https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/razdviznie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Да, Ксения — сводная сестра Федора Рассохина. Отец ее — полярный летчик. Однажды он летел из Заполярья с семьей на борту и с самолетом случилась авария. Мать и брат погибли. Отцу переломало ноги, и теперь он не летает, он ведает авиаотрядом на Севере. В момент вынужденной посадки самолета, защищенная руками и грудью матери, девочка отделалась сотрясением мозга и судорогой лица. Докторша Рассохина была безмужняя, Федя — плод ее институтского романтического увлечения заведующим кафедрой гистологии. У докторши Рассохиной жила мама, тоже в прошлом докторша, курящая, раскудлаченная, дни и ночи читавшая любовные романы. Выходив летчика и его дочку, докторша Рассохина увела их к себе домой. Получилась семья, несколько странная, диковатая, дети, предоставленные сами себе, жили хотя и в центре большого города, но росли словно в поле трава.
Дом пребывал в полной заброшенности, и пришлось Феде с детства брать на себя хозяйственные заботы. Поэтому и поступил он не в институт, а на курсы шоферов, чтоб поскорее приобрести специальность, быть полезным дому. Ксения определена была обожаемой бабушкой на филфак педагогического института, дабы «догнать и перегнать» Ушинского.
— Да и Макаренку заодно! — веселясь, заключила о себе рассказ Ксения.
Не зная, как относиться к такому откровению, испытывая чувство благодарности и неловкости одновременно, я сказал:
— Однако засиделся. Товарищ сержант, он, ух строогий!
— Жуть! — наливая из фарфорового чайника заварки, подтвердила Ксения. — Это не ты починил ему нос? — Я отмолчался. — Пей! — пододвинула она мне сахарницу. — Успеешь еще и командирам насолить.
«И в самом деле, куда торопиться?» — размешивая витой серебряной ложечкой чай, я во все глаза глядел на Ксению.
— Чё уставился? Девок не видел?
«Такую не видел!» — хотелось мне проявить решительность, да храбрый-то я среди своих, детдомовских корешей иль фэзэошников.
— Ты чё молчишь, паря? Плети чего-нибудь. Ты родом-то откуда?
— Из Овсянки, Ксения, из Овсянки. Гробовоз я.
— О-ой, так близко! Я думала, из Каталонии…
— Неинтересно, да?
Она посмотрела на меня пристально:
— Слушай, волонтер! Ты какое горе пережил? Болезнь?
— Ничего я не пережил…
— Любезнейший! Я и не таких орлов наскр-розь!..
— Тебе бы в рентгенологи.
— И без рентгена наскр-розь…
— Фунтика, к примеру.
— Ишь, чё вспомнил! Футлик его фамилия. Э-эх, Футлик-мутлик! — рассеянно глядя куда-то, вздохнула она. — Ему баба знаешь какая нужна? Во! — раскинула Ксения руки, — и чтоб барахло меняла, золото скупала… А я? — она огляделась вокруг: — Папа не прилетит, Федор уедет, все тут промотаю и к маме дерну, санитаркой, в санпоезд.
— С такими ручками только урыльники и таскать!..
— А чё ручки? — Ксения посмотрела на свои руки, вытянув их перед собою, точно слепая. — Потренируюсь — и порядок! Я так-то здоровая, только ленивая… Так какое горе-то? Болезнь?
Она помолчала, выслушав меня, затем тряхнула рукав моей гимнастерки:
— Держись!
— Ну, ладно. Мне пора! — заторопился я. — А то товарищ сержант…
— Да поговори ты со мной еще, о славный железнодорожник! Хоть про рельсы, хоть про паровозы… С сержантом я все улажу.
Застегнув все еще картошкой пахнущую телогрейку, с которой сыпался крахмал, я протянул Ксении руку:
— Спасибо за хлеб-соль!
