https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/dlya-kvartiry/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Студентка: из Ташми или Фармина.
Мы начинаем ужинать: достаем из вещмешка сухую твердую колбасу, хлеб, сахар. Я все гляжу на девушку: что же видит она в темном окне? Такое же купе отражается в нем, и все мы там сидим, едим колбасу. Что-то вдруг словно толкает меня под руку. Я вижу там, в окне, как девушка сглатывает слюну…
Валька и Со перестают есть, смотрят в ту же сторону. Быстро вынимаю из вещевого мешка еще колбасу, режу хлеб.
– Девушка, – говорю, но она не поворачивает головы, и я трогаю ее за локоть.
Она высокомерно смотрит на нас.
– Пожалуйста… с нами, за компанию.
– Спасибо, я не хочу!
И не глядит на расстеленную газету. Я беру хлеб с колбасой, сую ей в руки.
– Возьмите, что же вы!
– Нет-нет!
Девушка отталкивает мою руку, но я больно сжимаю ее пальцы, заставляю взять этот хлеб с колбасой.
– Спасибо…
Она начинает есть, откусывает маленькие кусочки. Слезинка скатывается у нее по щеке, растворяя черную краску в уголке глаз. Мы молчим, уничтоженные. Нам стыдно, хоть мы ни в чем не виноваты. Господи, это так тяжело – видеть голодную девушку.
Потом я стою с ней у другого окна, возле веников и бака с водой, стою всю ночь напролет. Ее зовут Люда, и она из Ташми, со второго курса. Едет к тете в Самарканд, верней, это сорок километров еще за Самаркандом. Билетов сейчас не достанешь. В Урсатьевской ее высадили, и четыре дня она ночевала на станции, не могла попасть на поезд. А хлеб в Ташкенте выдают по карточкам только на день вперед. И продать было нечего…
Да, продать ей нечего… У нее пустая сумка в руках. Девушка красивая, мне кажется, очень красивая, и в другое время, особенно вот так, ночью в поезде, я обязательно вел бы себя иначе. Но не теперь. Мы стоим с ней у окна, прижавшись плечами, и тихо рассказываем о себе друг другу. Я не дотрагиваюсь даже до ее руки, чтобы она чего-то не подумала. Наши долго не спят, поглядывают на меня с девушкой.
Долго стоим на какой-то станции. Водонапорная башня видна в темноте, рядом деревья, и вдруг понимаю, что это за места. Сейчас тут совсем тихо, ветра нет и в помине. Лишь три или четыре огонька проступают в спящем поселке. Только неделю назад уезжал я отсюда на открытой товарной площадке. Кто-то стоял у водонапорной башни. Комбинезон и шлем были на мне…
Утром в Самарканде все мы выходим на перрон. Девушка среди нас с буханкой хлеба и банкой тушенки, которую мы дали ей. По очереди прощаемся с ней за руку. Она все стоит и смотрит вслед поезду. Мы машем ей руками из окна, из тамбура…
Уже днем за голыми, поросшими колючкой холмами сияет вода и какие-то строения на том берегу. Такое здесь бывает под горячим, ослепительным солнцем. Но мы знаем, что это не мираж, и молча смотрим в окно. Это водохранилище, то самое.
Медленно ползет поезд между холмами, и полчаса еще проходит, пока наконец показывается станция. Мансуров и Мучник поедут дальше. У Мучника родители где-то, не доезжая Бухары, а у Мансурова мать в Чарджоу. Потому и напросились они в сопровождающие Мы же сходим на горячий, залитый асфальтом перрон.
Комендантский патруль проверяет у Вальки Титова документы. Лейтенант в повседневных погонах мельком глядит на нас.
– Сегодня уже до места не доберетесь. Можете тут оставаться. Только чтобы на базаре не болтаться!
