Качество супер, приятный ценник 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

они были обшиты изнутри пластиком! В них Мишка складывал добычу.
— Учись, пацан, пока я жив… Я плачу за два гарнира и кисель. Обед обходится мне в 19 копеек. Понял, как надо жить?
Я понял, но применять его метод не стал. Шпана давно уверила меня, что у меня плохие руки, то есть в карманники я не гожусь…
Короче, Мишку поймали на месте преступления с карманами, полными котлет и шницелей. Может быть, его заложил заводской «сосед»-доходяга, может быть, увидел повар или подавальщик, дело не в этом… Дело в том, что «соседи» воспользовались Мишкой и котлетами, дабы выплеснуть свою неприязнь к нам, монтажникам, вольным бедуинам. Рабы радостно отвлеклись от обеда, столпились вокруг Мишки, угрожая ему. Они кричали, что Мишка — ворюга, ворующий у рабочего класса, а что может быть паскуднее, чем воровать у рабочего класса. Как цыгана ни корми, он все норовит лошадь украсть! Так кричали они. Мишка завизжал, что он болгарин и ворует у администрации столовой, что, если они могут доказать, что он ворует у рабочего класса, пусть они отрубят ему руку. Вот! Вот его рука!
Заводские схватили его за эту руку, и нам пришлось вынуть монтажные топорики из-за поясов и отбить Мишку. Евлампий в столовую обыкновенно не ходил, находя ее шумной и грязной. Он обедал в бараке, нагрев на печке чаю и разрезая сало ножом. Евлампий, предупрежденный Володькиной матерью, прибежал и вырвал Мишку и нас из окружения, действуя глоткой и не забывая схватиться рукой за монтажный нож, он же немецкий штык, висевший на поясе. Толпа, взворчав и вскричав в последний раз, как раковина, в которую вдруг втянута водоворотом последняя вода, отступила.
Я шел за бригадиром и Мишкой, я видел и слышал их. Отойдя по снегу за барак, бригадир ударил Мишку по роже и в живот розовым кулачищем и прокричал, схватив его за свитер:
— Я тебя, падлу, порешу, если вдруг у своих станешь красть, понял! И мне все равно, цыган ты или болгарин!
Мишка закрыл рожу руками и всхлипнул:
— Не гони меня, Евлампий Степаныч! Я с бригадой хочу, не гони… Куда я еще пойду, беспризорный я! — И Мишка расплакался…
Разумеется, он давил на чувства бригадиру, который даже и не сказал ему, что выгонит, давил беспризорностью и несчастностью… Но верно и то, что в те годы народ тек рабочей силой с работы на работу как хотел, и не угроза потерять работу заставила Мишку расплакаться, но угроза потерять бригаду, коллектив. Помню, что до случая с кражей котлет, переодеваясь после работы, он как-то сказал мне: «Повезло тебе, пацан… Лучше нашей бригады нет в тресте. Коллектив подобрался что надо, ребята веселые… А коллектив коллективу рознь, пацан. С одними мужиками хочется работать, а от других хочется бежать…»
— Блядь египетская… — выругался бригадир. — Научился душу вынимать от мамки-цыганки… Иди работай, пиздюк…
Я справился у Володьки, почему Евлампий обругал Мишку «египетской блядью». Володька предположил, что бригадир перепутал цыган с евреями, которых Моисей вывел из Египта. Бригадир должен был обругать Мишку индийской блядью, ибо доподлинно известно, что цыгане вышли из Индии… Еще есть библейское выражение «тьма египетская», может быть, Евлампий имел в виду, что Мишка темный человек…
В профессии монтажника, пусть мы и гордились ее современностью (мы горячо отстаивали свое отличие от просто строителей, клавших кирпичи), было много от крестьянского коллективного труда или от лесоповала, от шахтерства также. Взять хотя бы забивание арматурин сквозь секции. Согласно технологии секции были пронизаны в длину тремя отверстиями, в каждое следовало ввести сваренную Золотаренко-старшим арматурину. Так шампур прокалывает куски мяса, собирая их в шашлык. Отверстия были стандартными, и секции отливали на бетонном заводе стандартными. Но довольно часто, легко пройдя метров пятнадцать — пару секций, — арматурина отказывалась идти дальше — ее заклинивало. В таком случае мы приносили из барака кувалды и, сменяя друг друга, забивали арматуру сантиметр за сантиметром. Попасть тяжелой кувалдой в срез арматурины диаметром пять-семь сантиметров — нужно уметь. Торчит она, тихо колеблясь, на высоте человечьего глаза. Если промахнешься, влекомый тяжестью кувалды, полетишь рожей на шампур арматурины. Сменяя друг друга, с ахами и артельным общим криком мы загоняли суку, падлу, тварь… Как бурлаки на Волге, как матросы на аврале, как взвод в атаке. «Пробивание целки» — называл эту операцию охальный Димка Топоров. Конец особо упрямой арматурины, расшлепываясь постепенно, напоминал истоптанный инвалидом костыль… Мой удар, я не льстил себя надеждой сравняться с братьями Топоровыми, был слабенький.
