https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..Я не думаю, что он подал эту «идею», чтоб поизмываться надо мной. Он, наверное, и в самом деле хотел облагодетельствовать меня трофейным добром. Калерия, прервав работу, посмотрела на мужа — шутит он или всерьез говорит. Она, Калерия, испытывала передо мной чувство неловкости за так неладно, с нашего «переселения», начавшееся возвращение их к мирной жизни, иногда заговаривала со мной о том, что как родит, они с мужем получат квартиру: у него на это больше возможностей, чем у меня, — они это понимают. Переедут, обставятся, тогда мы с Милей снова вернемся в комнату наверх. А сейчас как быть? В положении и ей, и нам неловко, да и тесно…«Да-да, — кивал я головой. — Конечно, конечно. Не беспокойтесь, нам и за печкой ничего. — И для убедительности добавлял: — С милой рай и в шалаше…»Тяжело донашивающая ребенка, Калерия морщила губы в улыбке, кивала мне и долго потом следила за моим взглядом: правда ли, что я не ношу камня за пазухой, не обиделся на нее. Бедная женщина. Она была в том уже состоянии, когда все земное докучает, мешает, боль и тревога сосредоточены на том, что внутри, а не снаружи, что ее мучает, но и дарит светлую радость небывалого, ни на что не похожего состояния и жуткой тайны ожидания того, что за этим последует, муки ее завершатся новой жизнью, подумать только, зачатой на войне.Ребенка мира! Первенца! Ее первенца! Ради которого она и сама родилась, росла. Не для войны же, не для работы, пусть и в отдаленности от фронта, рождалась она!Калерия заметно помягчела нравом, сделалась уступчивей, заискивала перед сестрой, как я заметил, самой тут непреклонной; не вступала в стычки с Азарием, даже подарила ему что-то заграничное, вроде ручку-многоцветку. Правда, он ее забыл в желобке окна. Отцу с матерью тоже что-то подарила. Тасе — платье да пальто. Васе — ботинки, хотя и поношенные, но совсем еще крепкие. А вот у жены моей подарков от Калерии и ее капитана не было, видать, они понимали: никаких подарков она не примет, да еще такой отлуп даст трофейщикам, что зубы заноют.В общем и целом отношения в доме более или менее утряслись. Калерия капризничала, или, как тут говорили, «дековалась», только над матерью, да и то нечасто. Мать терпела и всех терпеть просила. «Господь простит», — говорила.Но жизнь под одной крышей — тесная жизнь, тут друг от друга не спрячешься. Мой свояк Иван Абрамович с семьей переехал из Шайтана в Архиповку, поближе к городу, всего она в шести верстах от города, та Архиповка. Он часто привозил на салазках мороженое молоко на продажу, из овощей кое-что — он сбивался на дом. И пока жена его торговала на базаре, Иван Абрамович вел с нами разговоры, да все больше на политические темы иль нравственно-социальные.Видом он был благообразен. Высоко обнажившийся массивный лоб обрамлен нимбом волос, голубоглаз, длиннолиц, длиннорук, походил он на какого-то философа из учебника пятого класса. Иван Абрамович читал газеты, книги, вступил на войне в партию, хотя на Урал угодил спецпереселенцем, негодовал по поводу безобразий, творившихся в лесной промышленности, заверял, что все это вместе с последствиями войны будет со временем партией ликвидировано. На лесозаготовках Иван Абрамович очутился не по своей воле, на фронте метил попасть в политруки, но дальше агитатора продвинуться не успел, однако патриотический порыв не утрачивал до тех пор, пока жизнь да болезни совсем не замяли его и не растолкли в порошок. Я его подзуживал:— Ты такой вот сознательный, почем же сейчас молочко на базаре продает твоя баба? Почем?— Дурень ты! — беззлобно и снисходительно гудел Иван Абрамович и отворачивался от меня, как от осы, докучливо зудящей над его мудрой головой. — Погоди, погоди, поживешь вот мирной жизнью, покатает она тебя по бревнам, синяков на бока наставит — поумнеешь.С товарищем капитаном разговоры у нас не клеились. Он про «свою войну» помалкивал, я трезвонил шпорой, в кучу собирал все, что слышал, видел на пересылках, в госпиталях, в запасных полках. Свой боевой путь был мне настолько неинтересен, что я его почти не касался, вспомню только иногда, где че сперли, какие шуточки вытворяли по молодости лет после того, как отдохнем и отоспимся, от глупости и прыти, связанной с возрастом и постоянной взвинченностью, неизбежной у молодых ребят на войне.Иван Абрамович, рядовой стрелок на войне, пехотинец, вышедший в сержанты, отлично понимал, где я говорю серьезно, где придуриваюсь, хохотал, отмахивался от меня, утирал калеченой рукой, похожей на пучок сосисок, глаза. Папаша смеялся приглушенно, и только по глазам его серым, голубеющим в минуты радости, да по мелко вздрагивающей бороде было заметно, что он тоже смеется.