Привезли из сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но то, как он отзывался о нашем неумении воевать, с каким самооплевыванием и презрением не только к другим, но и к самому себе говорил об этом, поразило ее. Она почувствовала не только силу пережитого им потрясения, но и его собственную слабость перед лицом этого потрясения.
Она слушала его и молча вспоминала все то, совсем непохожее, что он говорил ей о будущей войне за год, и за два, и за три до этого.
Выговорившись и обессилев, муж сказал ей тихим и страшным шепотом то, что потом еще несколько раз повторял ей в минуты откровенности, совпадавшие у него с минутами слабости:
- Боюсь немцев. Если нападут на нас в нашем нынешнем состоянии, даже не знаю, что они с нами сделают!
Так это было в ту ночь. И она помнила об этом в сорок первом году, когда провожала его на войну; Ею владел не только страх женщины, матери двух его сыновей, но и другой страх: каким он будет там, на этой, наверно, действительно страшной войне? Ведь он так боится ее, хотя, уезжая, выглядел одинаково с другими людьми!
И вот прошло три года войны, и она, потеряв мужа, отправив на фронт старшего сына и сама пробыв там два года из трех, встречала свои сорок лет здесь одна, в этой казенной комнате, и кроме своих сыновей, которые не могли приехать, потому что один был на фронте, а другой в военном училище, хотела видеть сегодня только одного человека - Серпилина. Человека, которого она заново узнала здесь всего двадцать дней назад. "Нет, девятнадцать", - сосчитала она и вспомнила, как он сидел перед ней в первый день в операционной, отдыхая от боли после того, как она сняла с него неподвижную повязку и осмотрела ключицу. Улыбнувшись сквозь непрошедшую боль, он сказал, что у него мурашки в пальцах, и внимательно посмотрел на нее.
- Я вас хорошо помню, вы были у меня в декабре сорок первого дома.
- Да, - сказала она.
- Только в первый момент усомнился, потому что у вас теперь другая фамилия. Вышли замуж?
- Нет, - сказала она. - У меня всегда была другая фамилия. Когда я выскочила в двадцать втором году за военного, не захотела смешить своих родителей, беря фамилию мужа. Они у меня оба из земских врачей, люди вольных взглядов, сами расписались только в тридцать втором году, когда им вдруг понадобилось получать паспорта. Так и осталась жить с девичьей фамилией. А вам тогда назвалась Барановой, чтобы сразу поняли, кто я.
- Где ваш сын? Воюет?
Оказывается, он помнил то, что она сказала ему тогда про старшего сына. Она ответила, что ее сын теперь старший лейтенант и воюет на Третьем Украинском фронте, в противотанковой артиллерии. И не был за все это время ни разу ранен.
- Видели с тех пор?
- Один раз.
- А младший?
Оказывается, он запомнил и это, про младшего. Она ответила, что младшему исполнилось семнадцать лет и он пошел в артиллерийское училище.
- Вообще-то правильно. Хорошо бы, война кончилась, прежде чем их выпустят. А сами вы, помнится, служили тогда в каком-то из московских госпиталей. На фронт не попали?
- Попала. Наш госпиталь тогда же отправили на Западный. А здесь оказалась, как и вы, после ранения, - добавила она. - А потом здесь и оставили.
- Куда вас ранили?
- В грудь, в плечо и в лицо во время бомбежки госпиталя.
Он поморщился.
- Чего поморщились?
- Не могу привыкнуть к тому, что убивают и ранят женщин. Хотя пора бы. У меня в армии их ни мало ни много... - Он не договорил, посмотрел ей в лицо и, кажется, только теперь увидел тот довольно заметный шрам над бровью, о котором она помнила, считая, что этот шрам портит ее. Вот и весь их первый разговор, после которого было много других, иногда совсем коротких - когда он приходил к ней на осмотр или на лечебную гимнастику, а иногда длинных, когда они несколько раз вместе гуляли после ужина в парке.
Вчера, когда она впервые позвала его к себе, их разговор начался с вопроса, который все равно рано или поздно пришлось бы задать ему:
- Почему вы мне тогда сказали неправду про Баранова?
- Неправду? - не отрицая и не подтверждая, переспросил он. - А кто сказал вам правду? С кем говорили после меня?
- Со Шмаковым, с вашим комиссаром.
- Когда с ним говорили?
- В сорок втором году.
- Давно потерял из виду. - Он ничего не добавил, словно считал вопрос исчерпанным.
Но она этого не считала и вновь спросила у него то же самое: почему он сказал ей тогда неправду?
- А вы что, непременно хотели тогда от меня правды?
В глазах его мелькнул отблеск чего-то жестокого, что иногда и раньше проскальзывало в его разговорах с ней, напоминая, что этот человек не только способен жалеть людей, но и способен посылать их на смерть.
- Да, я хотела правды, хотя и боялась ее. Во всяком случае, ложь мне была не нужна.