— Брюха у тебя еще нет, но это дело наживное. Нажрешь и наебешь еще брюхо, — утешал меня младший, Димка. — Для кувалды вес нужен.
У Димки была розовая, как у Евлампия, шея, над поясом солдатских галифе — широкое, каменное брюхо. Мышцы у Димки были бесформенные, но мощные. Старший, Егор, — темнее и костистее — обладал красивой мускулатурой. В дополнение к упражнениям на стройплощадке — восемь часов в день — он еще «тягал» штангу, был, как тогда говорили, «культуристом». Оба брата жили в одной комнате в общежитии стройтреста. Димка занимался совершенно противоположного рода спортом — «шлялся по бабам», или «жеребился», как называл его активность наш бригадир. «Опять шлялся по бабам?» — спрашивал Евлампий, когда, раздеваясь на ходу, Димка, щеки красно-помидорного цвета, моргая, невыспавшийся, бежал по снегу к бараку, из которого мы уже выходили, одетые для работы. На опаздывающего Димку бригадир не кричал, работник он был отличный, и такой «шляющийся по бабам» был нам в бригаде нужен, ибо на то и бригада, чтоб народ в ней был разнообразный, так говорил Евлампий. Баба у нас была одна — пожилая Володькина мать Мария Золотаренко. Но за бабу ее никто не держал, ругалась она матом почище мужиков, курила, как и Захар, «Беломор», и отличал ее от нас лишь малый рост да способ отравления малой нужды: ей приходилось отходить отлить подальше…
Однако «бабы», «бабенки», «девки» и «девочки» незримо присутствовали на сооружении цеха ежедневно и ежечасно. Они были с нами под снежной крупой, под дождем, бродили с нами по колено в грязи во время оттепели.
«Кого ебем?» — приветствовал меня каждое утро крановщик Костя. Формула употреблялась им взамен неоригинального «Как дела?» Культура — синоним охранительного ханжества. Народ бесстыден и циничен, разумеется. О народном цинизме свидетельствует и бесстыжая голость неочищенных сказок, записанных Афанасьевым, и народные разговорчики, когда народ с народом изъясняется и некому записать. Костя, маленький, коренастый и головастый крановщик, был охальнее всех, охальнее Димки. Воспитанного не среди «тухлых интеллигентов», но на улицах рабочего поселка, меня, помню, все же ранила своим грубым неприличием одна из его историй, он их рассказывал множество… День, помню, был холодный, и ребята жались поближе к пылающему в бочке пламени. Речь шла… то, о чем шла речь, резюмировалось бы интеллигентным человеком как «странности любви». «Любовь зла — полюбишь и козла», — резюмировал Костину историю позднее донельзя смущенный Володька Золотаренко…
После двух лет службы в армии Костя приехал в родную деревню в десятидневный отпуск. Зима, деревня, снег, тишина…
— Ну, выпил это я с родителями, пожрали, поговорили и ложимся спать. Идти в любом случае некуда. Клуб есть в соседней деревне, но танцы только по воскресеньям… Ну, какие в деревне условия, вы сами знаете, ничего особенного. Домишко маленький, места мало… Батя с мамкой на печь залезли. А я на большую кровать улегся с младшей сестренкой. Обыкновенно родители спали на ей, а сестра на печи. Но я на печь не пошел, жарко очень, отвык я в армии… Лежу это я, но никак заснуть не могу. Мысли всякие, водка, конечно, и одеяло пуховое, хоть и не печь, но жара… Ебаться, короче, захотелось, хоть умирай, хуй как дубовый стал. В армии, все знают, с еблей херово, если только не в большом городе служишь… Слышу я, сестренка моя не спит тоже, ворочается. Я голову под одеяло сунул, хватанул горячего воздуху… Бля, так свежей пиздятиной мне в нос как шибанет, сестрой то есть! Пока я там в армии мудохался, спортом занимался, у нее пиздятина созрела. В 14 лет в деревне девка — баба уже. Ну, я руку к ней протянул… Ох, и отодрал я ее… Весь отпуск ебал… Где ни застану… в сенях, в сарае, в погребе… — Костя-крановщик фыркнул. — Вот, говорят, нельзя это, брату с сестрой, а я так не понимаю, почему нельзя. Оба довольны были…
— И что потом, пиздострадатель? — поинтересовался бригадир, вынимая из кармана помятую пачку «Беломора».
— А чего потом, ничего. Когда я из армии вернулся совсем, она уж парня имела и замуж за него вскорости вышла. Живут хорошо…
Дьявол пролетел, шумя крылами над стройплощадкой, сжимая в когтях округлое, белое тело Костиной сестры… Нужно было видеть физиономии и глаза наших мужиков. Эти ухмылки, и улыбки, и скошенные зрачки, озаренные пламенем, вздымающимся из бочки. Красно-синим пламенем. А крановщик Костя, сплюнув, пошел разогревать мотор крана. Я влез вверх, на перекрытие, и, примостившись рядом с Захаром, стал зачищать, обивать пластину. Мы «заваривали» крышу.