— Серьезный вы человек, товарищ боец! — Не подавая руки, Ксения быстро спросила: — Кто твой любимый герой? Скоренько! Не раздумывая.
— Допустим, Рудин, — усмехнулся я.
— О-о, сударь! Вы меня убиваете! Дмитрия Николаевича я полюбила и бросила еще в школьном возрасте! — Опершись спиной на косяк двери, она прикрыла глаза и без форса начала читать: «Вошел человек лет тридцати пяти, высокого роста, несколько сугуловатый, курчавый, смуглый, с лицом неправильным, но выразительным и умным, с жидким блеском в быстрых, темно-серых глазах, с прямым широким носом и красиво очерченными губами. Платье на нем было не ново и узко, словно он из него вырос».
— Ну как? — Ксения кулаком постучала себе в темечко. — Варит котелок?
Когда она читала, перекос ее губ и надменный прищур были заметней, в не совсем закрытом глазу белела простоквашная мякоть, отчего лицо становилось несколько уродливым, и меня, такого неотесанного, корявого, в себе самом зажатого — это как бы сближало с нею, придавало смелости.
— А как насчет Фомы-ягненка? — подсадил я собеседницу.
— Фи, допризывник! Я ему про Ерему, он мне про Фому! Из вашей деревни небось?
— Сама-то ты деревня!
— Подожди! — Ксения ушла в комнаты и вернулась с богато изданной книгой. — На! Насовсем! Бери, бери! Там наш адрес. Может, напишешь мне о боевых подвигах? Напишешь, а?
Я не шел на пересылку, меня несло по городу. Случилось! Случилось! Я встретил девушку, какую мечтал встретить, и хотя заранее знал, что она так и останется мечтой, но «Рудин»-то со мною будет, он мне напомнит о том, что она, эта так необходимая мне встреча, была на самом деле, и долго я буду жить ощущением нечаянно доставшегося мне счастья. А девушка будет жить где-то, с кем-то своей жизнью, неведомой мне, и в то же время останется со мной навсегда.
Как прекрасно устроен человек! Какой великий дар ему даден — память!
Письмо Ксении я так и не написал, точнее, так его и не закончил, потому что писал и пишу его всю жизнь, оно продолжается во мне, и дай Бог, чтоб слогом, звуком ли отозвалось оно во внуках моих.

* * * *
Федя Рассохин повертел «Рудина» и скуксился:
— Подарила так подарила…
— Вернуть?
— Чё-о? Она те вернет! Она чё сплановала? Ты с этой книжицей явишься к ней после войны, вы приятно побеседуете, и, глядишь, она совсем тебе голову заморочит!.. Ох, сеструха, сеструха! Вот горе-то мое!..
Федя Рассохин выписывал бумаги на получение продуктов и в то же время объяснял, что околачивается на пересылке из-за нее, из-за сестры, пока отец с севера не прилетит, иначе эта фифа институт бросит, на фронт умотает либо фунтика какого-нибудь опять к дому приручит.
— Слушай! Да ну ее! Слушай! Народ понаехал из тайги — сплошь блатняки и бывшие арестанты. В карты дуются, пьют. Назначаю тебя старшим десятка. Иди получать продукты. Следи, чтоб не стырили. Завтра отправка.
— Куда?
Зачесался, замялся товарищ командир.
— Ладно! — Махнул он рукой. — Куда едешь — не скажу. Чё везешь — снаряды… — И сообщил, что команда отправляется под Новосибирск, в пехотный полк, но если я хочу подзадержаться, мы можем вместе двинуть уже в сам Новосибирск, и не в пехотный, а в формирующийся автополк — есть разнарядка на него, Федю Рассохина, он добьется, чтоб меня «прикомандировали», — и мигом железнодорожника превратят в классного шофера.
— Нет, Федя, отправляй меня с командой. Вот в Овсянку, можешь если, отпусти… попрощаться.

