https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

хорошо. Но ведь она ушла от них не для того, чтобы жить с другим мужчиной, да еще и в явной нищете, к тому же она больна, серьезно больна. Или бросила мужа и детей ради другого мужчины и бедности, а потом, потом… Он чувствовал, слышал их: приводные колеса пощелкивали, раскручивались; он чувствовал, что ему нужно поторапливаться, чтобы успеть, предчувствовал, как щелкнут, выходя из зацепления, последние зубцы колес, прозвонит колокольчик знания, а он все еще будет слишком далеко, чтобы увидеть и услышать: Да. Да. Что же могли мужчины как род сделать с ней, что она смотрит на такого представителя этого рода, как я, кого она и видит-то впервые, – а если бы и видела прежде, то второй раз уже и не взглянула бы, – с ненавистью, сквозь которую тому приходится проходить каждый раз, когда он возвращаемся с берега, неся связку дров, чтобы для нее же приготовить еду?
Она даже не шевельнулась, чтобы взять у него супницу.
– Это овощной суп, – сказал он. – Моя жена приготовила. Она… мы… – Она не шелохнулась, взглянув на него – сутулого, толстого, в помятой пижаме, с нещедрым даром в руках; он даже не слышал, как подошел мужчина, пока она не обратилась к нему. – Спасибо, – сказала она. – Отнеси это в дом, Гарри. – Она больше не смотрела на доктора. – Поблагодарите вашу жену.
Он думал о двух своих постояльцах, спускаясь по лестнице вслед за прыгающим лучиком света в застоявшийся запах супа внизу, к двери, к стуку. Не предчувствие, не предвидение говорило ему, что имя стучавшего – Гарри. Просто он четыре дня ни о чем другом не думал – этот неопрятный средних лет человек в архаичной ночной рубашке, ставшей теперь неизменным реквизитом национальной комедии, он только что пробудился от сна в несвежей постели своей бездетной жены и уже думал о (может быть, даже видел это во сне) всеобъемлющем и безумном огне беспредметной ненависти в глазах странной женщины; и с чувством неизбежности, чувством человека, отделенного от тайны всего лишь занавесом, уже протягивающего к тайне руку и даже касающегося ее, но не совсем, уже видящего, но не полностью, только очертания истины, он, даже не отдавая себе в этом отчета, внезапно остановился на лестнице в своих старомодных тапочках без задника, лихорадочно думая: Да. Да. Нечто, что весь род мужской, все мужчины сделали с ней, или она считает, что сделали.
Стук повторился, словно стучавший по какому-то изменению луча фонарика, видимого сквозь щель под дверью, догадался, что он остановился, и теперь начал стучать опять с робкой настойчивостью прохожего, ищущего помощь поздней ночью, и доктор пошел дальше, но не потому, что возобновился стук, – ведь доктор ничего такого не предчувствовал, – но словно возобновившийся стук совпал с возвратом в тот самый измучивший его тупик четырехдневных поисков и догадок, где он снова и снова вынужден был признавать свое поражение; словно его тело, способное к движению, снова вел какой-то инстинкт, а не интеллект, считающий, что физическое продвижение может подвести его ближе к занавесу в тот момент, когда он упадет и откроет в неприкрытой наготе истину, к которой он почти прикоснулся. И потому он без всякого предчувствия открыл дверь и выглянул наружу, наставив луч фонарика на стучавшего. Это был мужчина по имени Гарри. Он стоял в темноте, где дул сильный устойчивый морской ветер, наполненный сухими ударами пальмовых ветвей, в том самом виде, в каком привык видеть его доктор, – в грязных парусиновых брюках и нижней рубашке без рукавов, он скороговоркой произнес полагающиеся в таких случаях слова о позднем часе и необходимости и попросил разрешения воспользоваться телефоном, а доктор тем временем, стоя в ночной рубашке, обтекавшей его дряблые икры, разглядывал пришельца и в безудержном приступе радости думал: Ну вот, теперь-то я узнаю, в чем дело.
– Нет, – сказал он, – вам не нужен телефон. Я сам врач.
– Ах, так, – сказал другой. – Вы сможете прийти сейчас же?
– Да. Только надену брюки. А что с ней? Мне нужно знать, что взять с собой.