Лейтенант строжится, как по-настоящему. Валька даже не отвечает ему, забирает документы, и мы идем дальше. Все, кто сошел здесь с поезда, сплошь военные. На вокзальной площади кипит торговля: толкают все с себя – сапоги, шинели, белье – в обмен на всякую рвань. К нам тоже подкатываются: «Махнем, солдат… Сотню приплачиваю. Тебе все равно сменят!» И кивают на гравийное шоссе, что идет от станции. Мы знаем: это дорога на водохранилище. Только не являться же нам туда кусошниками.
На привокзальном базарчике покупаем лепешки, самсу и холодец с непонятным белым наваром по краям тарелки. Сидим и едим тут же, в тени.
– Из ишака делают. Чеснок добавляют, и вкусно, – говорит Шурка Бочков.
Кудрявцев жует лениво:
– Это еще ничего. Знаешь, ногти находят…
Аппетита у нас не убавляется.
Отдыхаем в садике на площади, лежим под чахлыми пыльными кустами. К вечеру переходим в вокзальную чайхану, устраиваемся на свободное место у стены. До войны тут, видно, был склад. Длинный сарай с деревянными стенами тонет изнутри в мутной полутьме. На нарах у стен и на тахте посредине сидят и лежат люди. Многие, как мы, армейские. Тут же семьи с детьми, какие-то женщины с потухшими глазами. Некоторые пьют чай. В углу при свече играют в карты.
Лампочка горит лишь на одной стороне, у двери. Там на деревянном помосте стоит самовар на полдесятка ведер. Здоровенный чайханщик льет кипяток из крана в большие и малые чайники. Двое помощников, мальчик в больших галошах на босу ногу и старый польский еврей с пейсами и неподвижным, как маска, лицом, разносят чайники, собирают зеленые трехрублевки.
Чайханщик словно бы и не смотрит в сгустившуюся тьму зала, но все видит. Между нарами идет торговля: из-под полы предлагают часы, кольца, белое английское мыло из Ирана. Самогон носят в корзинах, прикрытый тряпками. Гонят его из белой сахарной свеклы, бурты которой стоят вдоль путей.
Позже появляются женщины, подсаживаются к компаниям, заговаривают с солдатами.
– С маслокомбината, – говорит мужик с вывороченными губами. – Смена у них кончилась.
Возле чайханщика появился милиционер: как видно, пришел из дежурки при вокзале. Они мирно о чем-то разговаривают. Я с интересом смотрю на него, давно почему-то не видел милиционера. Как-то мало их стало в войну. А тот пьет чай и поглядывает на тахт, где старый терьякеш с невидящими глазами разговаривает сам с собой.
Милиционер уходит. Остается один чайханщик. Самовар остыл, чайники сложены, и он сидит, зевая, на подушке в углу. Становится тише, лишь у дальней стены, где играют в карты, слышатся азартные выкрики.
– Эй, тише там! – кричит Со.
Зеленые лица поворачиваются к нам, смотрят недобро. Но молчат, в спор с нами не вступают. Становится тише.
Мутнеет утро в окнах под потолком. Мы начинаем собираться. Да и другие уже встали. Женщина собирает остатки еды на нарах. Она ждет, когда мы уйдем, чтобы взять себе хлеб и кусок холодца, что лежит на бумаге между нашими вещами. Со отдает ей весь холодец, который оставался у нас.
– Спасибо, сынок, – говорит женщина…
Мы идем по гравийному шоссе от станции к холмам. Острые каменные осколки чиркают под сапогами. Чуть впереди нас идут танкисты, которые ночевали с нами в чайхане. Четверо у них тоже без погон, другие в погонах и с винтовками. Кто-то еще движется сзади. Тихая утренняя синь в воздухе.
Часа полтора идем мы так быстрым утренним шагом. Холмы раздвигаются, и справа, совсем близко, открывается целое море воды. Какие-то птицы плывут, взлетают и снова плывут невдалеке.
– Утки! – говорит Шурка Бочков.