— Тихо вы! Каля там, забыли! — шикала на нас Пелагия Андреевна, но шикала беззлобно — тоже нажилась в почти безгласном доме за войну. — Согрешенье с вами… — и удалялась к соседям — отдохнуть, может, переждать: Калерия рассердится — ее тут не было, и она знать ничего не знает.— Вот с такими вояками и отдали пол-России, провоевали четыре года, — не выдержал как-то капитан, послушавший мои байки.Я знал, что он не выдержит, потому что он, когда я, махая руками и ногами, «травил про войну», фыркал, совался с замечаниями. Я ждал, когда он сорвется, даже предполагал, что он скажет, и тут же вмазал ему в ответ:— А с такими, как ты, просрали бы целиком дорогую Родину за три месяца! Осенью немцы были бы уже здесь, — потопал я по полу. — На Урале! А японцы там! — показал я за окно, на улицу, в восточную сторону.Повисла неожиданная напряженная тишина. Но капитан был не лыком шит, немало, видать, поработал с такими «мятежниками», как я. Он побледнел, но, сдерживая себя, выдал презрительно:— Шутник! — и быстро удалился наверх.Папаша снова, несмотря на запрет, свертывал цигарку. Иван Абрамович угрюмо молвил:— Зря ты. От говна подальше…Папаша, с которым мы уже испилили и искололи все дрова в мои выходные дни, очистили снег и стайки, то вполуха слушал меня, то и вовсе не слушал, но все равно мне одобрительно кивал:— И правда што, не связывался бы ты с им. Правильно Иван Абрамович толкует: от говна подальше — не воняет.Теща явилась и с порога навалилась на «самово»:— Опять смолишь! Скоко говорено. — И когда, накинув японскую шубу и бубня что-то себе под нос, папаша удалился на улицу и я стал собираться следом за ним, сказала Ивану Абрамовичу так, будто меня уже не было в избе: — Ну нискоко не уступит старшим! И трешшыт, и трешшыт!.. Да хохочет — аж лампы гаснут! Вот как ему весело! С чего? Зарабатыват меньше уборщицы, но туда же, с гонором…Папаша сидел под навесом тамбура. Цигарка его, как флейта с дырами по бокам, дымила вызывающе. Удивительный был он курец, папаша! Курил он всю жизнь не взатяжку, но без курева жить не мог. Сейчас у него в цигарке-флейте были крупно рубленные табачные крошки — корни вперемешку с крапивой, но он смолил себе и смолил — аж глаза ело. Протянул было мне кисет, но моя голова его курева не переносила, угорала — в ней, в контуженой-то моей башке, усиливался звон. Папаша убрал кисет в карман. Я достал за услугу на вокзале заработанные папироски и, когда докурил «Прибоину» до мундштука, притоптал ее, сказал папаше:— А давай-ка, Семен Агафонович, сортир чистить. Народу много, все серут… уже подпирает…— Пожалуй што айда. Нам така работа самый раз. Капитанам срать — нам, солдатам, чистить! — Такие сердитые слова, так сердито и грубо произнесенные, я услышал от папаши впервые и озадачился, начиная понимать, что с виду-то у папаши лишь борода да нос, да трудовые корявые руки, испутанные толстыми жилами, но внутри, в середке-то, где глазу не видно, — не все так уж просто да топорно.Папаша надел «спецовку»: старый дождевик, латаные-перелатаные валенки, для чистки изготовленные рукавицы — и заделался черпалой. Меня от долбежной работы освободил, так как одежда у меня одна — и рабочая, и выходная. Пахнуть стану, а работаю на людях, и он, папаша, преотлично это знает, так как на том же чусовском вокзале, после того как ему повредило руку при сцепке вагонов, какое-то время состоял швейцаром при ресторане. Работа легкая, в тепле, да старуха его оттудова отстранила, так как он там, при ресторане-то, кхе-кхе…В старом железном корыте я отвозил добро за железнодорожную линию, опрокидывал его в овраг — весною ручей все зимние накопления снесет в реку Чусовую. Пока папаша нагружал транспортную емкость, я любопытствовал, что же означает это самое «кхе-кхе». Отвернувшись от сортирного жерла, Семен Агафонович досадливо обронил:— Не знаешь, што ли? Мужик ведь!.. — и, тяжело вздохнув, признался: — Виньцем я стал баловаться… А семья!.. С такой оравой не забалуешься, — и, опершись на лопату, устремив голубеющий взор в какие-то ему лишь известные дали, исторгнул: — Было делов! — но тут же опамятовался, прикрикнул на меня, что полное уж корыто, а ты стоишь и стоишь, ротом ворон ловишь.Когда я вернулся во двор и поставил под нагрузку транспорт, папаша, заглаживая нечаянную грубость, пообещал мне:— Я ишшо тебе как-нибудь расскажу про службу в городу Витебску. Во-от, парень, город дак город!