шкаф-пенал в ванную комнату напольный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рыжий вдоволь нахохотался и затих.
Я положил руку на кисть итальянки-динамит. Кисть дернулась и замерла. Я погладил ее. На ощупь она была одновременно маслянистой и шершавой. Очевидно, поверх шершавой кожи итальянка положила слой крема. Я попробовал представить себе все тело пожилой женщины. Представленное мне не понравилось. Лишь считанное количество раз вошел я под сень девушек около пятидесяти лет. Последнее по времени вхождение — в течение года я встречался с рослой контэссой-алкоголичкой. В отличие от дюшессы Рыжего, каковая приобрела титул, выйдя замуж, моя контэсса была настоящая, урожденная от комта и мамы контэссы. Но та женщина была мне интересна своим образом жизни, своим алкоголизмом даже. И она была первой женщиной с приставкой «де» в моей жизни! Мне хотелось знаний, и о контэссах тоже, может быть, у них, у контэсс, секс «поперек»… Но в нынешнем моем состоянии я уже обладаю знаниями…
Поглаживая кисть, я обнаружил, что запах Шанель номер пять усиливается. Сориентировавшись в пространстве, я обнаружил, что итальянка незаметным образом придвинулась ко мне. Полметра кушеточки, разделявшие нас, исчезли под халатиком от Сони Рикель.
— Куда ведет черная лестница? — спросил я, указывая на крупные черные ступени, взбирающиеся поверх китайского происхождения ширмы к потолку.
— На крышу, — сказала итальянка и ухватила мою руку. Сжала ее. — Если бы было теплее, мы могли бы подняться. Там у меня деревья и шезлонги.
— На крыше очень хорошо, старичок, — сообщил Рыжий, открыв один глаз. С таким выражением, как будто сказал: «На итальянке очень хорошо, старичок».
Я представил себе деревья, неприлично воткнутые в шезлонги.
Я бы остался с итальянкой, если бы она не прикоснулась ко мне щекой. А она, продолжая незримо передвигаться, прикоснулась. Щека была шершаво-масляная и холодная. Я вспомнил всегда горячую щеку подруги Наташки и решил, что выбравшись из музея, поеду к ней. Мириться. В Наташкиной щеке всегда пульсировала кровь, живая и горячая. Я помирюсь с Наташкой. Она неудобная, неверная, нервная, грубая и вдобавок алкоголичка, но я почувствовал себя как… как в ссылке — высланным к холодным щекам в музей стекла.
Я встал. Прошелся, осторожно прижимая руки к телу. Дабы не задеть хрупкие предметы.
— Ты, может быть, хочешь в туалет, старичок? — спросил Рыжий, открыв оба глаза. И погладил коленку дюшессы в чулке.
— Вы хотите что-нибудь digestif? — Хозяйка провела рукой по мелко завитым светлым кудряшкам.
«Мы хотим что-нибудь уйти», — сложилась у меня абсурдная фраза, но я выбрал сказать другую. Лживую, как полагается в приличном обществе:
— К сожалению, я должен откланяться. У меня завтра раннее рандеву.
— Нам тоже пора. — Вежливая дюшесса подняла голову Рыжего.
— Ох-ох-ох-ой! — Искренне или притворно зевая, Рыжий потянулся, потянув брюки, желтый пиджак и даже какао-башмаки с пряжками. Родившись в северной деревне близ Ленинграда, Рыжий обладает вкусом латиноамериканца, бразильца, может быть. Он встал.
— Спасибо за чудесный вечер и чудесный обед. — Стоя в дверях, я пожал руку итальянки.
Она чуть наклонила голову и улыбнулась. Но высвободила свою руку на долю секунды ранее чем следовало. Только в этом выразилось недовольство хорошо воспитанной женщины. Если б она воскликнула: «А постель? Что ж ты, поел и убегаешь, мужик!» и загородила бы мне выход рукой, я бы, клянусь, остался. Я ценю и уважаю искренние порывы.
