https://wodolei.ru/catalog/vanny/180x70cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Считаете, что это мужества ему прибавит? Не знаю, как у кого, а мои сыновья росли возле моей материнской юбки, и пока ничего худого из этого не вышло. Хотя я военной суровостью воспитания не отличалась. Просто умела говорить им четыре слова: "да", "нет", "хорошо" и "плохо".
Серпилин молчал. Молчал и думал не о раздельном обучении и не о сыновьях этой, все сильней нравившейся ему женщины, а о собственной жизни и собственном сыне, о том, о чем уже не раз, встречая разных людей, с горечью думал на фронте: как далека от истины бывает поговорка "Яблочко от яблоньки...".
- Почему молчите и не спорите? - спросила она.
- Пропала охота. Вспомнил, как сам до двенадцати лет, пока мать не умерла, ходил, как вы выражаетесь, возле ее юбки. Она была у меня татарка, ушла из дома и крестилась, чтоб выйти за отца. И у нее не было ни родни, никого, это все было отрезано, только отец и я. Двое братьев, старше меня, умерли, я единственный, во мне все. Как она только меня не баловала! Иногда думаю, на всю жизнь вперед набаловала, сколько успела.
Она почувствовала в его словах горечь и что-то затаенное, нежное, что, наверное, за его трудную жизнь ему не раз приходилось душить в себе, но оно все равно жило в нем, как отзвук рано оборвавшегося и счастливого детства.
- Отчего она умерла?
- Ее бык убил. Выбежала меня спасти. - Его лицо даже сейчас, через столько лет, содрогнулось от воспоминания о том, как это было. - Сутки промучилась, пока отошла, бредила по-татарски, никто не понимал, только а один. Немножко знал от нее по-татарски и до сих пор знаю.
- Ваш отец, верно, сильно любил ее? - спросила она то, что, наверно, и должна была спросить женщина.
Но Серпилин только молча кивнул, не ответил. В чем дело, что случилось? Что она такого сделала, эта сидевшая перед ним женщина, чтобы вдруг заставить его говорить здесь, при ней, о себе столько, сколько он, кажется, век никому не говорил? Какого черта его потянуло на эту исповедь и как это вообще можно заново рассказывать кому-то свою жизнь, когда тебе пятьдесят лет? И как она выглядит в ее глазах, эта твоя жизнь? Что она о ней думает? И надо ли, чтобы она вообще что-то думала о твоей жизни? При чем тут она?
Он замолчал и уперся, сам себе сопротивляясь. И на его лице от этой борьбы с самим собой появилось то жестокое выражение, которое она сразу же заметила. Он умел быть жестоким к самому себе, таким был и сейчас. Но она не поняла этого; ей показалось, что он сейчас молча упрекает не себя, а ее.
- Не сердитесь, что я проголосовала на дороге и вскочила к вам на подножку. Я могу и соскочить... Но мне не хочется.
И в этот момент - не раньше, когда она ждала этого, а сейчас, когда не ждала, - он наклонился над столом и поцеловал ее лежащие на столе руки; одну и другую. А потом, разогнувшись и откинувшись на стуле, сказал:
- Это не вы проголосовали, а я. Так что если кого и спихивать с подножки, то как раз меня!
Это было сильно сказано. Пожалуй, даже слишком сильно, так, что вроде уже нечего было больше говорить.
Если угодно, это было признание в том, что ты ему необходима, и в устах такого человека оно звучало куда значительнее расхожих мужских слов о том, как ты хороша собой и как ты нравишься. То, что она все еще хороша собой, она знала, то, что нравится, не раз слышала и тоже знала. Знала и сейчас. А вот с какой силой, оказывается, он способен сказать ей про ее необходимость для него - этого не знала. И ни здравый смысл, напомнивший ей сразу же о тысяче вещей - о войне, о годах, о сыновьях, ни ее склонный к иронии ум - ничто не смогло помешать рождению простой и до глупости счастливой мысли: "Вот так и сводит людей судьба!" Хотя судьба еще не свела их и могла не свести.
Ничего не ответив на его слова про подножку, только сказав глазами, что никуда они оба не соскочат, она заговорила о делах. Сегодня - она знала это от начальника санатория - в Москву звонили по ВЧ из штаба фронта и нетерпеливо интересовались здоровьем Серпилина. Говорить ему об этом она не хотела, чтобы зря не волновать его, но некоторые меры считала нужным принять.
- На днях у нас здесь будет на консультациях главный терапевт армии, я вас к нему приведу, а вы уж потрудитесь произвести на него хорошее впечатление своим состоянием здоровья и видом, чтобы вдруг не застрять потом на комиссии. Не хочу, чтоб комиссия закончилась не так, как вы ждете. Если вас задержат, все равно душой будете уже не здесь, а там... А нам таких не надо.
Она улыбнулась, а он подумал, что раз зашла речь о его лечении, наверное, пора подниматься.
- Идите, вам и правда пора, - сказала она, встретив его выжидающий взгляд.
Сказала так потому, что сейчас, после всего уже сказанного ими обоими, ей осталось только одно из двух: или это, или "останьтесь".