Какое-то мгновение другой колебался; и это тоже было знакомо доктору, он уже встречался с этим и считал, что знает его источник: врожденный и неискоренимый инстинкт человека попытаться утаить часть правды даже от врача или адвоката, за чьи знания и опыт он платит. – У нее кровотечение, – сказал он. – Сколько это будет…
Но доктор не услышал этих слов. Он разговаривал сам с собой: Ну конечно же. Да. Как же я не… Конечно же, легкие. Как же я не подумал об этом? – Да, – сказал он. – Подождите меня здесь. Или, может быть, вы войдете? Через минуту я буду готов.
– Я подожду здесь, – сказал другой. Но доктор не слышал этих слов. Он уже взбегал вверх по лестнице, рысью вбежал в спальню, где его жена, приподнявшись в постели и опершись на локоть, смотрела, как он залезает в брюки, его тень, образуемая стоящей на низеньком столике у постели лампой, выделывала невообразимые движения на стене, и ее тень, тоже безобразная, похожая на какое-то чудовище из-за торчащих во все стороны накрученных на бумажки серых от седины волос над серым лицом над ночной рубашкой с высоким воротником, тоже казавшейся серой, как и все ее вещи, которые окрашивались мрачным сероватым цветом ее суровой и непримиримой морали, которая, как еще предстояло узнать доктору, была почти всеведущей. – Да, – сказал он, – кровотечение. Вероятно, кровохарканье. Легкие. И как же это я не…
– Уж скорее он прирезал или пристрелил ее, – заметила она холодным, спокойным, укоризненным голосом. – Впрочем, судя по выражению ее глаз, хоть я и видела ее вблизи всего лишь однажды, я бы сказала, что резать да стрелять скорее по ее части.
– Чепуха, – ответил он, неловко заныривая в подтяжки. – Чепуха. – Потому что он уже говорил не с ней. – Да. Идиот. Догадался привезти ее именно сюда. На берег Миссисипи. На уровне моря… Тебе лампу погасить?
– Да. Ты, вероятно, там долго пробудешь, если собираешься ждать, пока тебе заплатят. – Он задул лампу и снова спустился по лестнице, следуя за лучом фонарика. Его черный чемоданчик находился на столике в гостиной рядом с его шляпой. Мужчина по имени Гарри все еще стоял за входной дверью.
– Может, вам лучше сразу взять это, – сказал он.
– Что? – сказал доктор. Он остановился, взглянул вниз, направив лучик фонарика на единственную банкноту в вытянутой руке другого. Даже если он ничего не потратил, теперь у него останется только пятнадцать долларов, подумал он. – Нет, потом, – сказал он. – Нам, пожалуй, лучше поспешить. – Он рванулся вперед рысью, в то время как другой шел, за пляшущим лучом фонарика, через чуть защищенный от ветра двор и через разделительные олеандровые кусты, попав прямо в полную власть ничем не сдерживаемого морского ветра, который трепал ветки невидимых пальм и шуршал в жесткой соленой траве неухоженного второго участка; теперь он увидел тусклый огонек в другом доме. – Значит, кровотечение? – спросил он. Небо было затянуто облаками; невидимый ветер, устремляясь от невидимого моря, с силой и неизменно налегал на невидимые пальмы – резкий неизменный звук, наполненный шумом прибоя на защищающих побережье внешних островах – песчаных рубцах и канавках, укрепленных редкими и убогими соснами. – Кровохарканье?
– Что? – сказал другой. – Кровохарканье?
– Разве нет? – спросил доктор. – Разве она не выхаркивает чуточку крови? Разве она не выплевывает немного крови, когда кашляет?
– Выплевывает? – сказал другой. Дело было не в словах, а в тоне, с которым они произносились. Они были обращены не к доктору, и в них не слышалось иронии, словно то, к чему они обращались, было выше иронии; остановился не доктор, доктор продолжал бежать рысцой на своих коротких, непривычных к движению ногах вслед за прыгающим лучом фонарика в направлении к тусклому ждущему огоньку; остановился, казалось, баптист, провинциал, а человек, теперь уже не доктор, не потрясенный, а в каком-то отчаявшемся недоумении думал: Неужели я навсегда обречен жить за преградой неизменной невинности, как цыпленок в курятнике? Он заговорил, тщательно подбирая слова; занавес ниспадал, становился прозрачным, он должен был вот-вот исчезнуть совсем, и теперь ему не хотелось узнавать, что же скрывается за ним; он знал, что ради душевного спокойствия своего на всю свою оставшуюся жизнь он не смеет делать это, и еще он знал, что теперь уже слишком поздно и что он уже не в силах помочь себе; он услышал, как его собственный голос задает вопрос, который он не хотел задавать, и услышал ответ, который он не хотел слышать:
– Вы сказали, что у нее кровотечение. Откуда?
