унитаз с установкой 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да, ему с ней было хорошо, он и не собирается скрывать это от себя. Но это было. И все это уже позади. И хотя, может, это и некрасиво, что он ни разу с тех пор не был в шестнадцатой квартире, но пусть пройдет время… Сейчас у него Шура, и в семье у него мир и благополучие, и никуда он не будет ходить.
Теперь другой вопрос. Работа. Удовлетворен ли он своей работой?
Удовлетворен. У него не действовала рука – теперь она действует. Он занимается с ребятами. Он готов круглые сутки возиться с ними, ходить на Днепр, красить лодку, составлять по карте маршруты походов. И, ей-богу же, он приносит им какую-то пользу, сколько бы там ни иронизировал Алексей.
Что же еще надо?
А может, дело не только в том, доволен ли ты сам своей работой? Подумай-ка хорошенько. Проще всего ухватиться за что-то хорошее, что ты уже имеешь, и убеждать себя, что это именно и есть то, что нужно. Сделал какую-то работу, тебя похвалили, вот ты и доволен: видите, нас даже похвалили.
Нет, очевидно, важно не только это. Важно и другое: а то ли ты делаешь, что нужно? И если то, в полную ли силу ты это делаешь, все ли отдаешь, что у тебя есть?
На фронте, например, Николай знал, что он делает самое нужное и отдает все, что у него было. И задача была ясна. Она была крохотная и в то же время громадная. Он получал приказ захватить «языка». Это бывало очень трудно, иногда просто невозможно. В Сталинграде он целый месяц не мог достать «языка» и взял его с величайшими трудами только к концу месяца. Задача была захватить «языка», его задача была разведать нейтральную полосу, обнаружить минные поля, определить, сколько у немцев пулеметов – тяжелых и легких. И его цель была – изгнать немцев из России, Украины, Белоруссии, уничтожить фашизм. И он это делал. Один из многих миллионов, таких же как он, людей, сидящих в окопах, работающих в Сибири на заводе, взрывающих поезда в тылу у противника. Он это делал и сделал.
Но это фронт. А до фронта? До фронта у него тоже была своя задача. Не такая большая и важная, как на войне, но была. Он любил спорт и знал, что в этой области может неплохо работать. На втором курсе он завоевал уже второе место на городских соревнованиях и мечтал о первом. Сам Синцов, никогда и никого не хваливший, одобрил его прыжки с шестом…
А сейчас? Что должен делать он сейчас? В каком деле он может принести настоящую пользу, отдать себя целиком, как делал это на фронте? Ведь товарищи его, оставшиеся там, делая самое нужное сейчас, работают для будущего, для той мирной жизни, которая начнется после войны и должна быть еще лучше, чем довоенная. Что же делать ему сейчас?
О спорте можно уже не думать. Сделаешь два-три самых легких упражнения на перекладине и минут пять потом не можешь отдышаться. Врачи, правда, говорили, что раньше чем через год можно и не мечтать о перекладине, а он вот работает, и, говорят, даже неплохо. А разве в руке дело? Не в руке – в сердце, а оно-то уже не прежнее. Значит, точка. Примирись.
РЖУ? Вот где, казалось, можно было поработать, пользу принести. Город разрушен, людям жить негде, – помогай им, что может быть лучше? Но не вышло. Подготовки не хватило, знаний, черт бы их побрал! А без них и не суйся – в два счета блин сделают. Опять осечка…
Школа?
Вот это сложный вопрос. Когда тебя спрашивают, доволен ли ты своей новой работой, ты всегда отвечаешь: «Доволен. Ребята мировые. Веселые, азартные. И сдружились мы крепко». Ну, а если сам себя спросишь? Вот так вот, честно, положа руку на сердце, – доволен?