— Что ж ты, старичок? — отреагировал наконец Рыжий, только когда вывел «Вольву» на Шампс Элизэ.
— Смотрины не удались. Пардон… но женщины этого возраста…
— Хороший охотник, — Рыжий не обернулся ко мне и не посмотрел на меня в зеркало, — должен уметь взять любую дичь, а не оправдываться потом, что дичь показалась ему недостаточно крупна. Так-то, старичок…
И все. Более мы на тему итальянки не разговаривали. Мы побеседовали некоторое время о его «картинках», как неуважительно называет Рыжий свои табло, и я стал опять пугать дюшессу, но на сей раз уже не садизмом, но связями с Компартией. Я рассказал ей о своем визите в «бункер» ФКП, на пляс колонель Фабьен. Результатом моего хулиганства явилось то, что дюшесса попросилась выйти из «Вольвы» на Шампс Элизэ. Я сказал, что выйду я. Я сказал, что меня не нужно отвозить, как собирался сделать Рыжий, что я возьму такси. Но Рыжий заупрямился, проявил свою независимость, и мы отвезли молчаливую дюшессу.
— Гэ-гэ-гэ-гэ… — рассмеялся Рыжий, когда дюшесса удалилась, топая каблучками по авеню Фош. — Ты напугал ее коммунистами, старичок! Она боится, что у нее отберут квартиры и деньги. — Лицо у Рыжего было такое, как будто он радовался подобной возможности.
Я обманул Рыжего. Я поднялся лишь на первый этаж «моего» дома на рю де Тюренн, и, когда он не спеша отъехал, я спустился. И пошагал по рю де Бретань в направлении бульвара Севастополь. Мне пришлось около часа просидеть на лестнице номера 3 по рю Святого Спасителя. Наташка явилась из кабаре только в четыре утра. Слава Святому Спасителю, одна.
— Ебаться захотел? — спросила Наташка презрительно.
Однако вторичные признаки ее поведения указывали на то, что она была рада обнаружить меня поджидающим ее на лестнице.
Щеки у Наташки были горячие, как положено певице кабаре 28 лет, исполнительнице русских народных песен и горячих цыганских романсов. И была она умеренно выпимши, потому не злая, но веселая. И были мы счастливы в ту ноябрьскую ночь в Париже. Вставая ночью, можно было бродить сколько угодно по студии, не включая света, без риска разбить стеклянные вазы. Ваз у Наташки в студии не было. В этой студии вообще было мало предметов. Матрас, на котором мы лежали, был основной ее мебелью.
До совершеннолетия
— Распроебанный ты в рот! Распронаебит твою бога мать! Да чтоб тебе пизды никогда не видать… Изувечу, если упадешь!
Бригадирский голос заставил меня очнуться. Я висел на руках над бездной, беспомощно болтая ногами, пытаясь нащупать лестницу. Я оставил лестницу под балкой, но ее не было.
— Гробанешься — кости твои подбирать не буду! — проорал зычный, оттаявший и замерзший, растрескавшийся бригадирский голос. — Подтягивайся, сука лохматая, на руках!
То, что он изувечит меня, если я упаду, меня не испугало. Но то, что он не будет подбирать мои кости, меня до слез обидело и возмутило. Я напрягся и, ненавидя бригадира, подтянулся. Подтянувшись, я забросил колено и потом грубый солдатский сапог на бетонное ребро перекрытия. Вскарабкался, дрожа от напряжения, на ребро. Сел верхом, продолжая дрожать. Вокруг меня было серое мерзлое небо. Утром еще шел дождь, но к полудню не успевшие высохнуть плоскости сковало вдруг неожиданным морозом.
— Видишь теперь, где лестница, пидар гнойный? — Бригадир загоготал далеко внизу и, сняв шапку, я видел, вытер ладонью лоб. — Ветром ее аж на пару метров отдуло. Потому что ты, пиздюк, ее неправильно застропил. Ползи вниз, что расселся!
