керсанит унитаз 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Около дюжины других с бокалами стояли или сидели вокруг на полу. Женщина в легком платье без рукавов вскрикнула: – Господи, что это за похоронный вид? – и, не выпуская бокала из рук, подошла к Флинту и поцеловала его.
– Мальчики и девочки, это доктор Уилбурн, – сказал Флинт. – Вы с ним поосторожнее. У него в кармане пачка незаполненных чеков, а в руке – скальпель. – Хозяин даже не повернул головы, но какая-то женщина сразу же принесла ему выпивку. Это была хозяйка дома, хотя никто и не сообщил ему об этом; она минуту-другую поговорила с ним, или, скорее, говорила ему, потому что он не слушал, а разглядывал картины на стене; вскоре он остался один перед стеной, по-прежнему держа бокал в руке. Раньше он видел фотографии и репродукции подобных картин в журналах, но смотрел на них без всякого любопытства, потому что совершенно не верил тому, что видел, так полный невежда может разглядывать изображение динозавра. Но теперь этот невежда смотрел на само чудовище, – Уилбурн стоял перед картинами в полном оцепенении. Его поразило не изображенное на них, не техника или палитра – для него это был пустой звук. Это было изумление – без ожесточения или зависти – перед обстоятельствами, которые обеспечивали человека достаточным досугом и средствами, чтобы он мог проводить дни, рисуя картинки вроде этих, и вечера, играя на пианино и угощая выпивкой людей, которых он не замечал и (по крайней мере в одном случае) имена которых он даже не давал себе труда услышать. Он так и стоял там, когда кто-то за его спиной сказал: – А вот и Крыса с Чарли, – он так и стоял там, когда Шарлотта возле самого его плеча сказала:
– Что вы об этом думаете, мистер? – Он повернулся и увидел молодую женщину, ростом много ниже его, и на мгновение ему показалось, что она полновата, но тут же он понял, что это вовсе не полнота, а всего лишь прочная, простая, весьма изящная и женственная стать арабских кобылиц: женщина, которой не исполнилось еще и двадцати пяти, в ситцевом платье, с лицом, которое ничуть не претендовало хотя бы на миловидность и не было тронуто косметикой, за исключением очерченного помадой рта, с еле заметным шрамом длиной в дюйм на щеке, который он определил как ожог, полученный, несомненно, еще в детстве. – Вы еще не решили, верно?
– Да, – сказал он. – Я не знаю.
– Не знаете, что вы об этом думаете, или не знаете, пытаетесь решить или нет?
– Да. Вероятно, так. А вы что об этом думаете?
– Чушь собачья, – сказала она слишком уж окончательно. – Я тоже рисую, – добавила она. – Так что могу об этом судить. И еще могу сказать, что могла бы сделать не хуже. Как вас зовут и чего ради вы так вырядились? Пришли в трущобы делать пожертвования? Скажите, чтобы мы знали.
Он рассказал ей, и наконец она поглядела на него, и он увидел, что глаза у нее не карие, а желтые, как у кошки, и что она смотрит на него каким-то глубоким вдумчивым взглядом, свойственным мужчинам, слишком внимательным, отчего он не казался просто дерзким, и слишком вдумчивым, отчего он не казался просто любопытным. – Я одолжил этот костюм. Я вообще впервые в жизни надел костюм. – Потом он сказал, вовсе не собираясь говорить этого, даже не зная о том, что скажет это, казалось, он тонет, с радостью и по собственной воле, в этих желтых глазах: – Сегодня у меня день рождения. Мне исполнилось двадцать семь.
– А-а, – сказала она. Она повернулась, взяла его за руку, – откровенная, безжалостная, твердая хватка, – и повела за собой. – Идем. – Он пошел, осторожно переставляя ноги, чтобы не наступить ей на каблук, потом она отпустила его руку и пошла перед ним через комнату туда, где вокруг стола с бутылками и бокалами стояли трое мужчин и две женщины. Она остановилась, снова взяла его за руку и подвела к мужчине приблизительно его лет, в черном двубортном пиджаке, со светлыми, начинающими редеть волосами, с красивым, но не без недостатков, лицом, достаточно равнодушным и скорее расчетливым, чем умным, но все же в целом довольно мягким, уверенным, вежливым и преуспевающим. – Это Крыса, – сказала она. – Он старейший из вечных студентов университета Алабамы. Поэтому мы все зовем его Крысой. Вы тоже можете называть его Крысой. А иногда он и в самом деле настоящая крыса.
Позднее – было уже за полночь, и Флинт с женщиной, которая поцеловала его, ушли – они стояли во дворе у жасминового куста. – У меня двое детей, обе девочки, – сказала она. – Это странно, потому что в моей семье я единственная сестра, остальные – братья. Больше всех я любила моего старшего брата, но с братом не будешь спать, а он с Крысой жил в одной комнате, когда учился в школе, и вот я вышла за Крысу, а теперь у меня две девочки, а когда мне было семь, я упала в костер – подралась с братом, вот откуда у меня шрам. Он идет по плечу, по боку и бедру, и у меня была привычка рассказывать об этом, прежде чем меня успеют спросить, и я продолжаю рассказывать об этом даже сейчас, когда все это уже не имеет значения.