Алексей смеется, говорит: «Все тот же «самолет». Нет, не «самолет». Не прав Алексей. Не в воспоминаниях, не в разведчиках дело – хотя, может быть, немного и это есть, – нет, дело тут посложнее. Школа не райжилуправление, это правда. Здесь мило, весело, ребята хорошие, и директор тебе обрадовался: все-таки пришел фронтовик, член партии, а в школе почти все преподаватели беспартийные. А что толку, оказалось? Сидишь на педсовете и чувствуешь себя, как в первый раз у Острогорских. Любите ли вы Андрея Болконского, Николая Ростова? А ты впервые о них слышишь. Может, и проходили когда-нибудь в школе, да разве все запомнишь?
И вообще, какой ты, к черту, педагог? Учишь ребят гимнастике, а сам думаешь: вот этого ты уже не сделаешь, и этого тоже. Повел как-то раз ребят поглядеть на соревнования и еле до конца досидел, обидно стало… Двадцать пять лет человеку, а что впереди? Топчись на одном месте и радуйся, что хоть что-то от прежнего осталось. И так всю жизнь? Как старик певец какой-нибудь отпел свое, вот и принимайся за молодежь. Но тот хоть пел раньше хорошо, а ты?
Нет, не то все это… Не то.
– 5 –
В конце апреля Шура уехала в Харьков. Поехала их целая бригада – человек пять инженеров и две чертежницы: предстояла какая-то срочная работа на восстанавливаемом тракторном заводе, которую надо было выполнить на месте. Предполагалось, что к празднику они вернутся, но, как это всегда бывает, что-то не утвердили, что-то надо было еще переделывать, и только восьмого вечером пришла от Шуры телеграмма, что она приедет девятого вечерним поездом.
Николай, как и все в эти дни, ходил возбужденный и радостный. По городу распространился слух, что подписан мир. У громкоговорителей стояли толпы, во всех очередях говорили только об одном – о мире, кто-то даже сам слышал по радио, что он где-то уже подписан. Но официальных сообщений не было. Репродукторы передавали легкую музыку, беседу о лауреатах, оперу «Иван Сусанин» из Большого театра.
Восьмого вечером Николай вернулся домой поздно – педагогический совет затянулся и кончился только в начале одиннадцатого, Николай окинул взглядом комнату, подумав без особой радости, что к Шуриному приезду надо будет ее прибрать, и, не ужиная – лень возиться, завтра позавтракаю, – лег спать. Алексей уже храпел на своем балконе.
Посреди ночи Николай проснулся от того, что его кто-то тряс за плечо.
– Подъем! Подъем!
Спросонья стал шарить вокруг себя, ища спички.
– Подъем! Подъем! – с веселой настойчивостью повторял над ним все тот же голос, голос Ромки Видкупа. – И как у вас тут свет зажечь, черт вас забери?
Николай наконец нашел спички, чиркнул, зажег коптилку. Посреди комнаты стоял Ромка – рыжий, веснушчатый, сияющий.
– Выходи строиться! Живо!
Николай и Алексей, ничего не понимая, сидели на своих тюфяках, хлопали глазами.
– Война кончилась! Понимаете – кончилась! Кончилась, кончилась, кончилась…
Четвертый час ночи. На дворе еще темно.
Прошел дождик – теплый, весенний, оставив на тротуарах под деревьями светлые серые круги. С мокрых каштанов еще каплет. Точно на глазах распустились их зеленые гусиные лапки. Вчера еще были почками, а сегодня уже стали листьями. В воздухе пахнет свежим – опрыснутой дождем землей, молоденькой зеленой травкой.
Они идут по улице, прямо по мостовой, по трамвайным путям, куда глаза глядят.
Откуда-то – то ли из раскрытого окна, то ли из далекого уличного репродуктора – доносится голос Левитана. Где-то поют. Нестройно, вразнобой, стараясь друг друга перекричать: «Ой, Днипро, Днипро, ты силен, могуч…»
Сквозь молоденькую зелень сада виден университет – большой, печальный, с дырявыми закопченными окнами, облупившимися колоннами. Ему грустно. Всем весело, а ему грустно. Ничего, старина, скоро и за тебя примутся. Не грусти! Смотри, как хорошо разрослись вокруг тебя каштаны – уже касаются друг друга своими ветками, а ведь до войны совсем малютками были.