Утром я прихватил возле мелькомбината сплавщицкий катер. Пока он скребся вверх по Енисею на деревянной горючке, солнце поднялось высоко, пригрело обеленные утренним заморозком голые склоны гор, и засверкали горы, и дохнули знобкой стынью ущелья.
Село стояло на берегу реки, оглохлое, пустое. Крыши домов парили, в щелях теса серебрился иней. На дверях домов виднелись старые, тяжелые замки, ворота заперты на заворины, люди ходили через огороды, собак не слышно, старух на завалинках не видно, стариков под навесами — тоже, дети не играют на улицах — все при деле, от мала до велика, все готовятся ко второй военной зиме.
Августа ушла на работу. И бабушки не было дома. Прихватив девчонок, она отправилась на Фокинский улус — перекапывать поле подсобного хозяйства, которое шаляй-валяй убирали студенты и наоставляли много картошек в земле. Отправилась бабушка по той самой дороге, которой ушел навсегда маленький Петенька, и, знал я, непременно всплакнет она о маленьком внуке, помолится о его душе, бестелесно витающей в лесах и горах, желая ей, невинной, скорее отмучиться и опасть на землю березовым листом, перышком голубиным, лепестком цветочным, белой ли снежинкой.
Никто не умеет так складно, как бабушка, причитать, никто не может всех нас, живых и мертвых, больших и маленьких, так верно помнить, так жалостно жалеть, так горько оплакивать.
Лишь дядя Ваня и тетя Феня были дома. Встретили они меня со слезами — в составе той самой сибирской бригады, которую я не застал на пересылке, братан мой Кеша отбыл на войну.
Смеясь и плача, дядя Ваня и тетя Феня рассказывали, как, дернув на прощанье водчонки, хорохорился Кеша. «Я этому Гитлеру-блянине все кишки выпушшу!» Родители и невеста умоляли бойца поберечь свою отчаянную головушку, но он ярился пуще того — не только Гитлера, всю его клику грозился извести подчистую!
Ценя Кешину отчаянность, соглашаясь с его намерениями, невеста все же просила, чтоб хоть после боя — не все же время идет сражение — вспоминал он о родителях и хоть немного, совсем чуть-чуть думал о ней. На что Кеша выдал:
— Тут, в неревне, в нраке, чуть, бывало, занумался — и плюху поймашь, там и вовсе нумать нековды, там, невка, зевни — пулю проглотишь!..
До Гитлера Кеше добраться не довелось, но, воюя в Сталинграде командиром пулеметного расчета, искрошил он довольно противника, заработал орден, медаль и с оторванными пальцами на левой руке и на правой ноге, одним из первых вернулся в село. Я интересовался впоследствии — держался за ногу, что ли? Кеша, а он сделался боек на язык после фронта, отшил меня, заявив, что держался совсем за другое место и не растряс ничего, в целости доставил своей дорогой невесте.
Так и не повидавшись с бабушкой и Августой, передав прощальный им привет через дядю Ваню, я переправился на известковый завод и неторопливо побрел в город дачным местом, привычной прибрежной дорогой, проложенной моими односельчанами, натоптанной рекрутами, переселенцами, мешочниками, арестантами и просто нуждой и судьбой по земле гонимым людом.

* * * *
Ночью на пересылку прибыло еще несколько команд.
В казармах сделалось людно и шумно. Днем началась отправка. Федя Рассохин крепко пожал мне руку и, потирая поблескивающий нос, улыбнулся, желая всего хорошего, сожалея, что не вместе едем, наказывал, чтоб я не партизанил — пехотный полк не детдом, и коли я буду себя недисциплинированно вести, из меня винегрет сделают.
Я обещал Феде Рассохину вести себя дисциплинированно.
— Да-а! — спохватился он, убежал в контору и вынес оттуда кулек. — На! Ксюха послала. Бери, бери!