– И вы всем об этом рассказываете? Первым делом?
– О братьях или о шраме? – О том и другом. Может быть, о шраме.
– Нет. И это тоже странно. Я забыла. Я уже давно об этом никому не рассказывала. Пять лет.
– Но мне вы рассказали.
– Да. И это вдвойне странно. Нет, даже втройне. Послушайте. Я вас обманула. Я не рисую. Я работаю с глиной и немного с медью, а иногда с камнем, вооружившись долотом и колотушкой. Вот, потрогайте. – Она взяла его руку и провела подушечками его пальцев по основанию своей ладони – широкая, грубая, сильная рука с гибкими пальцами, ногти острижены под самую кожу, словно она обкусала их, кожа на основании ладони и нижних суставах пальцев не то чтобы мозолистая, но гладко-жесткая и уплотненная, как подошва ботинка. – Вот что я делаю: то, что можно потрогать, взять в руки, тяжесть чего можно почувствовать, на обратную сторону чего можно посмотреть, что вытесняет воздух и вытесняет воду, а когда вы это роняете, то ломается не оно, а ваша нога. Это вам не тыкать в кусок холста шпателем или кистью, словно вы пытаетесь решить головоломку, просовывая гнилой прутик сквозь решетку клетки. Вот почему я сказала, что могу сделать не хуже, чем там, – сказала она. Она не шелохнулась, даже не сделала движения головой в направлении комнаты за ними. – Не какая-то вещичка, чтобы на секунду развлечь рафинированных друзей-приятелей, которую проглатывают, а она, может, и не задерживается в желудке, а тут же выходит целиком и смывается к чертовой матери в канализацию. Нечто-чего-с-таким-же-успехом-могло-и-не-быть. Вы придете завтра вечером на ужин?
– Я не могу. Завтра вечером у меня дежурство.
– А послезавтра? Или когда?
– А разве у вас уже ничего не назначено?
– Послезавтра придет кое-кто. Но вам они не помешают. – Она взглянула на него. – Ну хорошо, если вы не хотите, чтобы было много народа, я отделаюсь от них. Значит, послезавтра вечером? В семь? Хотите, я приеду за вами в больницу на машине?
– Нет, не надо.
– Знаете, мне это совсем нетрудно.
– Я знаю, – сказал он. – Я знаю. Послушайте…
– Пойдемте в дом, – сказала она. – Мне уже пора. И не надевайте это. Придите в том, что у вас есть. Я хочу увидеть.
Два дня спустя он отправился на обед. Он увидел скромную, хотя и комфортабельную квартиру в квартале с безупречной репутацией вблизи Одюбон-парк, черную служанку, ничем особенно не примечательных девчушек двух и четырех лет, унаследовавших ее волосы, но в остальном похожих на отца (который уже в другом, темном, явно не из дешевых, двубортном костюме готовил коктейль, тоже ничем особенным не примечательный, и настаивал на том, чтобы Уилбурн называл его Крысой), и ее, одетую в платье, приобретенное, как он догадался, для полуофициальных случаев, которое она носила с тем же самым безжалостным равнодушием, с каким носила платье, в котором он впервые увидел ее, словно и то, и другое были рабочими халатами. После еды, которая была значительно лучше, чем коктейли, она вышла со старшей девочкой, обедавшей вместе с ними, но сразу же вернулась, закурила и улеглась на софе, а Риттенмейер продолжал задавать Уилбурну вопросы о его профессии, какие президент студенческой общины может задавать кандидату в общину с медицинского факультета. В десять часов Уилбурн сказал, что ему пора. – Нет, – возразила она. – Еще рано. – И он остался; в половине одиннадцатого Риттенмейер сказал, что завтра ему на работу, а потому он идет спать, и ушел. Тогда она смяла сигарету, поднялась и подошла туда, где возле холодного камина стоял он, и остановилась перед ним. – Что же… Ведь тебя Гарри зовут? Что же мы будем с этим делать, Гарри?
– Не знаю. Я никогда не был влюблен.
А я была. Но я тоже не знаю… Хочешь, я вызову тебе такси?
– Нет. – Он повернулся; она шла рядом с ним по комнате. – Я пойду пешком.
– Неужели ты так беден? Позволь мне заплатить за такси. Не можешь же ты идти пешком до больницы. Это три мили.
– Это недалеко.
– Это будут не его деньги, если ты из-за этого. У меня есть свои. Я их откладывала кое на что, сама не знаю на что. – Она протянула ему его шляпу и остановилась, держась за дверную ручку.
– Три мили – это недалеко. Я пойду пешком.
– Да, – сказала она. Она распахнула дверь, они посмотрели друг на друга. Потом дверь разделила их. Она была выкрашена в белое. Они не пожали друг другу рук на прощанье.