Кроме того, что я неправильно застропил лестницу, я еще и не пристегнулся поясом к перекрытию. В такую погоду! Все еще перепуганный, я медленно спустился по качающейся слабой лестнице и стал на оледенелую грязь рядом с бригадиром. Лоб Евлампия был опять мокр от пота, пусть он и только что вытер, я видел, свой лоб.
— Пиздюк… — Евлампий глубоко вздохнул, как учили делать в паузах гимнастики по радио. И ничего больше не добавил.
Я закашлялся длинно, погано и глубоко. Уже неделю меня не отпускал противный этот кашель — может быть, следствие работы на открытом воздухе. Далеко за Харьковом строили мы новый цех военного завода. Строили во вчерашнем поле уже целую осень и половину зимы. Температуры у меня, кажется, не было, но я кашлял как раненый зверь.
— Тебе не остопиздело хрипеть, пацан… Идем в барак, я тебя вылечу. И сам вылечусь. — Евлампий нервно гоготнул. — Блядь, до сих пор внутри трясет из-за тебя, пиздюка. Гробанулся бы, меня бы точно в тюрягу посадили. Зачем взял малолетку меньше восемнадцати на монтажные работы…
Мы пошагали к бараку — временному сооружению из грубых досок: там мы переодевались и содержали наши инструменты. Евлампий впереди, бригадирским шагом, я сзади, виновато понурив голову. Бригада смотрела нам вслед, а крановщик Костя присвистнул с крана.
Евлампий (просвещенному читателю это обстоятельство уже сделалось ясным даже только по его имени) был рожден до революции и в деревне. После революции подобные старорежимные имена детям уже не давали. Нашему бригадиру было лет 50. Костистый, упрямый, тонкогубый мужичище, похожий на топорище породистого топора. Розовые рожа и шея тонкокожего блондина. Светло-серые злые очи под ниточками белых бровей. Мы все бригадира нашего побаивались. Известно нам было о нем, что посадили его перед войной на большой срок за убийство. В войну сочли власти нужным послать его на фронт, разумно предположив, что убийца-плотник будет хорошим солдатом. Серые гляделки нашего бригадира в моменты злости наливались свинцом, темнели, и я вполне представлял его с такими глазами прущим на танк, поджав тонкие губы. После войны плотник переквалифицировался в строителя, потом повысился до новой специальности — монтажника-высотника. Он был хороший работяга — Евлампий Прохоров, и умелый работяга. Рабочих своих материл, но перед начальством всегда защищал и «занимать» нас старшему инженеру или даже начальнику треста не занимал. Отказывался. «Я за своего рабочего отвечаю перед его семьей». И точка. Хочешь взять рабочих — снимай бригадира. Мы поднялись в барак. Пройдя к ржавому железному ящику, подобию сейфа, он присел. Отпер замок.
— Я ожидал, вы мне по морде врежете, Евлампий Степаныч.
Он сунул руки в ящик. Пошарил.
— Надо было по морде. Чтоб с завтрашнего дня носил очки. Чтоб пришел в очках.
— Это вам Володька настучал про близорукость?
— Володька или не Володька, важно, чтоб ты видел, куда ногу ставить.
Бригадир выпрямился. В руке у него была бутыль с ядовито-синей этикеткой. И ядовито-синяя жидкость плескалась в бутыли. Я знал, что это технический спирт — денатурат. В нем моют, кому нужно, детали или употребляют его как топливо. Мама моя давно сообщила мне, что от денатурата слепнут, предупреждая, чтоб я никогда «не вздумал пить» денатурат. Чтобы «вздумать пить» такую гадость (я уже нюхал денатурат не однажды), нужно было быть очень специальным человеком — совсем отпетым алкашом, а не просто любителем надраться в воскресенье.
— Воды! — Бригадир ловко метнул стакан ко мне по столу. И, взяв с полки еще стакан, налил его щедро, до краев, синей жидкостью.
