раковина belbagno 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Довольно! Я устала. Мне тоже поспать надо. А то руки дрожать будут, и пропорю вам все вены…» Поезд тронулся. Прибежала Анечка, загасила фонарь, стуча зубами, сбросила шинеленку и со словами: «Ох, продрогла!» — нырнула к Клаве под одеяло: полка у них была одна на двоих, с откидной доской, кто-то из двоих должен был ночью дежурить и караулить больных, имущество — да где же девчонкам сутками выдержать дорожную работу, вот по их просьбе и приделали «клапан» к вагонному сиденью. Накрепко закрыв тамбуры с обеих сторон, они спали себе, и никто ни нас, ни имущество не уносил.— Ну как было? Как? — приставала с расспросами к подруге Анечка.— Было и было, — сонно отозвалась та. — Хорошо было. — И уже расслабленным голосом из утомленного тела испустила истомный вздох: — Хоро-шо-о-о-о.Анечка не отставала, тормошила напарницу, и слышно было, как грузно отвернулась от нее Клава:— Да ну тебя! Пристала! Говорю тебе — попробуй сама! Больно только сперва. Потом… завсегда… сла-а-адко…— Ладно уж, ладно, — как дитя, хныкала Анечка, — тебе хорошо, а я бою-уся… — и тоже сонно вздохнула, всхлипнула и смолкла.Устала, намерзлась, набегалась девчонка, и все успокаивающий сон сморил, усмирил ее тело, томящееся ожиданием греха и страха перед ним. А я из-за них не спал до утра. И вспоминалась мне давняя частушка, еще золотого деревенского детства: «Тятька с мамкой на полу гонят деготь и смолу, а я, бедный, за трубой загинаю х… дугой».
* * * * А утром у меня температура подпрыгнула, пусть и немного, и Клава ставила мне укол в задницу. Проникающим в душу спокойным взором она в упор глядела на меня и говорила, выдавливая жидкость из шприца, санитарке, порхающей по вагону:— Своди малого в туалет. Умой. Он в саже весь. В окно много глядит. А моет только чушку. Одной рукой обихаживать себя еще не умеет. Вот и умой его. Как следует умой. Охлади!И не когда-нибудь, а поздней ночью Анечка поперла меня в туалет, открыла кран и под журчание воды начала рассказывать свою биографию, прыгая с пятого на десятое. Биография у нее оказалась короткой. Очень. Родилась на Кубани, в станице Усть-Лабе. Успела окончить только семь классов, потом в колхозе работала, потом курсы кончила, медсестер, полгода уж санитаркой в санпоезде ездит, потому что места медсестер заняты…— Во-от! — напряженно добавила она и смолкла. Вдруг нервно рассмеялась: — Война кончится, так и буду судна да утки подавать… медсестрой не успею…— Успеешь! — поспешно заверил я. — На гражданке больных на твою долю хватит… Н-налечишь еще. — И я начал заикаться и опрометчиво добавил: — Ты доб-брая…— Правда? — подняла голову Анечка, глаза ее черные загорелись на бледном лице заметным ярким огнем, может, и пламенем. — Правда?! — повторила она и сделала вроде бы шаг ко мне.Но я, дрожащий, как щенок, от внутреннего напряжения, все понимал, да не знал, что и как делать, — здесь, в туалете, с перебитой рукой, в жалком, просторном бельишке, перебирая босыми ногами по мокрому полу, будто жгло мне подошвы, пятился к двери, от лампочки подальше, чтоб не видно было оттопырившиеся, чиненные ниже прорехи кальсонишки, и судорожно схлебывал:— Пра… Правда!.. Пра… Правда!Надо было как-то спасаться от себя и от позора, надо было что-то делать, и я тоже торопливо, с перебоями начал рассказывать свою биографию, которая оказалась гораздо длиннее, чем у Анечки, и дала нам возможность маленько успокоиться.— Ой! Вода ж на плите! — всполошилась Анечка и с облегченным смехом торопливо говоря: — Кипит уж. Ключом.Вылила горячую воду в заткнутую пробкой раковину, сноровисто и умело принялась мыть мне голову, лицо, шею, здоровую руку и освобожденно, с чуть заметным напряжением и виноватостью в голосе тараторила о том о сем. Когда вымыла меня, гордо сказала, показывая на зеркало:— Погляди, какой ты красивый у меня стал!Опасливо, боясь розыгрыша, я глянул в зеркало, и оттуда на меня, тоже опасливо, с недоверчивостью, уставился молодой, исхудалый парень с запавшими глазами, с обострившимися скулами. Анечка же, привалившись своей теплой грудью ко мне, будто протаранить меня собиралась, ощущаемая всей моей охолодевшей до озноба спиной, причесывала мои мокрые, совсем еще короткие волосы и ворковала:— Во-от, во-от, чистенький, ладнесенький… — А грудь все глубже впивалась мне в спину, буровила ее, раздвигала кости, касаясь неотвратимым острием сердца, раскаляла в нем клапана, до кипения доводила кровь — сердце вот-вот зайдется. — Ты чего дрожишь-то, миленький?— Н-ничего… х-холодно! — нашелся я и стреканул из туалета к своему спасательному вагонному месту, где Анечка успела перестелить постель, взбила подушку, уголком откинула одеяло с чистой простынкой. Но сам, с одной рукой я на вторую полку влезть не умел еще и покорно ждал Анечку, крепко держась за вагонную стойку здоровой рукой — никто не оторвет.