Смущаясь, зубило в руке, я в общих словах передал Золотаренко-старшему Костину историю (его у бочки не было). Мне хотелось знать, можно ли такое. Захар поднял забрало каски, выбрал в суме за спиной новый электрод.
— Человек чтоб уж так паскуден был, я не скажу. Паскудство ли это? Я не уверен… С этим делом осторожно нужно. Что называется, не суди. Ты Ирку длинноносую видел из нашего дома, пацан? Володька тебе о ней не рассказывал?
— Видел, — сказал я. — Но Володька мне ничего не рассказывал.
— У них мать больная, парализованная лежит. Так отец, он уже на пенсии, но здоровый мужик, уже несколько лет Ирку ебет. Живет с ней как муж с женой. Ему бабу хочется, а ей — мужика, длинноносой… Весь дом про них знает. Дом-то у нас старый, деревянный… все слышно, как в одной избе живем все. Стыдное это дело, конечно. Особенно для девки. Потому она такая гордая ходит, как струна натянутая, готова против обиды устоять… Жизнь есть жизнь, всякое случается… Гляди, снег опять похуячил, пацан…
Снег пошел бурный, обильный, как в опере, а не в природе. Быстро стало темнеть. Кончался январь 1961 года. Мне оставалось до совершеннолетия, до восемнадцати, меньше месяца. Я спешно заканчивал собирать сведения, необходимые мне для того, чтобы стать взрослым. Мне и хотелось и не хотелось становиться взрослым. Я немного боялся совершеннолетия. Я зажал зубило в руке и застучал по пластине. Зорька Золотой опустил забрало каски сварщика и озарил пространство неба за моей спиной сполохом электросварки.
Обыкновенные шпионки
Я заработался, и когда наконец, оторвавшись от пишущей машины, включил ТиВи, восьмичасовые новости уже начались. Я успел увидеть лишь последние кадры интересующего меня репортажа. Академица Сахарова протягивала руку итальянскому премьеру Кракси. Ближе всех к академице стояла пожилая полная женщина с благородным лицом. Седые волосы и черные одежды сицилийской маммы. Она работала с микрофоном — переводила речи премьера и академицы. Хотя в Риме, без сомнения, возможно было найти сотни русско-итальянских переводчиков, кто-то (кто?) вызвал из Парижа именно ее — сицилийскую мамму. Мою старинную знакомую. Мы познакомились двенадцать лет назад, и именно в Вечном городе. Простому обитателю демократии, естественно не знающему, кто есть кто на телевизионном экране или фотографии, кроме главных действующих лиц, будет интересно и поучительно узнать и о тех, кто помещается по правую или левую руку от знаменитого русского человека. О героях второго плана.
Когда я вместе с соседями явился с круглого рынка, закупив провизию согласно тщательно составленному заранее списку (картошка, помидоры, лимоны, лук, оливковое масло), я нашел Елену в той же позиции, в какой оставил. Она лежала в постели, погребенная под слоем одеял. Пейзаж комнаты претерпел лишь одно изменение. Поверх одеял были навалены все наши носильные вещи, даже нижнее белье. Опорожненные, неловко были брошены на пол чемоданы.
— Ты спишь?
— Да, — прошептала она. — И не хочу просыпаться. Хочу умереть. — Она всхлипнула.
Я вздохнул. Я понимал, что ей много тяжелее, чем мне. Она привыкла к исключительно хорошей жизни. Дочь полковника, потом — жена богатого московского художника. А тут такой холод, нет денег и кончился керосин. Керосинный обогрев она видела только в старых фильмах из жизни бедняков до Октябрьской революции.
— Может быть, я открою ставни?
— Нет. — Она опять всхлипнула.
— Ты плачешь?
— А что мне еще остается делать…
— Встань, на улице солнце, небо как на картинах венецианской школы. На рынке было невероятно красиво… Розовые кальмары… синие рыбины.
— Ненавижу их небо, и их холодные камни, и их рыбин… Я заледенела. Как мальчик Кай из сказки Андерсена, попавший во дворец Снежной Королевы. Только королеву зовут синьора Франческа и она уродина!
— Ну полежи еще. Я пойду варить картошку.
Я вышел. В темном коридоре далеко впереди светился узкий параллелепипед — вход в кухню. Оттуда слышались голоса. Я пошел к светлой щели. Из двери в единственный на всю квартиру туалет-душ вышел тощий черный абиссинец.
— Бон джорно! — промычал он.
Обычно он, как и другой его черный собрат, вместе они занимали одну из комнат, в этот час утра уже трудился где-то на овощной консервной фабрике на окраине Рима. Присутствие абиссинца в квартире в неурочное время можно было объяснить лишь тем, что его выгнали с работы.
В кухне я нашел Изю Краснова, его жену и их белобрысого мальчика. Плюс девушка Ира сидела над тетрадью с итальянскими фразами. Кухня была самым теплым помещением в квартире, потому мы все охотно скоплялись в кухне. Девушка Ира принадлежала к еще одной семье, обитавшей в квартире эксплуататорши синьоры Франчески. Всего в квартире нас жило тринадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я