раковина пилот 60 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Может, это все-таки сон? Он напряг память и вспомнил, о чем он с ней говорил: о ее муже. Нет, не сон.
– Не отпустишь?
– Нет.
Марья заплакала и сквозь слезы тихонько запричитала:
– Да как же я теперь… Хороший ты мой, отпусти ты его. Пожалей ты меня… Ну, куда же я одна-то? У нас ведь скоро… Невиноватый он совсем.
Кузьма не знал, что делать. Уйти бы сейчас отсюда – лучше всего. Но как же, куда уйдешь?
– Не плачь. Не надо… Что уж ты так?
– Как же мне не плакать, Кузьма? Да я в ноги тебе упаду, – она действительно брякнулась Кузьме в ноги. Тот подхватил ее под руки, поднял.
– Не плачь… Перестань. Не надо плакать.
Никогда еще лицо ее не было так близко – так невероятно, неожиданно и страшно близко. Оно было мокрое от слез, измученное тревогой – красивое, самое дорогое.
Кузьма закрыл глаза, резко отвернулся. Отошел, как пьяный, к окну… Сел на подоконник.
– Уйди, Марья. Тяжело. Уйди. Егора отпущу.
На рассвете пошел дождь. Зашумел ветер. В стекла окон мягко сыпанули крупные редкие капли. Потом ровно и сильно забарабанило по железной крыше. Запахло пылью и старым тесом…
Дождь шумел, гудел, хлюпал… Множеством длинных ног своих отплясывал на крыльце… Звонко и весело лупил по ведру, забытому на колу. Под окнами журчало и всхлипывало. Казалось, настроился надолго. Но кончился он так же неожиданно, как начался. По мокрой листве бойко пробежал ветер, и все стихло. Только с карнизов срывались капли и шлепались в лужи.
Утро занималось ясное, тихое. В синее, вымытое небо из-за горы выкатилось большое солнце. Мокрая земля дымилась теплой испариной и дышала, дышала всей грудью.
Поздно вечером Ефим Любавин вошел во двор к Егору. С любопытством, долго разглядывал разбитую дверь, потом открыл ее и, не входя в избу, позвал:
– Егор! Ты дома?
– Дома, – откликнулся Егор.
– Выйди, покурим.
Егор вышел, обирая с черной рубахи мелкие кудрявые стружки.
Сели на бревно около конюшни.
– Схоронили? – спросил Егор.
– Схоронили. Чего ж не пошел?
– Не могу я его видеть… такого.
– Там было дело, – вздохнул Ефим. – Мать водой отливали.
Егор скрипнул зубами, нагнул голову.
– Белый лежит… хороший, – рассказывал Ефим. – Прямо верба вербой. Большой какой-то исделался сразу.
– Куда попали?
– В бок, вот сюда, – Ефим показал рукой чуть ниже сердца, – и в висок… картечиной.
– Никогда этого не забуду, – тихо, но твердо пообещал Егор.
– Вот, я как раз поэтому и зашел, – Ефим строго посмотрел на младшего брата. – Первое дело: не вздумай сейчас пороть горячку. Хорошо еще – самого отпустили. Могли приварить, как милому, – Ефим помолчал, потом понизил голос и спросил: – Кто из вас Феде-то попал?
– Куда ему?
– В грудь. Да поверху как-то, – он, наверно, аккурат в этот момент повернулся. Доктора привозили из города. Длинноногий ездил. Выковыряли дробины.
– Надо было картечиной.
– Макара я тоже не одобряю, – заговорил серьезно и рассудительно Ефим. – У него, у покойника, сроду на уме была одна поножовщина. Сколько раз ему говорил: «Гляди, Макар, достукаешься когда-нибудь». Ну! Рази ж послухают!
Егор молчал, кусая зубами соломинку.
– Наше дело, Егор, спетое… Теперь помалкивай в тряпочку и не рыпайся. Ничего не попишешь – ихняя взяла. Раз уж не сумели.
– Какой-то ты… – Егор выплюнул соломинку, хмуро посмотрел на брата, – шибко умный, Ефим! Нас будут стрелять, а мы, по-твоему, должны молчать в тряпочку?