4
В тот день, когда Серпилин с Батюком вдали от фронта, в Архангельском, вспоминали о члене Военного совета фронта генерал-лейтенанте Львове, Львов тоже вспомнил о Серпилине и, позвонив члену Военного совета армии Захарову, вызвал его к себе.
- Когда прибыть? - спросил Захаров.
- Сейчас, - тоном ответа Львов подчеркнул неуместность вопроса. Сколько вам надо на дорогу?
- Два часа.
- Жду вас.
Тому, что вызывал глядя на ночь, даже не спросив при этом - можете ли сейчас выехать? - удивляться не приходилось. У Львова свой распорядок дня - любит работать по ночам, а какой распорядок у других и когда они успевают спать, его не интересует.
Чертыхнувшись, Захаров надел шинель и, прежде чем ехать, зашел к исполняющему обязанности командарма, начальнику штаба Бойко.
- Поужинаем? - спросил Бойко.
Обычно они - так это было заведено еще Серпилиным, - закончив все дела и подписав все бумаги, намечали планы на будущий день и вместе ужинали.
- Не могу, - сказал Захаров. - Зачем-то понадобился товарищу Львову.
- Сейчас?
- Лично, срочно! Даже поинтересовался, за сколько доеду. Чего-либо особого в штабе фронта сегодня не почувствовал?
- Наоборот. За весь день всего два раза звонили.
- Значит, он в сегодняшнем номере нашей армейской газеты что-нибудь на ночь глядя обнаружил. Или передовая не такая, или сверстали не так. Или свежая идея пришла, с которой подождать до завтра сил нет... Мог бы и по телефону, но, наверно, решил лишний раз поднять по тревоге, проверить мою боевую готовность!.. Бывай здоров.
- А как же с поездкой в семьдесят первый корпус? - спросил Бойко.
- Поедем в семь, как условились. Как встанешь - позвони, разбуди. А если надолго задержит, прямо там и съедемся, в дороге посплю.
Захаров вздохнул, устало погладил круглую седую голову и вышел.
Водитель дремал, навалясь на руль.
- Поехали, Николай, - сказал Захаров, толкая его в плечо и садясь рядом. - Если засну, учти: за час пятьдесят минут должен довезти до места.
Но, несмотря на усталость, против ожидания спать не потянуло.
- Товарищ генерал, - заметив, что Захаров не спит, спросил водитель, ездивший с ним еще до войны, когда Захаров служил в Московском военном округе, - не слыхали, когда командующий армией вернется?
- Кто его знает. Писал, что поправляется, но последнее слово не за ним, а за медиками. Почему спросил? Так просто или солдатская почта что-нибудь на хвосте принесла?
- Так просто. Вижу, вы без него скучаете...
Захаров действительно скучал по Серпилину, хотя скучать времени не было. Армия пополнялась людьми и техникой, готовилась к боям и к форсированию водных преград. Каждый день то учения и тренировки, то сборы командного и политического состава, то поверки. Считается затишьем, а на деле ни сна, ни отдыха.
"Скучать" - это слова! Это проще всего. А суть дела - чтобы и без Серпилина все шло своим чередом.
"Бойко молодой, еще год назад - полковник, а тут - един в двух лицах; на плечах и то, что сам раньше тянул, и то, что - Серпилин. Разрывается, но делает, и даже нельзя сказать про него, что разрывается. Весь в поту, а мыла не видно", - с уважением вспомнил о Бойко Захаров, не любивший людей, которые везут свой воз кряхтя, всем напоказ.
"Зачем он меня вызвал?" - думал Захаров о Львове.
В прошлый раз вот так же глядя на ночь вызвал и приказал сделать в армейской газете полосу об опыте снайперского движения и целый час объяснял, как именно надо составить эту полосу. Объяснял со знанием дела, но непонятно: почему ночью? И почему вызвал тебя?
При всей важности такой полосы в газете все же не члену Военного совета ее верстать, а тому, кому положено, - редактору. За все сразу хвататься можно и главного не успеть!
Правда, есть и другая постановка вопроса; как же так? Я, член Военного совета фронта, во все вхожу, все успеваю, а у тебя, у члена Военного совета армии, времени на это нет?
Казалось бы, что возразишь? Но возразить можно. Все, что я упустил или не успел, - это тебе сверху видно, или считается, что видно, и если тебе там, наверху, ударило в голову встрять самому в какую-нибудь мелочь, то я, конечно, должен от этого в восторг прийти! Это ясно! А вот не упустил ли ты сам там, наверху, за всеми этими мелочами чего-нибудь поважней - об этом мне спрашивать не положено. Хотя вполне возможно, что так оно и есть. И спи ты хоть по два часа в сутки, всего на свете все равно сам не переделаешь. А раз так - значит, все же надо делить: одно делаешь сам, а другое - другие. Если они, конечно, на своих местах сидят. А сделать так, чтобы они на своих местах сидели, - это и есть самое главное, без чего, в какие бы мелочи ни влезал, далеко не уедешь.