- А мне показалось - нужна. Хотя бы для сына. После того как узнали от Шмакова, написали сыну все, как было в действительности?
- Нет, не написала. Но когда потом увиделась с ним, сказала. Он самый близкий мне человек, и я не могла заставлять его думать другое, чем думала я.
- Не пожалели его.
- Я его люблю, а не жалею.
- Может, и правы, - сказал он. - Меня жена ругала тогда, что соврал вам.
Он не сказал: "Моя покойная жена", но она знала, что жена его умерла. И знала когда. Такие вещи в госпиталях и санаториях знают с первого дня.
Она никогда не видела покойной жены Серпилина и сейчас не хотела представлять себе, какой она была, его жена, и как выглядела. Но, услышав ответ Серпилина, подумала о ней, что, наверное, это была сильная женщина, под стать ему. Подумала о ней, как о себе самой, а о нем, как о человеке, которого хорошо знает. Она понимала, что до конца оценить нравственную силу такого человека, как Серпилин, можно только там, на фронте, где он воюет, а не здесь, где он лечится, но все равно чувствовала в нем эту силу.
Ей нравилось, как он ходит по аллеям Архангельского своей быстрой, негенеральской походкой, в своем старом синем лыжном костюме, про который не то серьезно, не то смеясь говорит, что когда-то сдавал в нем нормы на значок "Готов к труду и обороне". И в его походке и в его жилистой, широкоплечей фигуре чувствовалась незаурядная выносливость, связанная у таких, как он, людей не столько с физическим здоровьем, сколько с силой духа.
Нравилось ей и его длинное, совсем некрасивое, но сильное и умное лицо, и глаза, где-то в глубине продолжавшие оставаться печальными и когда он улыбался, и когда он сердился, как это было вчера, когда она сказала ему, что у нее там, на фронте, бывали приступы злобы на них, генералов, когда в госпиталь день за днем, ночь за ночью продолжали, как по конвейеру, идти всем своим видом вопившие о спасении, изорванные, изрубленные осколками, посиневшие от контузий, истерзанные людские тела. И так каждое наступление...
- Неужели вы не можете воевать как-то иначе, как-то лучше, чтобы всего этого было хоть немного меньше? - спросила она, подумав в эту минуту не только о тех тяжелораненых, которые чаще всего попадали к ней, как к ведущему хирургу, но и о тех двоих, еще ни разу не лежавших вот так ни на чьем операционном столе, о собственных своих сыновьях.
- Видимо, не можем, не способны, - зло ответил он. - И никогда не будем способны сделать так, чтобы у вас работы не было, - добавил он еще злее, сколько бы ни старались. А если думаете, что мало стараемся, делаем хоть на грош меньше того, на что способны, так возьмите и плюньте мне в рожу, чем разговаривать. Какой может быть со мной разговор, раз вы так думаете? - сказал беспощадно, а глаза где-то в самой глубине продолжали оставаться печальными.
- Я так не думаю.
- А не думаете, так не трепитесь на такие темы, от которых и без вас три года душа болит. И будет болеть до последнего дня войны. Или хоть держитесь от них подальше, пока обстановка позволяет.
Ее задело не то, что он оборвал ее и сказал "не трепитесь", а эти последние слова - насчет обстановки. Она услышала в них незаслуженный упрек себе, что находится здесь, в Архангельском, а не на фронте.
- К вашему сведению, - сказала она зло и спокойно, - я неделю назад прошла медицинскую комиссию и написала рапорт: прошу отправить меня снова в армейский госпиталь. Еще какие-нибудь вопросы есть?
- Прошу прощения. - Он ощутил глубину ее обиды. - Может, я выразился по-дурацки, но и вы меня тоже не по-умному поняли. Как могли подумать, что я вам, женщине, сделаю такой упрек? Не знаю, как кто, а я лично считаю, что по гроб обязан каждой женщине, которая пошла на фронт. И был бы рад обойтись без этого. Просто хотел сказать вам, чтоб старались освобождать себя от таких мыслей. Это закон войны, нельзя все время об этом думать.
- Хорошо, - сказала она, поверив, что он не отступил перед ее обидой, а действительно думает так, как сказал, и примирительно положила руку поверх его тяжело лежавшего на столе кулака. - Не обиделась. Поняла, вопрос исчерпан... И нечего на меня кулаки сжимать!
Он разжал кулак и усмехнулся.
- Это не на вас. На войну, наверно. - И мягко, другим голосом добавил про то же, о чем говорили до этого: - Вот вы про то, что гоним их к вам на стол. Да, гоним. Но сколько же перед каждой операцией ломаем голову, какая она ни на есть умная или глупая, - над тем, как сделать, чтобы он к вам на стол не попал! Грош цена тому, кто эти слова: "Беречь людей" - только для сотрясения воздуха произносит! Их не говорить, а закладывать в план операции надо! Так у нас, так и у вас, наверно. Разве у вас хорошим врачом считают того, кто громче всех над больным охает?
