Брал кабину тут, рекомендую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Жандармы проезжают прямо перед ее дверью, вид у них очень воинственный, и Грасинда Мау-Темпо прижимает к себе свою дочь, Марию Аделаиду, а девочка — ей сейчас семь лет, и у нее самые голубые на свете глаза — смотрит на парад, как ни странно, но эти дети совершенно не восторгаются формой, она смотрит сурово, жизнь ей уже достаточно известна, она знает, что это за форма и что это за люди.
К ночи мужчины возвращаются домой. Спать они будут беспокойно, как солдаты перед сражением: Останусь ли в живых, забастовки и демонстрации — дело привычное, известно, как их воспринимают хозяева и жандармы, но теперь… бросить такой вызов латифундии, лишить ее власти, которую она унаследовала от дедов своих дедов: Ты будешь работать на меня от зари до зари каждый день своей жизни, остальными можешь распоряжаться, как хочешь. Совершенно не к чему вставать так рано Сижизмундо Канастро, Жоану Мау-Темпо, Антонио Мау-Темпо, Мануэлу Эспаде и всем остальным мужчинам и женщинам, которые не спят в этот час, они думают, что будет завтра, это же настоящая революция, восемь часов работы на латифундию. Остается только победить или умереть, в Монтаржиле выступили и победили, чем мы хуже них, в ночи слышно, как снова и снова кружит по улицам жандармский джип, запугать нас хотят, но это мы еще посмотрим.
Те же слова звучат и в других устах — Жилберто и Алберто говорят: Мы еще посмотрим, чья возьмет, великий был момент в истории латифундий, они хотят присутствовать при зарождении этого дня, чтобы его
черт побрал, солнце уже встало, а ни один черт не вышел на работу, управляющий, десятник и надсмотрщик нервничают, что за прелестный вид, май, цветущий май, а Норберто смотрит на часы: Половина восьмого, и никого. Похоже на забастовку, говорит лакей, но Адалберто вскидывается на него: Заткнись! Как он зол, но у него уже есть определенный план, как и у всех остальных, остается только ждать. Только теперь начинают сходиться работники, они сами выбрали это время, они добродушно здороваются, к чему упреки, и в восемь часов приступают к работе, как и было назначено, но Дагоберто издает вопль: Стой! — и все прекращают работу, глядя на него невинными глазами: В чем дело, хозяин? Кто вам сказал приходить в это время? — желает знать Норберто. Отвечать поручено Мануэлу Эспаде: Мы сами так решили, в других местах уже работают по восемь часов, а чем мы хуже тех товарищей. Берто идет на него, кажется, он сейчас ударит, но нет, на это он не осмеливается: На моей земле расписание работы остается прежним, от зари до зари, решайте сейчас — или вы остаетесь, а завтра отрабатываете пропущенные часы, или убирайтесь отсюда. Так и надо с ними говорить, скажет сеньора дона Клеменсия, когда муж ее будет хвастаться своими подвигами, а что было потом? А потом Мануэл Эспада, тот, что женился на дочери Жоана Мау-Темпо, ответил — он у них главарь: Хорошо, сеньор, мы уходим, и они ушли все, а когда вышли на дорогу в Монте-Лавре, Антонио Мау-Темпо спросил: И что мы теперь будем делать? — не потому, что он боялся или беспокоился, он просто хотел помочь своему зятю этим вопросом, и тот ответил: Что решили, то и будем делать, соберемся все на площади, а если появятся жандармы и захотят нас расспрашивать, разойдемся по домам, завтра опять выходим на работу к восьми часам, как сегодня. Примерно те же слова сказал Жоан Мау-Темпо другой группе работников, а Сижизмундо Канастро — третьей, и все собрались на площади, где обычно их на работу нанимали, и приехали жандармы, капрал Доконал спросил: Значит, вы не хотите работать? Хотим, сеньор, но только по восемь часов, а хозяин не дает нам. Все это совершеннейшая правда, но капралу Доконалу требуются еще подтверждения: Так это не забастовка? Нет, сеньор, мы хотим работать, хозяин сам нас прогнал, сказал, что не согласен на восемь часов, и этот простой ответ заставит капрала позже признаться сеньору Дагоберто: Не знаю, что с ними делать, они говорят, что хотят работать… но Дагоберто не дает ему кончить: Мошенники они все, пусть работают от зари до зари или дохнут с голоду, а у меня работать не будут, нет такого закона, чтобы по восемь часов работать, здесь приказываю я, я здесь хозяин. На том и прекратился его разговор с капралом Доконалом, день подходил к концу, все сидели по домам, жены — не только дона Клеменсия, но и все остальные — хотели знать, как оно было, и они имеют на это полное право. Подведем итог: в этот день ничего не заработано, а сколько таких дней впереди, латифундии сдаются по-разному, одна — на второй день, другая — на третий, еще одна — на четвертый, а кое-где по нескольку недель уходило на это перетягивание каната, кто кого сильнее, кто кого упорней, в конце концов люди уже перестали выходить на работу, чтобы узнать, приняты ли их условия, оставались в деревнях, а это уже забастовка, и, когда жандармы поняли, в чем дело, они снова стали по своей привычке убивать людей, по латифундии опять начали разъезжать военные машины, но стоит ли повторять то, что всем известно. Упорствовали в своих замках Дагоберто и Алберто, Умберто и Берто, однако священный союз распадался; из других краев приходили вести о сдаче, что тут поделаешь, но они надеются своего не упустить. Я знаю, падре Агамедес, думать о мести не по-христиански, я потом покаюсь на исповеди. Не совсем так, сеньор Алберто, во Второзаконии сказано: «Мне отмщение, и аз воздам». Наш падре Агамедес просто кладезь премудрости, в такой толстой книге, в Библии, он нашел это замечательное место, другого оправдания нам и не нужно.