– Вас стрелять!… А вы не стреляли? Кто старика городского хлопнул? Не вы, что ли?
Егор не ответил. Подобрал новую соломинку. Закусил в зубах.
– За тебя Марья хлопотать ходила?
– Она.
– Сумнительно мне, почему выпустили. Что-то не так…
– А что? – Егор так резко крутнул головой, что шейные позвонки хрустнули. Заметно побледнел.
– Ну, думают, наверно, что ты связан с этой шайкой… Следить, наверно, будут.
Егор отвернулся, осевшим голосом, устало сказал:
– Пускай следят.
Помолчали.
– Не могу никак с отцом сладить, – пожаловался Ефим. – Одурел совсем на старости лет: жеребцов каких-то покупает, веялки… Нашел время! А перед тем как Макара убить, привез двух каких-то бродяг из Мангура. Они ему три дня лес возили, он их потом напоил и выгнал – ничего не заплатил. Они – в сельсовет. Хорошо – там Елизар как раз сидел. Пришел вместе с этими мужиками к отцу. Тот на Елизара орать начал. Так ничего и не заплатил.
– А как он сейчас, после отсидки? – поинтересовался Егор.
– Пьет второй день. Как случилось с Макаром, так начал…
– Эх, Макар, Макар… – Егор низко наклонил голову. – Как вспомню, так сердце кровью обольется. Как же они его быстро!… У тебя самогон дома есть?
– Есть маленько.
– Пойдем, я хоть выпью. Может, полегчает.
Они поднялись и пошли по улице, большие, придавленные горем. Ефим сморкался на обочину дороги и все что-то говорил, Егор смотрел себе под ноги, и непонятно было: слушает он Ефима или думает о чем-то своем.

– 36 -

Федя лежал забинтованный от шеи до пояса. Очень слабый. Дремал или смотрел в потолок – подолгу, задумчиво.
Хавронья тоже еще не оправилась от своей болезни. Лежала на печке.
К ним часто приходили Яша Горячий и Кузьма.
Яша рассказывал деревенские новости, а также о том, как и из-за чего у них сегодня произошло «сражение» с женой.
Семейная жизнь Яши Горячего давно и безнадежно не только дала трещину, но просто образовала зияющую щель. Виноват во всем был господь бог.
Яша почему-то (он никому не объяснял, почему) с детства люто невзлюбил бога. И когда приехали из района решать судьбу старой деревенской церквушки, он первый изъявил желание влезть на маковку и сшибить крест. Влез и сшиб на глазах у всей деревни. Сколько проклятий, молчаливых и высказанных вслух, неслось тогда по адресу Яши! Каждый шаг его на церкви сторожили десятки внимательных глаз: ждали – вот-вот оступится Яша и полетит вниз. Яша не оступился. Добрался до верха, вынул из-за пазухи топор и, поплевав на руки, начал крушить обухом крест. Своротил, проследил глазами за падающим крестом, выпрямился и громко спросил у всех:
– Что же он в меня стрелу не пустил, а?
Никто ему не ответил.
На другой день после этого все верующие были потрясены новым неслыханным святотатством: Яша за одну ночь смастерил из самой большой церковной иконы воротца в хлев. Собрались старики, хотели побить Яшу, но он вышел с ружьем на улицу, и никто к нему не подошел. Направили аж в уезд делегацию с жалобой на Яшу. Приехал какой-то начальник и велел снять икону.
Жена Яши, некрасивая чернявая баба, уходила от него, опять приходила, ругалась, плакала, умоляла… Ничто не помогало. Яша был верен себе. Разучил «Интернационал» и каждое утро исполнял его, стоя в переднем углу по стойке «смирно». На словах: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь…» – Яша весь подбирался и пел так громко, что у соседей было слышно. В ближайших домах крестились. Жена уходила куда-нибудь на это время. В избе с Яшей оставался отец жены, тесть Яши, Степан Митрофаныч Злобин, старый высохший человек, много лет прикованный к постели какой-то непонятной болезнью – обезножел.
