину.
– Ты за что? – спросил Анатолий, не уставая веселиться. Они забились в фанерный барабан, сидели на лежанке, дверцу прикрыв.
– Не знаю! – ответил Алексей. – Все равно.
– А я знаешь за что? За детей. Не за тех, кто на карусели нашей катается – эти и голодуху знают, и все другое, что война принесла, – а за тех, кто после войны родится, понимаешь. За тех, кто про такую карусель, как наша, и понятия иметь не будет – достанет им хорошей, настоящей радости. В общем за тех, кто не будет знать, что такое война.
Анатолий опрокинул бутылку, отпил свою половину, его передернуло. Хлопнул Пряхина по руке:
– Айда в кино!
Точно поменялись они местами.
Когда в фойе вошли, билетерши за спиной шушукались, головами покачивали – как их не понять: слепой в кино пришел. А погас свет, и Анатолий с Пряхиным будто глазами поменялись.
Алексей глядел на экран и ничего не видел. Что-то происходило там, что-то говорили и делали артисты, но, спроси его, ничего бы не вспомнил. Зато незрячий Анатолий улыбался во весь рот, шептал Алексею: «Теперь побежал! Теперь остановился! Сейчас песню запоет!» – и точно, артист пел все ту же, любимую Анатолия. Единственно, что доходило до Алексея, – это песня. Да и то не потому, что он слышал ее сейчас, а потому, что знал раньше.

Крутится-вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!

Вот тебе и вертится-крутится! Докрутился шар голубой! Довертелась Зинаида!
Она не выходила из головы Алексея. Волнами, постепенно захлестывая его, наплывало новое чувство – ненависть.
Он ненавидел Зинаиду. С каждой минутой все больше. Явилась полнехонька! Ну ладно, ее жизнь – ее дело. Как она там и что у нее – его это не касается. Все для Зинаиды Пряхин сделал. Поехала в Москву как жена. Пропала? Пошла своей дорогой? Все – ладно, все – так. Но зачем же являться сюда? Зачем сердце чужое рвать? Зачем измываться? Живи своей жизнью, отстань, не трогай, подумай: можешь боль причинить.
Алексей почувствовал руку Анатолия. Тот взял Пряхина за запястье, шепнул:
– Счастливец!
Алексей словно проснулся. Вроде как оголенным проводом его задело и током тряхнуло. «Счастливец»? Да чем же он счастливец-то? Зинаидой, может, ха-ха! Горем своим – тем, в гололед?
Но Анатолий повторил:
– Счастливец! Все видишь!
Да разве же этого достаточно: видеть, дышать, жить, чтобы быть счастливым? Мало этого, очень мало! Здоровый, зрячий, сытый может быть последним бедолагой, разве это не ясно?
Когда вышли из кинотеатра, капитан посоветовал:
– Только лошадей не гони!
Про что он?
– Решать будешь, лошадей не гони! Сплеча не руби!
Вон как. И впрямь ведь слепой, а все видит. А лошадей – лошадей гнал не он. Не он и виноватый.
Вечером тетя Груня подступиться к Алексею взялась:
– Смягчись, соколик, смилуйся!
– Да о чем ты говоришь, святая? Зачем и правое и неправое рядом умащиваешь?
Тетя Груня расстроилась:
– Даже в старое время говаривали: не вели казнить, дай слово молвить.
– Какое еще слово? – рассвирепел Пряхин.
Тетя Груня его рассматривала внимательно так – голову поворачивала то в одну сторону, то в другую. Словно картинку. И картинка та отливает на свету, блестит. Уперлась рукой в подбородок.
– А такое, – сказала, – с поезда ее сняли перед Москвой, далее не пустили, потому как тебя, мужа то есть, не оказалось, и застряла она, бедная, на какой-то станции. Спасибо, люди добрые и там нашлись, пригрели, уголок нашли, на работу устроили, пока вот не радость эта.
– Какая радость? – задохнулся Алексей. – Беда!
Тетя Груня его перекрестила издалека, как тогда, на вокзале, когда уезжали Пряхин и Зинаида в Москву.
– Окстись! – прошептала. – Сглазишь! И так боится тебя, к подруге ушла, здесь ночевать не согласилась.
– Тетя Груня, что ты мелешь! – Алексей так сжал кулаки, что костяшки побелели. – Да ведь она мне, ведь она…
Он задохнулся, но тетя Груня его оборвала:
– Тебя самого беда обидела. Как же ты другого человека понять не можешь?
Пряхин всю ночь не спал. Эти слова тети Груни как бы остановили его. Занес он меч над Зинаидой, а добрая тетя Груня нашла такое словечко, что меч застыл. Совесть в палаче пробудила.
В палаче? Думал Алексей ночью над этим страшным словечком, и по всему выходило, что это он, великий, при жизни не прощаемый грешник, вдруг сам же становился палачом Зинаиды.
Какое право у него судить другого, коли сам осужденный?
Наутро он поднялся ни свет ни заря и ушел в больницу. В проходной висели вчерашние списки, новых еще не было, и он топтался на улице.
Утро занималось розовое, нежное, солнце выкрасило крыши городка неземными красками. Поверить Анатолию, так здесь рай, а не жизнь – ведь солнцу виднее с высоты. Розовые дома с желтоватыми, золотистыми стенами. Тополя высеребрены дорогой чеканкой. А зелень отливает голубым. На земле такого и не бывает. Неправда все это – обман зрения. Картинка, показанная из другого мира.
Вот поднимается солнце чуть выше и само же фантазию свою сотрет. Будут дощатые бараки, рубленые избы со старыми, протекающими от дождей тесовыми крышами, грязные тротуары – все будет как есть оно в самом деле.
И никаких иллюзий.
В больницу шли врачи, санитары, сестры – к утренней, видать, смене, и Алексей увидел того, долговязого с саквояжем. Длинноногий доктор кивнул ему издалека, сказал доброжелательно:
– Катя-то ваша молодец! Забирайте!
Словно плыл Пряхин по волнистому морю. То вниз его швыряло, то та же самая волна выкидывала наверх. Катя! Поправилась! Наконец-то!
Он кинулся к дому бабушки Ивановны, Бежал по улице, всматривался в лицо городка и удивлялся Анатолию. А ведь он прав, веселый гармонист. Прав снова! Солнцу с высоты виднее. Городок цвел красками неземной красоты, только – вот беда! – не все замечали это! Шли, понурясь, на работу, брели в школу и даже озирались по сторонам, а красоты этой не видели. Нет!