И тут мы видим идущий вдоль шоссе ряд колючей проволоки. Когда он начался, мы не заметили. Все это: вода и утки – с другой стороны. Целый километр еще идем вдоль этой проволоки, проходим один пропускной пункт – полковой, потом, уж внутри части, другой. Охрана усиленная: двойное ограждение и через полсотни метров – часовой.
У приземистого, в четыре окна дома приходится долго ждать. Присаживаемся на сухом арыке. Здесь сидят уже другие, кто явился раньше нас. Разбираемся по погонам у сопровождающих: Полтавское танковое, Третье харьковское самоходных орудий, Ивановская высшая школа штурманов, Ташкентская школа стрелков-бомбардиров, Туркестанское пехотно-пулеметное. И еще отдельно, по четыре в ряд сидят на корточках прямые тюремные со своими конвойными.
Со шарит в вещевом мешке, вытряхивает крошки. И у Вальки в мешке пусто. Ничего, как-нибудь доедут обратно. Толкнут что-нибудь с себя, хоть те же вещмешки. А мы… мы уже на месте.
Приходит наша очередь. Идем через внутренний КПП и сразу попадаем в перегороженную барьером комнату. Тут какие-то шкафы с ящиками, заляпанный чернилами стол. И ничего нет больше. Стены тоже голые, без лозунгов.
За столом сидит капитан в повседневной гимнастерке с отекшим, невыспавшимся лицом и какими-то безразличными глазами. Еще лейтенант, тоже в затрапезном виде, старшина с тетрадью. Боком сидит старший лейтенант. Этот выглаженный, с крахмальным подворотничком и портупеей вперехлест на спине. Погоны у него узкие, нестроевые.
Капитан с полминуты молча смотрит на нас, берет у Вальки Титова наши документы. Не взглянув на печати, рвет конверт по краю. Три листка там, на каждого отдельный.
– Так, Бочков. – Капитан безошибочно смотрит на Шурку Бочкова, хоть в бумагах нет фотографий. – Непочтение родителей… Месяц.
Это он говорит старшине, передавая бумагу. Шурка Бочков подрался с лейтенантом Кононенко, техником из второй эскадрильи. Там и драки-то особой не было. Кононенко не из тех, чтобы качать дисциплину: сам же Шурку обложил. Но дознался подполковник Щербатов, стал нудить Бочкова, а Шурка по спецшкольной еще вольнице что-то и ему сказал. И у полковника Бабакова как раз подошло настроение…
– Кудрявцев. – Капитан читает, недоуменно пожимает плечом. – Кому он нужен: с крыши, что ли, прыгать?
Кудрявцев молчит. Он толканул кому-то списанный парашют. Послали сдавать их в склад МТО, а он сказал, что один потерял. Через день уже парашют нашли у барыги, порезанный на куски. Старого образца парашют – это пятьдесят метров шелку, не то что новый, перкалевый. Весь Ташкент ходит в парашютных рубашках-бобочках.
– По заповеди, – говорит капитан старшине. – Месяц…
Теперь он смотрит мою бумагу, и вдруг чувствую на себе его удивленный взгляд. И старшина задвигался, поднимает на меня глаза. Даже лейтенант, который сидел без дела, уставился на меня. Что же там такое про меня написано? Полковник лично диктовал, я знаю.
– Так, Тираспольский… Месяц.
Делаю шаг за барьер, где ждут уже Шурка с Кудрявцевым. Капитан останавливает меня.
– В пехоте ты помкомвзвода был?
– Был, – отвечаю я вместо «Так точно!»
Капитан подписывает пропуск, отдает его Вальке Титову:
– Все, можете ехать!
Из-за барьера уже пожимаем руки Вальке и Со. Потом они уходят. Лейтенант встает из-за стола.
– Подожди, Ченцов, еще подберем, – останавливает его капитан.
Теперь очередь танкистов. С ними то же самое:
– Непочтение родителей…
– По заповеди… месяц.