В пакете оказались соевые конфеты местного производства — такими конфетами отоваривали карточки вместо сахара. Все съедобное и сладкое, что могло и должно было попасгь в конфеты, на фабрике работяги слопали и унесли, пустив в производство лишь соевую муку и какую-то серу или смолу. Когда конфету возьмешь на язык, она по мере ее согревания начинает набухать, растекаться, склеивать рот так, что его уж не раздерешь, и чем ты больше шевелишь зубами, тем шибче их схватывает массой, дело доходит то того, что надо всю эту сладость выковыривать пальцем.
Ксения получила соевые конфеты на студенческую карточку и — не выбрасывать же добро — послала допризывнику гостинец, как тонко воспитанный человек, она к пайковым конфетам сунула в пакетик горстку клубничных карамелек довоенного производства.
И вот, занявши третью полку в полупустом вагоне, я лежу, сунув мешок под голову с последней в нем буханкой хлеба, да поглядываю через полуоткрытое, на зиму не заделанное окно да посасываю карамельку.
Нас отправляли в Новосибирск пассажирским поездом — этакая роскошь по военному времени!
Провожающих нет. Никто не пел и не плакал. На станции и на перроне шла будничная жизнь, война сделалась привычной, отъезд на войну — делом обыденным. Но я все же грезил: возьмет да кто-нибудь из наших, деревенских, прибежит. Или… Вот уж блажь так блажь — возникнет Ксения, да при всем-то сером, неинтересном народе руку подаст, всего мне хорошего пожелает.
От сладостных грез отвлек меня живописный, в полном смысле этого слова, человек, так много стриженный тюремной машинкой, которой не столько стригут, сколь выдергивают волосы, что голова его от напряжения сделалась фиолетового цвета. Обут он был в опорки, одет в холщовые исподники и драную телогрейку, болтающуюся прямо на голом костлявом теле. Впрочем, на голом ли? Под телогрейкой выколотая майка, меж лямок ее, прямо на сердце, профили двух вождей и клятва в великой к ним любви, а также намек насчет свободы, которою он будет дорожить и честно жить.
— Н-ну, с-сэки! — праздно фланируя вдоль вагона, сжимая и разжимая кулаки, грозился живописный парень.
— Н-ну, фрицы, трепещите!
На перроне возникла и стала полнеть толпа парнишек, отдетых в железнодорожную форму. Я поглядел на перронные часы — вот-вот на второй путь подадут рабочий поезд до Базаихи. Высунувшись в окно, я спросил у ребят — не из первого ли они училища, не со станции ли Енисей? «Из первого», — ответили мне.
Второй набор. Ребята позаморенней, смирней, но полностью уже обмундированные. Нам так и не выдали всю форму, мы так и не пережили до конца «организационный период» в совмещенном с ФЗО ремесленном училище ускоренного выпуска. Эти учатся уже как следует: и наглядные пособия, наверное, есть, и учебники, и тетради, и макеты, и инструменты, только кормят их еще хуже, чем нас, — война-прибериха затягивает пояса все туже и туже.
— Эй! — позвал я одного парня. — Сымай фуражку! — И когда он, недоумевая, снял и подставил фуражку, я вытряхнул из бумаги комком слипшиеся соевые конфеты, саму бумагу, повременив, бросил в окно и подмигнул братьям-фэзэошникам.
— Шшашливо! — пожелал мне кто-то из них слипшимся ртом.
Появились в вагонах и провожающие. Семья. Плотный мужик в долгополом армяке, в рубахе из домотканого холста, в древних, залиселых сапогах играл на гармошке. За ним хромал мужик или парень — не понять — так заморен был и вычернен солнцем, ведя в обнимку допризывника, на котором вперед всего замечалась старенькая шапка с распущенными ушами и узкие латаные штаны с бордовыми заплатами на коленях. Чуть в отдалении за мужиками тащились молодая, но уже сильно изношенная женщина, она вела за руку бледную девочку на вид лет трех-четырех.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122


А-П

П-Я