Взвилась ракета. Осветила улицу, сад, колонны сожженного здания и погасла. Метнулся по небу луч прожектора. Раз-два, туда-сюда, расширился, сузился и тоже погас. Каждому хочется как-то отметить сегодняшний день.
Молоденький безбровый милиционер в белой гимнастерке стоит на углу, скучает. Ему, бедняжке, тоже, вероятно, до смерти хочется вот так вот пройтись по улице, в обнимку, по мостовой, петь песни.
– С праздничком тебя, старший сержант, с победой!
– И вас также, – и улыбается.
Визжа тормозами, подкатил «виллис».
– Как к вокзалу проехать, друг?
– Прямо, потом налево, до бульвара, а дальше увидите.
– Ну, спасибо. И за твое здоровье по маленькой выпьем…
Опять улыбается. Ничего другого ему не остается.
Пошли дальше…
Восток уже порозовел. На небе четко рисуется уступчатая колокольня Софии. Повезло тебе, очень повезло. Пережила войну, и какую! Не тронули тебя. Не успели – убежали. Дай бог тебе столько же еще стоять, сколько ты простояла. И еще столько же.
Пошли, пошли дальше… Пошли к Андреевской. Смотри, как хороша она сейчас, стройная, легкая, с тоненькими своими колоколенками. И почему мы, дураки, не приходили сюда по утрам, именно по утрам, когда она так красива на золотистом утреннем небе? Теперь мы всегда будем приходить сюда по утрам, обязательно по утрам…
Как гулко звенят твои чугунные ступени! Как хорошо стоять возле тебя, облокотившись о парапет, и смотреть на Днепр – широкий, разлившийся до самого горизонта. Он сейчас совсем розовый, как и небо на востоке. Только там, у Никольской слободы, осталось еще немного синего и фиолетового. Тихо-тихо кругом…
И даже не верится, что были другие утра. С таким же прозрачным, как сейчас, небом, с капельками росы на траве и первыми появлявшимися в воздухе самолетами. А потом всходило солнце и начинался страшный, насквозь пронизанный ревом моторов и разрывами бомб, нескончаемый, мучительно длинный день.
Тяжелые дни войны. Тяжелые, ох, какие тяжелые… Июнь, июль сорок первого года. Немецкие листовки – «Сдавайтесь! Вы окружены! Штык в землю!» Горящие села, горящие города, осыпающиеся хлеба – какие хлеба! – ползущие в них, обросшие бородами люди, прошедшие уже сотни километров, чтоб прорваться к своим… Сентябрь, октябрь. Страшная сводка Информбюро, когда бои шли уже на самых подступах к Москве: «Положение угрожающее…» Казалось, еще шаг, еще один только шаг… И вдруг… Брошенные в снег машины, подбитые танки, первые пленные – замерзшие, закутанные в одеяла. «Зимний фриц…» И в эти дни парад на Красной площади, в нескольких десятках километров от передовой. И потом прямо с парада – на фронт. Мимо Василия Блаженного, по набережной, через Бородинский мост, на Можайское шоссе.
«Не так страшен черт, как его малюют», – сказал тогда Сталин.
Он стоял на Мавзолее в хмурый ноябрьский день, и перед ним проходили войска – пехота, танки, артиллерия, – войска, пришедшие с фронта и уходившие на фронт.
Кто знает, может, это были самые счастливые минуты за все время войны. Значит, умеем еще воевать! Умеем, черт возьми!
А потом Сталинград, Курская дуга, Польша, Германия, Берлин…
И вот – все!