"Интересно, зачем все же вызвал? - еще раз подумал Захаров. - Может, после того как знакомился с армией, надумал кого-нибудь, кто понравился, к себе в Политуправление фронта забрать?.. Хорошо бы Бастрюкова от меня забрал. Кажется, понравился ему, два часа ночью на беседе у него сидел. И вышел такой довольный, словно яичко снес. Отдам - не охну..."
Он даже рассмеялся от мысли, какой подарок, сам того не подозревая, сделал бы ему Львов, забрав наконец от него Бастрюкова.
- Что, товарищ генерал? - спросил водитель.
- Анекдот вспомнил. Как фрицы начальника военторга в плен взяли. Командующему доложили и спрашивают: "Прикажете отбить?" А командующий говорит: "Не надо, мы с ним уже два года мучаемся, пускай теперь они помучаются..." Подумал про одного работничка. И вспомнил. Не слыхал?
- Слыхал. Вы один раз рассказывали.
- А чего ж ты по второму разу смеешься? Значит, память у меня уже не та, не смеяться, а плакать в пору...
Приехали в штаб фронта и остановились у избы, которую занимал Львов, без опоздания, ровно в час ночи.
Захаров скинул шинель и бросил ее на сиденье "виллиса".
- Будешь спать - накройся.
Он потер левой рукой правую, озябшую, пока всю дорогу на ветру держался за переднюю стойку "виллиса", предъявил документы автоматчику, поднялся на крыльцо и открыл дверь.
За столом, привалясь к стене, подложив под толстую щеку толстую руку, спал толстый полковник, уже давно состоявший при Львове одновременно и адъютантом и офицером для поручений и, как хвост, ездивший за ним с фронта на фронт.
"И как он только сохраняется такой рыхлый при таком беспокойном начальстве? Другой бы на его месте давно последний вес потерял", - подумал Захаров о спящем полковнике и озорно гаркнул так, что тот подпрыгнул на стуле:
- Явился по приказанию генерал-лейтенанта! Прошу доложить...
Подпрыгнув на стуле и проснувшись, полковник неохотно встал и, моргая, сказал недовольным голосом, что товарищ Львов еще не вернулся от командующего. Сказал, называя своего начальника не по званию и не по должности, как принято в армии, а именно "товарищ Львов", по привычке вкладывая в эти слова свой особый смысл: то, что его начальник был сейчас генерал-лейтенантом, имело меньшее значение, чем то, что он был и оставался "товарищем Львовым".
Полковник постоял несколько секунд за столом напротив Захарова и наконец, словно делая ему одолжение, кивнул на дверь:
- Пройдите, подождите там.
Захаров прошел в соседнюю комнату, оставив дверь открытой. Его заставило сделать это какое-то едва уловимое колебание в тоне полковника.
Он оглядел комнату. В прошлый раз Львов принимал его не здесь, а в соседней деревне, в Политуправлении фронта: там, где вдруг вспомнил про эту полосу в газете, туда и вызвал.
Комната была довольно большая, с бревенчатыми, чистыми, может быть, даже специально вымытыми, стенами. На стенах ничего не висело: ни старого, оставшегося от хозяев, ни нового.
Один угол комнаты был завешен от пола до потолка сшитыми в два ряда плащ-палатками, а на всем остальном пространстве стояли только стол со стулом, несгораемый ящик и еще четыре стула напротив стола, по другой стене. Больше ничего.
На столе лежали: большой чистый блокнот, толстый карандаш - с одного конца синий, с другого - красный - и очечник. Ни бумаг, ни карт - ничего.
Правда, стол был канцелярский, с ящиками, и, наверное, и бумаги и карты - все, без чего не обойтись, лежало там и в несгораемом ящике. Но сейчас, когда в комнате не было хозяина, ничего этого на виду тоже не было.
Захаров прошелся по комнате, сел и вдруг почувствовал себя не членом Военного совета армии, а сидевшим на стуле у стены посетителем.
Стул был жесткий, желтый, крашеный, канцелярский. Такой же, как четыре других стула - еще три у стены и один там, с той стороны, за столом. И стол был такой же точно - желтый, крашеный.
Захаров подумал, что, наверно, все это возилось с собой - с фронта на фронт. О Львове было известно, что он до сих пор подолгу нигде не задерживался.
И эту занавеску на кольцах, сшитую из шести плащ-палаток, скорей всего тоже возили с собой. Что там - за ней? Наверное, всего-навсего складная койка да один чемодан.
Почему-то при мысли о Львове казалось, что он может возить за собой этот канцелярский стол и стулья, но что у него больше одного чемодана, в голову не приходило. Да и этот свой чемодан и койку он отгородил занавеской от чужих взглядов, чтобы, не дай бог, не подумали, что и он, как все люди, и спит на койке и чистое белье в чемодане держит.
Комната была такая, что даже не требовалось надписи: сделал свое дело уходи. И так не засидишься!
Сидя на стуле у стены и почему-то даже не закинув по привычке ногу на ногу, Захаров думал о Львове и о том не до конца еще понятном ему самому впечатлении, которое производил на него этот человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я