Яша кончал петь, трижды плевал в красный угол, где раньше висели иконы, и говорил:
– Вот тебе в седую бороду, вот тебе, вот, козел.
Набожный Степан, чуть не плача, говорил:
– Чтоб тебе провалиться, окаянному! Дождесся ты все-таки, будут тебя, отступника, на угольях жарить…
– Хватит, – спокойно говорил Яша. – Меня триста лет в темноте держали. Насчет углей – не пужай. Я не из робкого десятка.
– Богохульник! Анчихрист! Дурак! Наломал бы я тебе сичас бока, но не могу.
– Вот и лежи там, помалкивай. Если он у тебя шибко хороший, твой бог, чего же он тебя на ноги не поставит?
Кузьма, заинтересованный всем этим, однажды долго допытывался у Яши, за что он так яростно ненавидит бога. Яша под большим секретом рассказал:
– Я был один у матери и шибко жалел ее. Отца у меня не было… Ну, был, конечно, но я его не знал.
– Как?
– Ну, как бывает… Нагуляла меня мать. Ну вот… Чуток подрос я, стал мало-помалу соображать, что к чему, и приметил: похаживает к нам в избушку попик. Как стемнеет, так мать меня раз – посылает куда-нибудь. Я из дома, а поп в дом. Заело меня. Прямо места не нахожу. Один раз взял ружье, зарядил патрон солью и подкараулил попа. Только он вышел от нас, спустился с крыльца-то, я ему всадил горсть соли в зад. Кэ-эк он подпрыгнет! Как припустит бежать!… Я чуть со смеху не умер. Ну, узнали они, чья это работа. Поп отлежался на печке, заманил меня как-то вечером в церкву и так извозил медным крестом, что я с месяц, однако, не мог подняться. Орал тогда на всю церкву, а он, гад такой, затыкает мне рот своей рясой, а сам крестом по бокам лупцует. Два ребра сломал. Да-а… А тут мать у меня захворала и померла. Молодая еще была. Когда умирала, подозвала к себе и тут мне и сказала, что, значит, поп этот есть мой отец. Возненавидел я попа пуще прежнего. Из-за него, змея ползучего, мать раньше время в могилу ушла. Она была ладная собой… бедная, конечно, но все же могла бы подыскать себе какого-нибудь парня. А тут – я. Кто же возьмет с ребенком? Помучилась-помучилась да и померла. Надорвалась.
Остался я один. Пришлось хлебнуть горя. Родных-близких никого нету, молодой еще… Вспоминать даже неохота. В общем, батрачил ходил: где день, где ночь – сутки прочь. А он тут же, в нашей деревне, жил и, скажи, хоть бы раз кусок хлеба вынес: на, мол, поешь. Ведь сын все ж таки! Ни в жизнь! Увидит, бывало, на улице – отвернется. Ах ты гад такой… отец святой! Вот тогда я и на бога разозлился. Но я все ж таки допек его. Дом у него был здорове-енный, крестовый. Я этот дом поджег. Сгорел домик. Как он глядел тогда на меня, этот поп! Дай волю – съел бы с костями. Знает, гусь лапчатый, что это я поджег, а как докажешь? Отстроил второй дом, поменьше правда. Этот я тоже поджег. Тут уж он не выдержал – уехал в другую деревню, в Верх-Малицу. Хотел я туда сходить, пустить петуха еще раз, но пожалел его ребятишек. Ну, потом женился я. Женился – так… без всякого выбора. Батрак, ни кола ни двора. Какая уж пошла, такая и моя. Вот так было дело, друг. Вишь, какая жизнь-то!…
С Федей Байкаловым дружил Яша давно и трогательно. Собственно, во всей деревне один Федя и знался с Яшей, и Яша платил ему за это беззаветной любовью и преданностью.
Он приходил к нему, садился у изголовья и часами рассказывал разную ерунду – только чтоб другу не было тоскливо. Кузьма тоже заходил к Феде каждый день.
Однажды Хавронья подозвала его к себе и на ухо, чтобы не слышал Федя, сказала ему:
– Ты, парень, не ходи больше к нам.
– Почему? – тоже шепотом спросил Кузьма.
