https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/iz_litevogo_mramora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Эта бюрократическая переписка полна взаимного недоверия и уверток, но в этих посланиях не торгуются о цене крови, не пишут: Ваше величество, с вас литр крови — красной или голубой, неважно, кровь на земле через полчаса приобретает цвет земли. Народы не осмеливаются просить так много, да и всей крови всех членов королевской семьи вместе с принцами и принцессами, включая незаконных детей короля и королевы, не хватит на одну войну. Народу приходится отдавать и кровь, и деньги, а те считанные крузадо, на которые расщедрится король, когда-то налогами и податями были вытянуты опять же у народа.
В списке полным-полно бедствий. Тонкости кавалерийского снаряжения, крузадо и монтеморские укрепления и кровь, которая, скрепляет все это, относятся к семнадцатому веку, и с тех пор прошли годы, прошло очень много лет, но ничего не изменилось к лучшему — в «апельсиновой войне» мы потеряли Оливенсу и так и не вернули ее: Мануэль Годой без единого выстрела — стыд нам и позор! — занимает крепость, не встретив сопротивления, и, угождая королеве и издеваясь над нами, посылает Марии-Луизе, венценосной своей любовнице, ветвь с апельсинами. Бесчестье, позор, унижение из девятнадцатого века переехали в позавчерашний день: поистине что-то дурное содержится в апельсинах, они оказывают пагубное воздействие на судьбу отдельных людей и целых человеческих сообществ, а иначе Алберто никогда бы не приказал управляющему зарыть в землю те плоды, что упали с дерева во время заморозков: Закопайте апельсины, и, если я увижу, что кто-то их ест, я в ближайшую же субботу его уволю, — и действительно, уволил несколько человек, которые потихоньку — запретный плод сладок… — ели не сгнившие в земле, заживо похороненные, несчастные апельсины — они несчастные и мы тоже. Все это можно объяснить, нужно только получше присмотреться к тому, что происходит: в конце той последней войны некий Гитлер — тоже немец, как и Ламберто Оркес, — приказал собрать мальчишек лет двенадцати-тринадцати и сколотил из них последние свои батальоны — мундиры до пят, приклад автомата при отдаче так бьет в плечо, что еле стерпишь; и вот хозяева латифундий тоже возопили: Нет шести-семилетних ребятишек, чтобы пасти свиней и индюков — как же можно лишить детей жалованья, которое они получали за эту работу, такими словами упрекали хозяева невежественных родителей, которые хоть и отдали уже кровь и крузадо, но так ничего и не поняли или заподозрили подвох, точно так же, как сколько-то веков назад их предки подозревали, что его величество утратил к ним свое расположение.
Если бы только война… Человек ко всему привыкаем между двумя войнами он успеет зачать и вырастить сына и отвести его на работу в латифундию — ни пуля снайпера, ни удар копья не оборвут нить его жизни, — жизни, на которую возлагаются такие надежды: кто знает, может, дорастет сынок до управляющего, десятника или доверенного слуги, а то переберется на житье в город, хоть помрет, как человек. Войны — что! Гораздо хуже мор и голод — год мрешь, год ждешь, — они косят людей и опустошают поля, и безлюдными становятся деревни — на много миль вокруг не встретишь живой души, — и только изредка попадется кучка нищих оборванцев, за спиной у них по этим дорогам идет сам сатана. Путь им лежит в могилу, и, когда мор утихает и привычен становится голод, живые начинают считать живых и многих недосчитываются, так что для счета этого хватает самых начатков арифметики.
Это бедствие, настоящее бедствие. Говоря языком падре Агамедеса, это три всадника Апокалипсиса, которых вообще-то было четверо, и вот считай — хоть на пальцах, если по-другому не умеешь: первый всадник — война, второй всадник — чума, третий всадник — голод, а за ними следом непременно появится и четвертый — он из хищных зверей земных. Он вездесущ, три лика у него: первый — латифундия, второй — стража, которая защищает собственность вообще и эту латифундию в частности, есть и третий. Это зверь о трех головах, но с единой волей. Не тот, кто приказывает громче, может больше всех, не тот начальствует, кто похож на начальника. Но лучше все объяснить простыми и понятными словами. В каждом городе, в каждой деревне, в каждом округе и крае появляется этот конь: глаза у него — словно свинцовые, а руки и ноги — в точности как у человека, да только не человеческие они. Не человек тот, кто сказал Мануэлу Эспаде, когда тот служил в солдатах на Азорских островах, — ничего, что мы забежим на несколько лет вперед: Отслужу действительную, пойду в ПИДЕ, — а Мануэл спросил: Куда-куда? — а тот ответил: В политическую полицию, это сила, вот если тебе кто не понравится, бери его, веди куда следует, а хочешь — можешь и пристрелить: пытался, мол, оказать сопротивление — и точка. Этот зверь выламывает копытом двери домов, обедает вместе с падре Агамедесом у латифундиста, играет в карты с гвардией, покуда жеребец Бом-Темпо проламывает копытом черепа арестованных. По городам и селам, по округам и краям ходят эти кони, повстречают друг друга — заржут, потрутся мордами, поделятся секретами и доносами, наговорят ужасов, ужаснут наговорами. Ведь всякому ясно, что они не принадлежат к лошадиной породе, дурак наш падре Агамедес — прочел в писании слово «конь» и решил, что про коня и речь, — серьезная ошибка, которую не повторил, познакомившись с многообещающим однополчанином, Мануэл Эспада.