И вот Катя.
Хлопает глазами – они как будто больше стали на истаявшем, исхудавшем лице. Стоит в платьице – бабушке школа Катина помогла, подарили чужое платье, нарядное, правда, красное с белыми горошинами. Ножки тонкие – с руками сравнялись. Голова под нулевку стрижена.
Не поймешь, что за создание: голова мальчишки, одежда девочки. Стоит в дверном проеме – руки по швам, лицо к Алексею. Он руки к ней протягивает, губы зубами прикусывает – чтоб не тряслись и чтоб не расплакаться. Руки протягивает, а сам боится, как бы Катя назад не отступила, не сказала опять: «Не нуждаюсь!»
Но Катя стоит, и тогда Алексей подхватывает ее и берет как маленькую – господи, какая пушинка!
Он поворачивается и показывает Катю на вытянутых руках бабушке, Лизе и Маше. Вот она! Жива. И все слава богу!
Бабушка справа, Лиза слева, Маша сзади – втроем держат Катю. Идут медленно, махонькими шажочками. Алексей движется сзади. Оглядывает нелепую кучку. Сердце сжимается у него.
Что ж выходит – обошлось?
А если бы нет!
Сил у Пряхина думать о таком не хватает. Да и солнце не дает: палит яростными лучами, размягчает. Алексей снова настороже. Сколько раз было: только радость настанет, как снова беда. Вздрагивает, озирается. Они мимо госпиталя идут. Алексей просит остановиться, бежит за тетей Груней, появляется с ней.
Тетя Груня целует Катю, будто не видались давно, а так – родные, хорошо знакомые, и вдруг протягивает ей яблоко. Надо же, чудо какое! В городке яблоки вырастают маленькие да кислые, а тут золотое, желто-розовое, прозрачное, кажется, даже косточки видны.
– Раненый угостил! – говорит тетя Груня. – Южный человек. Так это тебе, деточка, поправляйся скорей! – А сама платочком глаза утирает.
Они идут дальше. И вдруг Пряхин видит, как по другой стороне чубатый парнишечка движется. И не один – с какой-то девчонкой. Не в обнимку, ясное дело, даже не под ручку, но идут, весело смеются и видят Катю.
Алексей обрадовался, думал, парнишечка дорогу перебежит, с ними двинется, но тот только кивнул, и Катя ему кивнула.
Пряхин заметил, как парнишечка замедлил шаг, наверное, поразил Катин стриженый вид, смутил, что ли, ах, глупый человек! По Катиным щекам прополз нездоровый, пятнами, румянец и исчез, уступив место какой-то просини! Это ж надо! Что он с девчонкой делает!
Алексей резко повернулся, побежал за парнишкой, настиг его, схватил за руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я