– Непочтение родителей…
– Непочтение родителей…
Это все известное: непочтение – ссора с начальством, а по заповеди – продажа казенного имущества. Отдельно – самоволка, если больше суток. Что еще может быть? Разве как со мной…
Теперь идут артиллеристы из Ферганы.
– Самоволка…
– Непочтение родителей…
В каждом городе тут по три-четыре эвакуированных училища. Кроме того, военные академии, не считая строевых частей. И одно на весь округ – водохранилище.
Нас уже человек пятнадцать за барьером.
– Выходи строиться! – говорит лейтенант. Выходим через другую дверь на широкий двор. Здесь нас уже ждут старшина, сержанты и ефрейтор. Становимся в два ряда. – Вещи оставить… Ножи… Деньги, часы сдать под расписку!
Нас ведут к приземистому кирпичному зданию, как видно, дореволюционной постройки. Снаружи непонятно, что это: ровные голые стены. В середине становится видно, что тут был клуб. На деревянном помосте, где сцена, стоит несколько железных кроватей. На одной сидит сержант, клеит лычки на погон. А в зале человек сорок вроде нас: сидят на длинных скамейках или спят на устланном соломой полу. Большинство военные. Тюремные сидят отдельно, у стены. Мы трое находим себе место на незанятой еще скамейке недалеко от них.
Тюремные, которые прибыли до нас, играют в карты. На полу за скамейками расстелен ватник, все они сидят кругом. Как только лейтенант уходит, они снимают наброшенное сверху одеяло. Там гора бумажных денег. Очко…
Обедать выходим без строя. Во дворе врытые в землю кирпичные столы в ряд и к ним такие же скамейки. Баланду разливаем из бака в миски.
– Ну, суп ППЖ, – говорит кто-то из танкистов. – Прощай Половая Жизнь.
Да, это не наши девятая или седьмая норма со стартовым завтраком в дополнение.
После обеда осматриваемся: во дворе, кроме летней столовой, только уборная. И еще дверь в канцелярию, где сидит капитан. Там часовой. С другой стороны плац и учебные окопы. За ними стрельбище. И тоже часовые у проволоки, через каждые пятьдесят метров.
Сержанты, которые на помосте, где сцена, поедут с нами до места. Они катаются так каждый месяц туда и обратно. Мы лежим на узких скамьях, слушаем, как ссорятся за картами тюремные. Всякий раз возникает между ними какая-то свара. Мы уже знаем, барахло тут толкают через вольнонаемного дядю Колю и некоторых часовых. Через них же достают, что надо.
– Так, ворье непутевое, – говорит Кудрявцев. – Один вон только в настоящем законе, из Ташкента. Говорят, больше ста лет на нем с побегами.
Смотрю на сидящего в стороне ото всех парня: ничего особенного, белобрысый, с широким лбом. Правда, плечи у него тоже широкие, литые, на руке буквы – «Валя». Да так и лет ему немного, пожалуй, на год или два только старше меня. Когда успел он столько лет нахватать? Однако тюремные к нему с особенным почтением, даже обходят за три шага, когда бегут по своим делам. Сидит он, прислонившись спиной к стене. Почему-то и обедать не ходил.
Играющие вдруг притихли. И на нашей стороне тоже наступила какая-то непонятная тишина. Поворачиваю голову. Возле нашей скамейки стоит долговязый уголовник с большим носом на узком лице. Он не смотрит на меня, как бы не имея к нам дела. Мы по себе, они сами по себе.
Рядом с нами на полу примостились тоже двое тюремных. Один – бухгалтер из какого-то колхоза, полноватый, с пухлыми щеками, другой – кладовщик с черной седеющей бородой клочьями на узком худом лице. Что-то они продали незаконно на сторону. На Бухгалтере мятый шевиотовый костюм и красные, с косыми голенищами сапоги по здешней моде. Долговязый длинными цепкими руками держит Бухгалтера за сапог, не давая тому подняться с пола:
– Эй, ака, колеса одолжи! Они у тебя фасонные!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я