После этого как-то само собой зашла речь о том, почему она стала хирургом. Она сказала, что теперь, когда давно уже считает это своим призванием, трудно разобраться, как все было вначале.
- Я была близка с родителями, а наш дом жил медициной. Наверно, сыграла роль вера в них, в то, что эти два лучших на свете человека занимаются самым лучшим на свете делом. Да и студенты от нас не вылезали. Отец был из тех профессоров, к которым домой ходят...
Он перебил ее, спросил: живы ли родители? Она ответила, что нет, умерли оба, один за другим, в последний предвоенный год. И продолжала говорить о себе с готовностью, даже удивившей ее самое.
Начав вспоминать про свои два года на фронте, вдруг сказала:
- Хотя и расхвасталась тут перед вами, не думайте, что я человек без сучка и задоринки. Я и с сучками и с задоринками. Даже прошлой осенью, на сороковом году жизни, роман имела с одним выздоравливающим подполковником.
- Ну и как, он выздоровел? - как-то непонятно, по смыслу словно бы шутя, а по выражению лица серьезно, спросил Серпилин.
- Выздоровел.
- А вы? - спросил он так, что она почувствовала: нет, не верит в тот легкий тон, который она взяла, и понимает, что ей почему-то необходимо сказать ему об этом.
- Поставила точный диагноз и выздоровела, - ответила она все в том же легком тоне, от которого не могла избавиться. - Я же хирург, у меня все должно быть просто и ясно.
- Не верю тому, как вы говорите о себе, - сердито сказал он.
И правильно сделал, что не поверил. Все это было совсем не просто, и никакой она не хирург по отношению к себе самой; попробовала и не смогла отсечь в себе то чисто женское, что влекло ее к тому человеку, от всего остального человеческого, и тоже женского, что сопротивлялось в ней этой близости, догадывалась о его духовной нищете. Нравственной близости не могло получиться и не получилось, а физическая так быстро превратилась в какую-то торопливо повторяемую по ночам безрадостную гимнастику, что оборвать все это оказалось проще, чем длить. Она тогда бранила себя за это уродом и насмехалась над собой: занимаюсь решением душевных уравнений там, где все ясно как дважды два - четыре.
И вот с глупым видом согрешившей девицы зачем-то выложила все это перед человеком, который ей действительно и серьезно нравился, который сам никогда не спросил бы ее, сорокалетнюю женщину, ни о чем подобном. И вряд ли хотел слышать это от нее.
А все-таки она почему-то должна была сказать ему об этом. Не так по-глупому, но должна была. И не потому, что все это было так уж важно, а потому, что без этой недавней и неудачной попытки раздвоения на душу и тело она тоже не была бы самой собой. А он должен знать, какая она на самом деле. Иначе вообще все бессмысленно.
После того как он ей ответил "не верю тому, как вы говорите о себе", они оба долго молчали. Потом он сказал:
- То, о чем сказали, было и прошло. Или не так вас понял?
- Поняли правильно.
- А зачем рассказали? - строго спросил он.
"В самом деле, зачем?" - снова подумала она и, растерявшись, попробовала отшутиться:
- Такой уж, видно, стих нашел, - говорю вам все подряд, как на духу.
- Зря, - сказал он, - а то как бы и меня не потянуло. Много лишнего наслушаетесь.
И прежде чем она успела ответить, что не боится этого, поднялся и стал прощаться, так и оставив ее в недоумении, что хотел сказать этим: то ли пригрезился рассказать в ответ о чем-то своем, то ли вспомнил о чем-то, имевшем отношение к ней и к ее мужу, чего считал лучше не касаться.
Сейчас, когда она вспомнила об этом, ей снова сделалось не по себе и даже показалось, что он может не прийти к ней сегодня.
Через приотворенное окно вдруг послышались его шаги на дорожке. Она выглянула, но там никого не было. Сердясь на собственное волнение, она закрыла окно, чтобы больше не прислушиваться, - как раз в ту минуту, когда Серпилин постучал в дверь.
- Простите, что припоздал. Но оказался за одним столом с генерал-полковником Батюком и никак не мог доужинать.
- Что, так вкусно?
- Не сказал бы: творог. Но за творогом обсуждали, как будем воевать летом; и возник длительный спор на тему: можно ли нашего брата в тридцать семь лет командующим фронтом назначать, как это недавно с одним молодым генералом было сделано? Не слишком ли нежный возраст для такой должности? И можно ля к таким незрелым еще годам превзойти все необходимые для войны науки?
- А вы считаете, можно?
- Я считаю, можно, - сказал Серпилин. - Но генерал Батюк разбил меня в пух и прах по всем пунктам. Говорю ему: "Нам с тобой уже по пятьдесят, а всех положенных нашему брату наук все равно еще не превзошли". Отвечает: "Если и не превзошли, зато имеем большой опыт". Говорю: "Давай вспомним гражданскую войну - были же на ней командующие фронтами и по тридцать лет и менее того?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я