— Не нюхай. Пей одним разом. И выпив, воздуху не вдыхай, глотай сразу воду, а то сдохнешь. Понял? Всю требуху сожжет, если воздуху вдохнешь. — Он крепко пристукнул предо мною стаканом.
Мне было семнадцать. Я представил себя с палочкой, слепого, пробирающегося к трамваю на Салтовском поселке. Но я не мог отказаться от синего яда. Ведь сам бригадир, убийца и солдат, тип бешеной ненависти, настоящий мужчина, налил мне стакан. Я только что опозорился, не найдя лестницы под ногами. Я не мог опозориться еще раз — Евлампий Прохоров меня бы запрезирал навсегда. Я поднял стакан и влил в себя синюю жидкость. Как горячий свинец, как соляная кислота полилась она в меня. Интересно, рассчитан ли пищевод на подобную ядовитость? Дыхание мое остановилось. Если бы я даже захотел, я не смог бы вдохнуть воздуха.
— Воду! — приказал Евлампий. — Пей! Чего ждешь…
Я залил ядовитую кислоту водой и застыл над нашим грубым столом в оцепенении. Как если бы меня только что окунули мгновенно в кипяток и вынули.
— Назавтра будешь как новый. Гарантирую. Забудешь даже, как харкают.
Евлампий налил в освободившийся стакан денатурат. Я заметил, что на синей этикетке изображены белые линялые кости и череп. Чтоб алкоголики, значит, не смели пить. Мне? Наливает опять? Не стану пить, откажусь… Сожжет меня. Не выдержу.
Нет, не мне. Себе. Он понес стакан ко рту.
— Евлампий Степаныч… — Мишка-болгарин, наш комсорг, рожа черная, букли запущенных волос ореолом вокруг, возник в двери. — Там Седельников приехал. Сюда идут. — Седельников был наш старший инженер.
— Хуй его принес, засранца.
Бригадир опорожнил стакан. Прошел к рукомойнику, старому и ржавому, его носик следовало поднимать рукой, только тогда из рукомойника тонкой струйкой текла вода, такая была конструкция, и прикусил носик.
— Ты, пацан, не обижайся на ругань… — сказал мне Евлампий, подняв от рукомойника мокрую физиономию. — Это я, чтоб тебе храбрость придать, из испуга тебя вывести. Чтоб не гробанулся. На фронте капитан мой так матерился в чрезвычайных обстоятельствах… — И Евлампий улыбнулся. Может быть, ему было приятно вспомнить капитана и чрезвычайные обстоятельства.
Назавтра кашель мой исчез. Без следа. Отмытые страшной жидкостью гортань и пищевод и какие там еще внутренние органы избавились от налипших на них бактерий? Однако взамен кашля добрую неделю после посещали меня приступы икоты. Денатуратные газы подступали к горлу, и пары денатурата извергались изо рта очередями. Мой друг Володька смеялся надо мной: — Ну что, пацан, вылечил тебя куркуль-бригадир народным средством. Теперь всю жизнь будешь икать и вонять, как примус… Га-га-га…
В Володькиной тираде отразилось соперничанье семьи Золотаренко с бригадиром. Отец Захар и мать Володьки — Мария, подчиняясь Евлампию, вступали с ним ежедневно в плодотворные здоровые конфликты. Как сварщики самого высокого разряда, они умели покачать права и показать бригадиру, что от них многое зависит. В сущности, конфликт был между двумя мужчинами: Захаром, бывшим уркой-налетчиком, «перековавшимся» на Беломорканале в сварщики-работяги, и хитрым мужиком, убийцей и солдатом Евлампием. Сильные мужики, оба стоили друг друга. Захар бригадирства не желал, не однажды от бригадирства отказывался, но если сильный с сильным в чистом поле возводит цех, то борьба неизбежна. Пусть и психологическая лишь. Захар Золотаренко гордо именовал свою семью «рабочей голотой», то есть голытьбой, а бригадира называл «куркулем».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я