А падре Агамедес проповедует: Бойтесь тех, что втихомолку бродят в наших краях и сбивают вас с толку, бойтесь тех, кого по милости Господа нашего и Пречистой Девы Марии постигла в Испании кара, изыди, сатана, дую на тебя и плюю, бегите от них, истинно говорю вам, бегите, как от мора и труса, ибо худшей беды, чем эти люди, нет на свете, они обрушились на нашу землю, как саранча на земли египетские, и потому неустанно буду я вам повторять: слушайтесь тех, повинуйтесь тем, кто разумеет больше вашего, помните, что стража, охраняющая порядок, — это ваш ангел-хранитель, не держите камень за пазухой, потому что и отцу приходится сечь возлюбленного сына своего, но всякий знает, что сын, повзрослев, скажет: Для моего блага пороли меня, — вот так и стража поступает с вами, а о других властях, военных и гражданских, — о сеньоре председателе совета, о сеньоре президенте муниципалитета, о сеньоре командире полка, о сеньоре гражданском губернаторе, о сеньоре начальнике Легиона и о всех иных сеньорах, облеченных правом и властью, и уж подавно о тех, кто дает вам работу, я умолчу: что сталось бы с вами без работы, чем кормили бы вы семью, ну отвечайте же, я вас спрашиваю, сам знаю, что на мессе разговаривать нельзя, — совесть в вас должна заговорить, и потому я вам советую, я вас прошу, я вас заклинаю: отвратите слух свой от дьявольских красных соблазнов, ибо красные домогаются погибели нашей страны, но Господь создал ее, чтобы вечно пребывала она в лоне Пречистой, и, если услышите вы сладкие речи тех, кто сбивает вас с пути истинного, прямо ступайте на ближайший пост и обо всем расскажите, и деяние ваше будет угодно Всевышнему, а если промолчите, убоявшись возмездия, то на первой же исповеди я все равно все узнаю и по совести приму надлежащие меры, а теперь помолимся о благоденствии отчизны и о спасении нечестивой России, и о здравии правителей наших, которые приносят ради вас неисчислимые жертвы и пекутся о вашем благе, отче наш, сущий на небесах, да святится имя твое.
Падре Агамедесу есть о чем тревожиться. Люди собираются кучками по трое и четверо в укромных уголках, на пустырях, в брошенных домах, в каком-нибудь овраге — двое из той деревни, двое — из этой, — оглядываются по сторонам и начинают разговоры. Один говорит, а остальные слушают, посмотреть на них со стороны — не то бродяги? не то цыгане, не то апостолы, а потом они растворяются в лесу и в поле, уходят по нехоженым тропам, унося какие-то листки и явно о чем-то договорившись. Все это называется словом «организация», и падре Агамедес лиловеет от ярости, от праведного гнева: Да будут прокляты они, навеки погублены и аду обречены их души, погибели вашей они хотят, не далее чем вчера сеньор президент муниципалитета сказал мне: Падре, смертельная зараза проникла и в наш городок, надо принять какие-то меры против губительных умонастроений, которые распространяют в народе враги цивилизации и святой веры. Истинно говорю вам: Неблагодарные! Не ведаете вы, как завидуют во всех прочих странах нашему согласию, нашему спокойствию, нашему миру и порядку, — неужто согласны вы потерять все это?
Жоан Мау-Темпо никогда не был особенно ревностным прихожанином, но теперь, живя в Монте-Лавре, он время от времени ходил в церковь — во-первых, хотел жену порадовать и, во-вторых, по необходимости. Он слушал пламенные речи падре Агамедеса и мысленно сравнивал их с тем, что запомнил из листовок, которые потихоньку совали ему дружки, и в простоте своей думал, что если бумажкам этим он хоть отчасти верит, то ни единому слову падре Агамедеса — нет. Да похоже, что падре и сам-то не верит в то, что говорит: уж больно он кричит и брызгает слюной, служителю господа это не пристало. После мессы Жоан в толпе прихожан выходит на церковный двор, там и Фаустина — на молитве она стояла вместе с женщинами, — а потом отправляется с приятелями выпить стаканчик вина — всегда один-единственный и всегда за свой счет, хоть приятели и потешаются над этим: Жоан, ты ж не грудной, но он только улыбается в ответ, и улыбка его все объясняет, и шутники замолкают, и кажется вдруг, что с перекладины под потолком всего минуту назад сорвалось тело самоубийцы с петлей на шее. Ну, хорошо ль говорил нынче наш падре, спрашивает один из друзей, а он сроду не ходил к мессе — таких в Монте-Лавре всего двое-трое, — и спрашивает он с издевкой. Проповедь как проповедь, снова улыбается Жоан и ничего больше не добавляет, потому что ему пошел уже четвертый десяток, а с одного стакана язык не развяжется. А листовку-то дал ему этот самый человек, Сижизмундо, и они переглядываются, и тот подмигивает Жоану и поднимает свой стакан: Твое здоровье.