– Сгубишь мне мужика. Он сам, видишь, какой… Совсем доконают где-нибудь. Не втравливай уж ты его никуда больше. И не ходи. Скажи, что некогда, мол… Он отвыкнет.
– Чего это там? – спросил Федя, подозрительно скосив глаза на жену.
Кузьма отошел от Хавроньи, удивленный и обиженный ее простодушной просьбой.
– Это она просила, чтобы я лекарство одно достал, – успокоил он Федю. «Хитрая какая нашлась! Ходил и буду ходить. Не к тебе хожу».
И еще один человек приходил каждый день к Байкаловым – Марья.
Проводив мужа на работу, она бежала в соседнюю избушку, к Байкаловым. Доила корову, пекла хлеб, кормила больных…
Федя с утра начинал поджидать Марью, вздрагивал при каждом стуке и смотрел на дверь.
А когда Марья наконец приходила, он не сводил с нее добрых, тихо сияющих глаз. Почти не разговаривал. Только смотрел.
Марья распоряжалась в их избе, как в своей, – деловито, уверенно. Иногда, почувствовав на себе Федин взгляд, она оборачивалась к нему и улыбалась. Федя краснел и тоже застенчиво улыбался. Отводил глаза.
Хавронья то и дело встревала, как казалось Феде, с ненужными советами, подсказывала, где найти чугунок, крынку, куда поставить снятые сливки…
– Марьюшка, – говорила она жалостливым голосом, – это молоко процеди, матушка, и перелей… там под лавкой у меня малировано ведро стоит, перелей в это ведро и вынеси в погребок.
Убравшись по хозяйству, Марья кормила больных.
Подсаживалась на кровать к Феде (он опять краснел), устраивала чашку с супом у себя на коленях, и Федя свободной рукой (другая была прибинтована к телу) осторожно, чтобы не накапать Марье на юбку, носил из чашки. Марья смотрела на него и иногда говорила:
– Здоровый же ты, Федя! Как только выдюжил…
Федя шевелил бровями, подыскивал какие-нибудь хорошие слова и не находил. Неловко усмехался и говорил:
– Да ну… чего там…
Один раз он долго глядел на нее и вдруг сказал:
– Зря за Кузьму тогда не пошла.
Теперь покраснела Марья. Поправила рукой волосы, коснулась ладошками горячих щек. Сказала не сразу:
– Не надо про это, Федор.
– Почему?
– Ну… не надо.
Как– то Егор вернулся с работы раньше обычного. Выпрягая из телеги коня, увидел через плетень в байкаловской ограде Марью. Он не окликнул ее. Вошел в избу дождался.
Марья вскоре пришла.
– Где была? – спросил Егор.
– Помогла вон Байкаловым…
– Еще раз пойдешь туда – изувечу.
– Да ведь хворые они лежат!
– По мне они хоть седни сдохни, хоть завтра. Соль дешевле будет.

– 37 -

Возобновились работы на стройке.
Уже возвели крышу и теперь настилали пол, рубили окна, двери…
Один раз, с утра, туда пришел Ефим Любавин.
– Хочу пособить вам, – сказал он, улыбнувшись Кузьме.
– Хорошее дело, – сказал Кузьма, отметив, однако, что глаза у этого Любавина такие же, как у всех у них, – насмешливые и недобрые.
Клавдя, как и раньше, приходила в обед к школе, приносила в корзинке такие же вкусные пирожки и шаньги. Только радости она с собой теперь почему-то не приносила.
Кузьма молча устраивался на каком-нибудь кругляшке, молча ел.
Клавдя не могла не заметить этой перемены, хотя виду не подавала. Внешне все было благополучно.
Но один раз Кузьма глянул на нее и поразился: в глазах у веселой, спокойной Клавди устоялась такая серьезная черная тоска, что он растерялся.
– Ты что это, Клавдя?
– Что?
– Какая-то… Чего ты такая грустная?
– Ничего, – Клавдя усмехнулась, – показалось тебе.
Кузьма решил поговорить с ней ночью.
Но она и ночью не хотела говорить о том, что ее терзает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я