Появилась Анечка, тоже умытая, прибранная, деловито подсадила меня на полку, дала тряпку — вытереть ноги, укрыла одеялом и, мимоходом коснувшись холодной ладошкой моей щеки, коротко и отчужденно уронила:— Спи.Я не сразу уснул. Слышал, как теперь уже Клава донимала расспросами Анечку.— Вот еще! Больно надо! — сердито роняла санитарка. — Умыла и умыла… — Но в голосе ее все отчетливей проступал звон, и его, этот звон, задавливало, потопляло поднимающимися издали, из нутра обидными и стыдными слезами, голос расплющился, размок, и мокрой, стонущей гортанью она пыталась выкрикнуть: — Да мне… Да если захочу… Да у меня жених в Усть-Лабе! Юрка. Я лучше Юрке… сохраню… сохранюсь…— Лан, лан, не плачь, — зевнула длинно, с подвывом Клава. — Салага он. Не умеет еще. Хочешь, я тебе подкину старшого, ну, Стеньку-то Разина! Тот не только в туалете, тот на луне отделает!..— Отстань со своим Разиным! Никого мне не надо!— Ну, ну, не надо, так и не надо! Кто бы спорил, а я не стану, — гудела успокоительно Клава и похлопывала юную подружку по одеялу, догадывался я — гладила по голове, понимая неизбежность страдания на пути к утехам, пагубную глубь бабьей доли-гибели.Успокоив Анечку, Клава и сама скоро успокоилась, пустив пробный, пока еще короткий всхрап носом, потом заработала приглушенным, деловитым храпом человека, честно зарабатывающего свой хлеб и с достоинством выполняющего свой долг перед народом и родиной. Однако ж в пути, догадался я, Клава спала не до самого глубокого конца и храпела не во всю мощь оттого, что и во сне не забывала про больных, безропотно, неторопливо поднималась на первый зов раненых или на стук в вагон снаружи.Легкая, смешливая Анечка спала себе и спала, беззаботно и безмятежно, лишь тайные страсти, это «демонское стреляние», как хорошо называл сии чувства Мельников-Печерский, так рано пробуждающиеся в людях южных кровей, точили, тревожили, томили ее в темных, скрытых от чужого глаза недрах, но еще не доводили до бессонницы, не ввергали в окончательное умопомешательство.Еще разок-другой за десятидневный путь покушалась Анечка на мою честь, манила меня за занавесочку или в туалет, но я делал вид, что «тонких» намеков не понимаю, и с полки своей не слезал до победного конца пути.К Анечке, должно быть по наущению Клавы, клеился старший сержант Стенька Разин. Презирая себя, я ревниво следил сверху за надвигающимися событиями. Анечка сопротивлялась изо всех сил: Стенька Разин был ей не по душе, стар, как ей казалось, и она боялась его напористых домоганий. Однако, будь наш путь подлиннее, допустим, до того же Джамбула, Анечка, наверное, рухнула бы, пала бы, как слабенькая, из глины сбитая крепостишка.И вот конец нашего пути! «Наши» девочки, стыдливо натянув на колени юбчонки, сидят с нами на траве и печально смотрят на нас. Сколько они уж проводили таких вот, как мы, подбитых орлов на излечение и на небеса и еще проводят, а вот по притчеватости и доброте русского бабьего характера привязываются к «своим мальчикам», присыхают, будто к родным.О-о, война, о-о, бесконечные тяготы и бедствия российские! Только они объединяют наш народ, только они выявляют истинную глубину его характера, и плывем мы устало от беды до беды, объединенные жаждой добра.Анечка сперва ненароком, потом и в открытую жалась ко мне, выбирала для меня фруктину меньше испорченную и поспелее, потом и вовсе легла головой мне на колени, грустно смотрела засветленными слезой страдающими черными глазами. Грустила она еще легко, красиво, словно ее родное и в осени голубое кубанское небо, раззолоченное из края в край исходным сиянием бабьего лета. Я перебирал пальцами здоровой руки волосы Анечки, гладил их на теплой ложбинке шеи, и сладость первой, тоже легкой грусти от первой разлуки, ни на что не похожая, мягко сжимающая сердце, мохнатеньким абрикосом каталась по рассолодевшему нутру, томила меня никогда еще не испытанной и потому ни с чем еще несравнимой нежностью, сожалением и уходящей вдаль, в будущие года невозвратной печалью.Ребята давно уже обменялись адресами с «нашими» девчонками, давно сказали все, что могли сказать друг другу. У меня адреса не было, и Анечка сказала, что будет мне писать сюда, в госпиталь, а я ее извещать о всяческих событиях в моей жизни и перемещениях. Мне казалось, Анечка была рада тому, что мы не осквернились в вагонном туалете, что не пала она на моих глазах под натиском вагонного атамана Стеньки Разина, что судьба оставила нам надежду на встречу и сожаление о том, что мы не могли принадлежать друг другу. Сила, нам неведомая, именно нас выбрала из огромной толпы людей, понуждала к интимной близости, не случайной, кем-то и где-то нам предназначенной, предначертанной, пышно говоря, и она же, эта сила, охранила наши души.Как прекрасно, что в жизни человека так много еще не предугаданного, запредельного, его сознанию не подчиненного. Даровано судьбой и той самой силой, наверное небесной, прикоснуться человеку к своей единственной «тайне», хранить ее в душе, нести ее по жизни как награду и, пройдя сквозь всю грязь бытия, побывав в толпах юродивых и прокаженных, не оскверниться паршой цинизма, похабщины и срама, сберечь до исходного света, до последнего дня то, что там, в глубине души, на самом ее донышке хранится и тебе, только тебе, принадлежит…