Но в Монте-Лавре и в других местах торговцы верили в долг, и об этом тоже надо рассказать. Жоан Мау-Темпо ходил по улицам, стыдясь того, что не может заплатить свои долги, жена его Фаустина плакала от нищеты и тоски, а теперь он идет из лавки в лавку, и, если его встречают плохо, он делает вид, что не заметил этого, кожа у него задубела от оскорблений, и он просит не только за себя: Сеньора Граниза, мы боремся, чтобы по восемь часов работать, а хозяева не соглашаются, потому мы и бастуем, я прошу вас, подождите три-четыре недели, станем работать, все заплатим, в долгу у вас никто не останется, пожалуйста, не откажите нам. Хозяйка лавки, высокая женщина со светлыми глазами и хмурым взглядом, кладет руки на прилавок и говорит почтительно, как и положено обращаться к старшим: Сеньор Жоан Мау-Темпо, я, конечно же, подожду, кредит вам открыт, но и вы меня не забудьте, когда… подобные загадочные речи свойственны женщине, которая умело ведет таинственные разговоры с покупателями о чудесных исцелениях и божественном заступничестве, — такое не только в городах, но и в латифундиях бывает. Жоан Мау-Темпо ушел с доброй вестью, а Мария Граниза приготовила новый список должников, хоть бы все заплатили, как положено.
Птицы просыпаются поутру и не видят работающих в поле. Многое изменилось в мире, говорит жаворонок, но сокол, который летает высоко и неспешно, кричит, что в мире изменилось гораздо больше, чем полагает жаворонок, и не только потому, что люди работают по восемь часов, об этих переменах знают в точности немало повидавшие муравьи, память-то у них хорошая, ничего удивительного — они же все время вместе. Что вы мне на это скажете, сеньор падре Агамедес? Просто не знаю, что вам сказать, сеньора дона Клеменсия, мир меняется к худшему.

* * *
Жоан Мау-Темпо лежит. Сегодня он умрет. Болезни бедняков редко поддаются определению, врачи оказываются в чрезвычайно трудном положении, если им приходится писать свидетельство о смерти, вот они и упрощают диагноз, бедный люд умирает обычно от боли, от какого-нибудь нарыва, а как это переведешь в ясные термины нозологии, не помогут тут и многие годы учения на медицинском факультете. Два месяца провел Жоан Мау-Темпо в больнице Монтемора, да не слишком-то это ему на пользу пошло, и не потому, что плохо там о нем заботились, а просто есть случаи безнадежные, и теперь привезли его умирать домой, смерть-то всегда одинаковая, но в родных стенах все-таки спокойнее — тут и запах своей собственной постели, голоса прохожих за окном, по вечерам возня в курятнике, когда куры на насесты устраиваются, а петух крыльями хлопает, — может, на том свете всего этого будет не хватать. Пока Жоан Мау-Темпо лежал в больнице, он ночи без сна проводил, прислушивался к вздохам, стонам, страданиям больных и засыпал только на рассвете. Лучше спать он не стал, но теперь ему можно думать только о своей боли, спор между телом и все еще сопротивляющимся духом будет решаться в тишине, свидетелей, кроме близких, не будет, да и те толком не смогут понять, каково человеку наедине со смертью, когда он знает, хоть никто ему об этом и не говорил, что сегодня он умрет, — их время еще не пришло, но и они вечно жить не будут. Такие мысли приходят в голову, если просыпаешься очень рано и слушаешь, как идет дождь, как ручейками стекает он с крыши, а потом потихоньку добираешься до двери и, опершись о притолоку, высовываешься за порог, ловишь рукой струи воды — так делают многие, не только Жоан. Фаустина спит на сундуке, она на этом настояла, чтобы мужу свободней было на супружеской кровати; и не стоит волноваться, что она забудет о своих обязанностях — всю ночь отражается в ее глазах свет гаснущего очага или лампады, — она ничего не слышит, и оттого, наверное, так ярко блестят ее глаза, словно это ей даровано взамен. Но если она все-таки заснет, а Жоана Мау-Темпо скрутит такая боль, что он не сможет выносить ее в одино-честве, то на этот случай от его правого запястья к ее левому запястью тянется бечевка — сейчас, когда они так ста-ры, не пристало им разделяться, — и стоит Жоану только слегка дернуть, как Фаустина уже очнулась от легкой дре-моты, встала одетая, окутанная великой тишиной своей глухоты, взяла мужа за руку и, так как больше она ничего сделать не может, говорит ему ласковые слова, и далеко не каждому такое на долю выпадает в смертный час.