Странное чувство. Вот так до войны никак нельзя было себе представить: а как же это будет, когда она начнется? Так и сейчас. Все, чем люди жили все эти годы – страшное, тяжелое и ставшее в этой тяжести чем-то даже привычным, – кончилось.
В Сталинграде было не так. Там тоже было странное чувство: только что ты еще стрелял, согнувшись, перебегал по окопам, с опаской поглядывал на небо – и вдруг конец! Тишина. Непонятная, незнакомая тишина. Только какой-нибудь веселый сержант, не зная, куда девать патроны, пустит в воздух очередь из автомата.
Но там было другое. Там ты, после пяти месяцев войны оказался вдруг в тылу. Но фронт еще был. Далеко, за десятки километров, но был. И ты знал, что еще попадешь туда. А сейчас его нет. Совсем нет. Возьмешь завтра газету, посмотришь в то место, где была сводка Информбюро, а вместо нее уже про комбайнеров пишут.
И все-таки война кончилась. Кончилась в Берлине. Не на Волге, не на Урале, а в Берлине. В том самом Берлине, о котором мечтал каждый солдат. Все мечтали: вот придем в Берлин, разыщем среди развалин имперскую канцелярию, доберемся до Гитлера…
Стало совсем светло. Подул ветерок. Откуда-то появились две девушки, какой-то танкист в шлеме, парень с баяном. Поеживаясь, тихо наигрывает что-то. Что ты стесняешься? Смелей, смелей! Что-нибудь фронтовое. «Землянку» или «Темную ночь». Давай, не стесняйся. «Те-е-емная но-о-очь…»
Как любил эту песню Веточкин, славный, в кубаночке своей набекрень, лейтенант Веточкин. И пел ее хорошо. У него был чистый высокий голос, и бойцы часто просили его спеть что-нибудь. И он пел. Последний раз это было недалеко от Ковеля, в лесу, на лужайке, за день до наступления. Он много пел в тот вечер. А на следующий день он подорвался на противотанковой мине. Никто не мог понять, как это произошло. Нашли только его пилотку и полевую сумку.
Нет его больше. И Кадочкина, замполита Кадочкина тоже нет. В последнем письме, откуда-то уже из Германии, Леля писала, что он погиб во время бомбежки. Похоронили в небольшом разрушенном селе на берегу Одера, недалеко от Франкфурта.
Многих уже нет. Не дожили. Казаков, Трофимов, Майборода, медсестра Наташа, которую, как говорили, даже пуля жалела…
А ты вот жив…
Прозвенел где-то внизу, на Подоле, первый трамвай. Зажегся кое-где уже свет в окнах. Люди собираются на работу. И может, даже не знают, что уже мир.
Лейтенант-танкист разложил на коленях карту, что-то показывает Алексею и Ромке. Должно быть, пройденный путь. Склонили головы, разглядывают.
Николай смотрит на лейтенанта. Немолодой уже, со следами ожогов на руке. Горел, должно быть. Повидал войну.
Николай смотрит на него и думает… Вот встреться они недели две-три тому назад, и он не то что позавидовал бы лейтенанту, но что-то екнуло бы в груди. Парень, может, из госпиталя выписался, на фронт едет. А Николай уже не поедет, отвоевался.
Но это было бы две-три недели тому назад. А сегодня? Парень вот уже тоже вспоминает войну, карту показывает. Для него война уже кончилась, как и для Николая, как для всех. И скоро он скинет свои погоны и, может быть, так же как и Николай, задумается: а что ж дальше?
Но ему будет легче. Война уже кончилась. Самое главное в нашей жизни уже другое – не война.
И Николаю вдруг от этой мысли стало легко и весело. Именно здесь, в это свежее радостное утро ему вдруг стало ясно, что все то, что его так мучило последнее время, – сознание, что ты делаешь не самое важное, не самое нужное, что ты – пусть не по своей вине, но отстранился от самого важного и нужного, – что этого больше нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я