За следующие шесть недель они встречались еще пять раз. Они встречались в городе и завтракали вместе, потому что Он больше не хотел появляться в доме ее мужа, а его судьба или удача (или невезение, потому что иначе он мог бы открыть для себя, что любовь существует не только в одной точке, и в одном мгновении, и в одном теле из всей земли, и из всех времен, и из всего кишения жизни, рожденной солнечным светом) больше не доставляла ему приглашений в гости из вторых рук. Они встречались в ресторанчиках Вье Kapp, где могли поесть на те еженедельные два доллара, которые раньше, выполняя свои обязательства по расписке, он посылал сестре. Во время третьей встречи она вдруг совершенно неожиданно заявила: – Я сказала Крысе.
– Сказала ему?
– О наших завтраках. О том, что мы встречаемся. – После этого она больше не вспоминала о муже. В пятую встречу они не завтракали. Они отправились в отель, спланировав это накануне. Он обнаружил, что, кроме догадок и того, что подсказывало ему воображение, он почти ничего не знает о том, как следует себя вести в такой ситуации; из-за своего невежества он решил, что существует какой-то секрет, определяющий успех подобного предприятия, не секретная формула, которой нужно следовать, а скорее какой-то вид белой магии: слово или некое незаметное и тривиальное движение рукой, вроде того, каким открывают потайной ящик или плиту. Он даже решил было спросить у нее, как ему быть, потому что не сомневался в том, что она знает, так же как не сомневался в том, что она не растеряется в любой ситуации не только благодаря своей абсолютной гармоничности, но потому что даже за это короткое время он успел оценить интуитивный и безошибочный талант женщин в практических вопросах любви. Но он не стал задавать ей вопросы, решив, что если она расскажет ему, как себя вести, что она непременно сделает, и рассказанное ею будет правильным, он когда-нибудь потом может начать думать, что она уже делала это и раньше, – но даже если она и делала это раньше, он не хочет об этом знать. И поэтому он спросил у Флинта.
– Господи, – сказал Флинт, – неужели ты наконец разродился? А я-то думал, ты и не подозреваешь о существовании женщин. – Уилбурн почти видел, как Флинт проворно соображает, просчитывает. – Неужели на той вечеринке у Кроу? Впрочем, это ведь твое личное дело, верно? Ну а с этим все просто. Ты возьми сумку, сунь туда пару кирпичей, завернутых в полотенце, чтобы не гремели, и иди. Конечно, я бы не пошел в Сент-Чарлз или Рузвельт. Выбери что-нибудь поменьше, но, конечно, не слишком уж маленький. Может быть, тот, что по дороге к станции. Кирпичи каждый заверни отдельно, а потом свяжи их вместе. И не забудь взять какой-нибудь плащ. Дождевик.
– Хорошо. Как ты думаешь, стоит мне сказать ей, чтобы и она взяла плащ?
Флинт издал короткий, негромкий смешок. – Пожалуй, нет. Думаю, ей не потребуется никаких подсказок ни от тебя, ни от меня. Постой-постой, – сразу же добавил он. – Придержи коней. Я ее не знаю. Я говорю не о ней. Я говорю о женщинах вообще. Она может появиться со своей собственной сумкой и плащом и в вуали, и из сумочки у нее может торчать корешок железнодорожного билета, но это совсем не значит, что у нее уже есть подобный опыт. Просто таковы женщины. Нет такого совета, который могли бы дать Дон Жуан или Соломон какой-нибудь юной четырнадцатилетней жеребице, озабоченной подобной проблемой.
– Это не имеет значения, – сказал он. – Может быть, она вообще не придет. – Он обнаружил, что действительно верит в это. Он все еще верил в это, когда к тротуару, где он ждал с сумкой, подрулило такси. Она была в плаще, но без сумки или вуали. Она быстро вышла из машины, когда он открыл дверь, лицо ее было жестким, спокойным, глаза блестели необыкновенной желтизной, голос был резок:
– Ну? Куда?
Он сказал: – Это рядом. Мы можем… – Она повернулась, залезая назад в машину. – Мы можем пешком.
– Ах ты чертов голодранец, – сказала она. – Садись, Гарри. – Он сел в машину. Такси тронулось. Отель был рядом. Черный швейцар взял сумку. И тут Уилбурну показалось, что никогда еще прежде не чувствовал он ее так и никогда больше не будет чувствовать, как сейчас, когда она стояла в центре тускло освещенного вестибюля, расцвеченного субботними кучками коммивояжеров и мелких ипподромных жучков, – пока он записывал две вымышленные фамилии в бланк и отсчитывал клерку шесть раз по два доллара, которые должны были отправиться к его сестре, но остались у него, – дожидаясь его, не делая никаких попыток спрятаться, спокойная, сдержанная и с каким-то выражением глубокой трагичности, которое, как он знал (он быстро постигал эту науку), было не ее особым свойством, а типичным для всех женщин в такие мгновения их жизни, придававшим им какое-то достоинство, почти скромность, в которую они облекаются и которую несут до самого последнего полулежачего и немного комичного положения окончательной капитуляции.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я