Сегодня не воскресенье, но дождь затопил поля, и на работу никто выйти не может. У постели Жоана Мау-Темпо соберется вся семья, их немного, но ведь нельзя же рассчитывать на тех, кто далеко и приехать не может: сестра его Мария да Консейсан до сих пор работает в Лиссабоне, все у тех же хозяев, бывает же такая верность, дайте ей золото, и она не только вернет его вам, но еще и приумножит, брат его Анселмо, с тех пор как уехал на север, вестей о себе не подавал, кто знает, может, он умер, если попал на фронт, как Домингос, в каком же году это было, не упомнишь. Иногда мы забываем о близких, но это только потому, что у нас столько забот, а потом и вовсе перестаем помнить, и вдруг наступает день, когда мы начинаем упрекать себя: Нехорошо это я, надо бы повнимательней быть, да раньше надо было думать, — угрызения совести всплывают, а после забываются, так оно и идет. И дочь его Амелия не приедет, мы же знаем, что она служит в Монтеморе, и то повезло, что она могла приходить к нему в больницу, часто у него сидела, а как хорошо-то, что она на вставные зубы накопить может, для нее это такая радость, да улыбки уж не вернешь. Друзья тоже не все будут: не придет кум Томас Эспада, худо ему пришлось без жены его Флор Мартиньи, хоть никто никогда не видел, чтобы они руку к руке бечевкой привязывали, но есть такое, что никому не видно, а существует, да они, верно, не знали, как это назвать; Сижизмундо Канастро, самый старый из них, обязательно придет, и Жоана Канастра сделает все, что надо, даже если Фаустину утешать придется, то они так давно знакомы, что разговаривать им не к чему, будут смотреть друг на друга без слез — Фаустина плакать не сможет, а Жоана и вовсе никогда не плакала, тоже вот загадка природы: кто объяснит, почему одна не может плакать, а другая не умеет.
И сын мой здесь будет, Антонио Мау-Темпо, он уже встал, входит ко мне босиком: Как вы себя чувствуете, отец? — и я, хоть и знаю, что сегодня умру, отвечаю: Хорошо… а вдруг поверит, стоит он в ногах, опершись на спинку кровати, смотрит на меня, нет, не поверил, нельзя убедить человека, если сам не веришь, вот вы раньше видели этого мальчика, а посмотрите на него теперь: ему еще далеко до пятидесяти, но Франция добила его, нас все добивает, и боль эта, колотье, и не совсем даже колотье, не смогу я объяснить. Придет мой зять Мануэл Эспада, придет моя дочь Грасинда, будут стоять оба здесь, у постели, у той самой постели, с которой меня сегодня снимут, сделают это двое мужчин, у них силы больше, а женщины меня обмоют, по обычаю это женская работа — обмывать покойника, это их дело, единственное, что меня утешает, — не услышу я их плача. А еще придет внучка моя Мария Аделаида, у нее глаза голубые, как у меня, да, нехорошо, что это я расхвастался, сейчас-то они серые, как прах, и на ее глазки походили, верно, когда я был молод, когда на танцы ходил и влюбился в Фаустину, когда украл ее из родительского дома, тогда, наверное, они были похожи на глаза той, что сейчас входит: Благословите, дедушка, как вы себя чувствуете? Хорошо, и я делаю движение рукой, это все, что осталось от благословений, в них никто уже не верит, но обычай есть обычай, и говорю, что чувствую себя хорошо, и поворачиваю голову: мне хочется получше видеть ее. Ах, Мария Аделаида, внученька моя, вслух я этого не говорю, просто думаю, нравится мне на нее смотреть, голову платком покрыла, вязаную кофточку надела, юбка мокрая — под зонтом ее от дождя не убережешь, — и вдруг мне страшно захотелось плакать, Мария Аделаида взяла меня за руку, мы словно глазами с ней поменялись, что за нелепая мысль, но ведь человеку перед смертью разные мысли в голову приходят, это его право — нет у него впереди времени, чтобы новые мысли придумывать или старые вспоминать: конец уже близко. А теперь Фаустина подходит, чашку с молоком несет, с ложечки меня поить будет, а я мог бы и поголодать сегодня, кто-нибудь молоко мое выпил бы, как бы мне хотелось, чтобы внучка мне его подала, но не могу я просить об этом, огорчать Фаустину в мой последний день, некому будет утешать ее потом, когда она скажет: Ах, муж мой дорогой, даже молоком я тебя не напоила в день твоей смерти, будет бабушка потом внучку упрекать до смертного часа, может, она бы лекарство мне подала, скоро уж надо принимать его, врач сказал — через полчаса после еды, но нет, невыполнимое это желание, Мария Аделаида сейчас уйдет, она зашла только узнать, как я себя чувствую, а я чувствую себя хорошо, отец и мать ее придут, а она ушла, молода она слишком для такого зрелища, всего семнадцать лет ей, а глаза-то у нее мои, я, кажется, это уже говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я