Для папаши это был самолучший город на свете! Так как других он почти не видел, не задерживался в них, городишко же Чусовой по естеству жизни плавно перетек в деревенский лик — сельская жизнь тут не могла сравниться ни с какой стороны с городом Витебском. Воспоминания о городе Витебске папаша мог поведать только в самые благостные минуты, будучи «под мухой», и только самым близким людям. Вот и я удостоился услышать от него те редкостные, захватывающие воспоминания, и за это мне хотелось обнять и притиснуть к себе папашу, да весь он был в мерзлом крошеве — от него попахивало. Когда мы углубились на уровень лома в нужниковую яму, выломали, выковыряли и отвезли отходы человеческие за линию, папаша восстановил деревянный мерзлый трон и, как в прежние годы, после приведения «опшэственного места» в порядок затопил баню.В этот раз мы мылись с ним вместе, чего удостаивались тоже далеко не все, даже и сыновья. Ивана Абрамовича старик стеснялся. Я сдавал на каменку. Семен Агафонович, ахая, хлестался веником, сочувствовал, что я не могу париться: «Вот чево война делат с человеком…»Когда, уже изможденный, обессиленный, сел папаша на приступок полка, прикрыв исхлестанным веником причинное место — в этих делах, как и в словесном сраме, тесть мой был целомудрен, многому меня, не поучая, научил, — пытался он продолжить беседу про войну, но сил его даже на разговоры не хватило — ослаб могучий мужик за войну, на иждивенческих карточках, — попросил окатить его теплой водицей, загородив накрест ладонями свои мужские достоинства. Родив девятерых детей, последнего — сорока пяти лет, они, родители, не дали им никакого повода узнать, откуда они взялись, тем более, каким манером их мастерили.Привыкший к массовому бесстыдству, богохульству и хамству на войне, да и до войны кое-что повидавший по советским баракам, наслушавшийся всякой срамотищи и запомнивший бездну мерзостей, декламировавший целые поэмы, подобные «Весне» Котляревского, невольно я подбирался, укорачивал язык, смягчал солдатские манеры поведения и придерживался насчет окопного фольклора. Многим современным, интеллигентно себя понимающим людям стоило бы поучиться у бывшего вятского крестьянина человеческим отношениям меж собой, в семье, на людях. Узнав, что у капитана в городе Ростове есть брошенная жена с двумя детьми, Семен Агафонович не мог понять, как это возможно — оставить свою жену, тем более робятишек, — оттого сразу невзлюбил блудню зятя, да и дочь осуждал за невероятный в этой семье поступок. Позднее он мне признался, что сразу решил: «Путной семьи у их не получится, ничего доброго не будет — на чужом горе счастья не строят, эдаким маневром. — Все же он был и остался маневровым работником — составителем поездов. — Варначат людишки, жить-то по-людски не живут. Дитям судьбы калечат».Калерия, удостоверившись, что муж ее не шутит — всерьез хочет обрядить меня в парадный костюм, поддержала супруга:— Что ж, по-родственному полагается всем делиться…А я ж, «язва болотная» — по выражению бабушки, сроду и болот-то не видавший: горы у нас да скалы кругом, на родине-то, — я ж страшно раним, потому как в деревенском сиротстве хлебом корен, в детдоме беспрестанно попрекаем за то, что государство меня поит, кормит, одевает, день и ночь думает обо мне, в окопах и госпиталях изношен до того, что нервы наголо, и начитан некстати, изображаю прическу на непутевой голове перед зеркалом, — внятно так, раздельно произношу:— Я до войны вором был — беспризорничество вынуждало воровать… И потому — ныне ворованным не пользуюсь.Капитана будто ветром смахнуло с кровати, он закружил по комнате, закачал половицы — они же потолок.— Ты что?! — негодовал капитан и назидал в том духе, что все манатки — немецкие, есть трофейное имущество, которое брошенное, которое купленное, которое просто победителям отданное!..Из вороха тряпок, лежавших на столе перед зеркалом, я брезгливо, двумя пальцами поднял миленькие детские трусики с кружевцами и, кривя глаз и рот, начал измываться над соквартирантами:— Да-да!.. Прибежала немецкая девочка лет трех от роду, а то и годовалая, сделала книксен: «Герр советский капитан! Я так вас люблю, что готова отдать вам все!» — и великодушно сняла вот эти милые трусики…Капитан ушибленно дернулся, его скособочило, сломавшись в шее и пояснице одновременно, он рухнул задом на кровать, какое-то время глядел на опущенную голову Калерии. Она ни глядеть на него, ни шить не могла.— В-во мерзавец! Во-о сволота!..— Иди-ка сюда, капитан, — поманил я пальцем свояка. Он отчего-то завороженно пошел на мой голос — колдун же я, колдун! Распахнув дверь в верхние, холодные, сени, я показал ему на воткнутый в стену бритвенно остро наточенный столярный топорик и медленно, сквозь зубы проговорил со всей ненавистью, какую нажил на войне, с бешенством, на какое был способен с детства: — Еще одно невежливое слово, я изрублю тебя на куски и собакам выброшу… — Осторожно, будто в больничной палате, я закрыл дверь и, обмерив взглядом оглушенного капитана — все это комфортное жилище, добавил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я