* * * * Наше сидение на железнодорожном откосе продолжалось почти до вечера — санпоезд хотел освободиться от груза, а Хасюринский госпиталь этот груз не брал. Как выяснилось, госпиталь подлежал ликвидации, расформированию, и помещения двух хасюринских школ — средней и начальной — должен был освободить для учащихся еще к началу сентября, но надвигался уже октябрь, а госпиталь никак не расформировывался.После звонков в Краснодар, в краевое или военное сануправление, решено было тех бойцов, что выгружены из санпоезда, временно оставить в станице Хасюринской, остальных везти дальше, вплоть до Армавира. Наше сидение на откосе, возле пустынного сада, было прервано появлением человека, у которого все, что выше колен — брюхо: явился замполит госпиталя по фамилии Владыко. Обвел нас заплывшим, сонным, но неприязненным взглядом. Сразу заметив двух девчонок, он покривил вишневой спелостью налитые губы, слетая с которых, как мы тут же убедились, всякий срам как бы удесятерялся в срамности.— А-а, новые трипперники прибыли! — и, радуясь своей остроте, довольнехонько засопел, захрюкал, вытирая платком шею и под фуражкой.Ребята оглядывались по сторонам, ища взглядом тех, к кому эти слова относились. Но вперед уже выступал Стенька Разин — старший сержант Сысоев — и фамильярно заговорил с замполитом на тему триппера: много ли его в Хасюринской, как с ним борются, — сделал мужественное заявление, что «триппер нам не страшен», лишь бы на «генерала с красной головкой» не нарваться. Замполит свойски гоготал, говорил толпящимся вокруг Сысоева раненым, что добра такого в Хасюринске в избытке, еще от немцев в качестве трофеев оно осталось. А как с ним бороться, узнаете, когда на конец намотаете!.. — и все это с «го-го-го» да с «га-га-га».Девчонки наши начали торопливо прощаться: сперва всех по порядку, по-бабьи истово перецеловали, желая, чтобы мы скорее выздоравливали и отправлялись бы по домам. Потом все разом целовали Анечку, кто куда изловчится, чаще в гладенькие ее щеки, простроченные полосками светлых слез. Дело дошло до меня, и я расхрабрился, припал на мгновение губами к губам няньки. Как бы признав за мной это особое право, Анечка от себя поцеловала меня в губы. Ничего не скажешь — целовалась она умело и крепко, даже губу мне прокусила, должно быть, еще в школе выучку прошла.Прискребся в тупик, парящий всем, что может парить, маневровый паровозишко, бахнул буферами в буфера вагона и потащил обжитый нами поезд на станцию. «Наши» девочки долго нам махали в окошко, Анечка утирала слезы оконной занавеской, и когда санпоезда не стало, так сиротливо, так одиноко нам сделалось, что и словами выразить невозможно.Часу уже в седьмом вечера раненых наконец-то определили по местам: кого увели, кого увезли, кого и унесли на окраину станицы Хасюринской, во второе отделение госпиталя, располагающегося в начальной школе. Раненые попадали на жесткие крапивные мешки, набитые соломой, разбросанные на полу, прикрытые желтыми простынями и выношенными одеялами, предполагая, что это — карантинное отделение и потому здесь нет коек и вообще все убого и не очень чисто. Впрочем, предполагать было особенно некогда — все устали, истомились.
* * * * В хасюринских школах в дни оккупации был фашистский госпиталь для рядового и унтер-офицерского состава. Аккуратные немцы увезли и эвакуировали все, что имело хоть какую-то ценность, бросили лишь рогожные мешки, кой-какую инвентарную рухлядишку, оставив в целости и сохранности помещения школ, станицу и станцию, — и приходится верить рассказам жителей станицы и фельдмаршалу Манштейну, что с Кубани и Кавказа немецкие соединения отступали планомерно, сохранили полную боеспособность, но, по нашим сводкам и согласно летописцам разных званий и рангов, выходило, что немцы с Кавказа и Кубани бежали в панике, бросали не то что имущество и барахло, но и раненых, и боевую технику…А они вон даже кровати, постельное белье, медоборудование и ценный инвентарь, гады ползучие, увезли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я