* * *
Антонио Мау-Темпо ходил в подпасках, когда за то же занятие принялся и Мануэл Эспада, а взяться за это дело, не требующее ни ума, ни сноровки, ему пришлось потому, что никакой другой работы он себе отыскать не мог: на всю округу ославили его забастовщиком и смутьяном, его и троих его товарищей. Антонио, как и все жители Монте-Лавре, знал об этом происшествии, а поскольку он еще не совсем вышел из детского возраста, то находил, что поступок Мануэла очень похож на то, как он сам взбунтовался против пастуха, который так любил жарить сосновые шишки и лупить посохом, однако поделиться своими мыслями с Мануэлем Антонио не решился: шесть лет, которые их разделяли, — большой срок; мальчишке нелегко найти общий язык с юношей, а юноше — со взрослым мужчиной. Пастух, под началом которого они теперь находились, шевелился не проворней, чем обидчик Антонио, но его можно было понять: он был уже стар, и ребята не обижались, когда он на них покрикивал, кто-то кем-то всегда командует: пастух — подпасками, подпаски — свиньями. Дни долгие, даже зимой, время тянется ужас как медленно, совсем не торопится, тени передвигаются не спеша, а свинья, к счастью, не наделена уж очень живым воображением, далеко она не уходит, а если и забредет куда-нибудь — тоже не беда: метко пущенный камень или удар посохом по заду — и вот она, тряся ушами, присоединяется к остальному стаду. Злобы она на пастуха не затаит, память у нее, слава Богу, короткая, глядишь — через минуту пасется как ни в чем не бывало.
У подпасков оставалось много свободного времени. Пастух спал под дубом, а Мануэл Эспада повествовал о том, как он устроил забастовку, рассказывал все как было — он вообще не любил врать, — а попутно сообщал Антонио ряд теоретических сведений относительно того, что может случиться ночью, если неподалеку на гумне ночуют поденщицы, и если к тому же поденщицы эти приехали на заработки с севера одни, без мужчин. Антонио и Мануэл подружились, мальчик восхищался невозмутимостью своего старшего товарища, потому что сам он был совсем из другого теста: ему, как мы скоро увидим, на месте не сиделось. Он унаследует страсть к бродяжничеству от деда Домингоса, только нрав у него, к счастью, совсем другой — веселый и приветливый, это, конечно, не значит, что он день-деньской хохочет: в здешних местах именно громкий смех служит главным признаком веселости. Но пока что он еще мальчик и живет своими мальчишескими печалями и радостями; он решает для себя вечный вопрос, над которым приходится мучиться всем в его возрасте. Он будет весьма независим в суждениях и подвержен приступам бешеной ярости: из-за них-то ему и не удастся нигде прижиться на долгий срок. Как и Жоану в его годы, ему будут нравиться танцы, но шумные сборища его мало привлекают. Он будет замечательным рассказчиком разнообразных историй, истинных и выдуманных, действительных и сочиненных, и получит дар уничтожать грань между правдой и вымыслом. Он станет настоящим мастером и овладеет всеми видами крестьянского труда — это будет ему дано, как говорится, от Бога. Обо всем этом мы судим вовсе не по линиям его руки: это самые основные сведения о его жизни, в которой, впрочем, будет и многое другое и даже то, чего никто не взялся бы предсказать Антонио и его сверстникам.
Долго возиться со свиньями Антонио не пришлось. Он оставил стадо на попечении Мануэла, а сам начал изучать науки, которые тот уже в свое время превзошел, и в тринадцать лет вместе со взрослыми мужчинами жег ветки и листья, копал канавы, насыпал дамбы, а эти работы требуют и силы, и сноровки. В пятнадцать он уже научился обдирать пробковую кору и достиг в этом деле совершенства, как и во всем, за что ни брался, — и притом он был начисто лишен тщеславия. Из отчего дома он ушел рано и побывал всюду, где его дед оставил след своего пребывания и недобрую память по себе. Но он был так не похож на Домингоса, что никто бы не подумал, что они родственники, а не однофамильцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я