– Откуда у женщин бывают кровотечения? – не останавливаясь сказал, прокричал другой резким, раздраженным голосом. – Я же не врач. Если бы я был врачом, неужели вы думаете, я выбросил бы пять долларов на вас?
Но доктор и этого не услышал. – Ах, так, – сказал он. – Да. Понимаю. Понимаю. – Теперь он остановился. Он не осознал, что движение прекратилось, потому что устойчивый темный ветер продолжал обдувать его. Потому что я для таких дел не в том возрасте, подумал он. Если бы мне было двадцать пять, я мог бы сказать: Слава богу, что я не он, потому что тогда я бы знал, что сегодня мне повезло, а завтра или, может быть, на следующий год на его месте окажусь я, и потому у меня нет причин завидовать ему. А если бы мне было шестьдесят пять, я мог бы сказать: Слава богу, что я не он, потому что тогда я бы знал, что слишком стар и для меня это уже невозможно, а потому бессмысленно мне завидовать ему из-за того, что эта плоть, созданная для любви, страсти и жизни, несет в себе свидетельство того, что он не мертв. Но сейчас мне сорок восемь, и я не думал, что заслуживаю такое. – Погодите, – сказал он, – погодите. – Другой остановился. Они стояли лицом друг к другу, слегка наклоняясь в сторону темного ветра, наполненного неистовым сухим звуком пальм.
– Я предложил вам деньги, – сказал другой. – Разве пятерки не достаточно? А если этого мало, то назовите мне того, кому этого хватит, и позвольте мне позвонить от вас.
– Постойте, – сказал доктор. Значит, Кофер был прав, подумал он. Вы не женаты. Только зачем было нужно сообщать мне об этом? Конечно, он не сказал этого, он сказал: – Вы ведь не… Вы не… Кто вы?
Другой, более высокий, наклонившись на резком ветру, снизу вверх смотрел на доктора, еле сдерживая нетерпение и переполнявшее его негодование. На черном ветру дом, сарай и сад были невидимы, тусклый огонек не обрамлялся дверью или окном, а скорее был похож на тусклый и жалкий лоскут материи, выцветшим пятном неподвижно застывший на ветру. – Что значит, кто я? – сказал он. – Я пытаюсь работать кистью. Вы это имеете в виду?
– Кистью? Но здесь сейчас ничего не строят, здесь затишье, ничего уже нет. Все кончилось девять лет назад. Вы что же, приехали сюда без приглашения на работу, без какого-нибудь контракта?
– Я рисую картины, – сказал другой. – По крайней мере, мне кажется, что рисую… Так как же? Нужно мне звонить или нет?
– Вы рисуете картины, – сказал доктор; он говорил тем тоном спокойного изумления, который тридцать минут спустя, а потом завтра и завтра будет переходить от гнева к злости, от злости к отчаянию и снова к гневу. – Что ж, вероятно, кровотечение у нее все еще продолжается. Идемте. – Они пошли дальше. Он вошел в дом первым; и уже в этот первый момент он понял, что опередил другого не как гость и даже не как хозяин, а потому что теперь он считал, что из них двоих только у него есть какое-то право входить сюда, пока женщина находится в доме. Теперь они были вне власти ветра. Теперь он просто напирал, черный, невесомый и жесткий, на дверь, которую мужчина по имени Гарри закрыл за ними; и доктор сразу же снова почуял запах застоявшегося и остывшего супа. Он даже знал, где может быть этот суп; он почти видел, как он стоит нетронутый (Они даже не попробовали его, подумал он. Но с какой стати они должны были его пробовать? С какой стати, черт побери?) на холодной плите, потому что он хорошо знал кухню – сломанную плиту, старые кастрюли, жалкий набор сломанных ножей, вилок и ложек, сосуды для питья, в которых когда-то под яркими этикетками находились соления и варенья промышленного производства. Он хорошо знал весь дом, он владел им, он построил его – тонкие стены (они даже не были сделаны в шпунт, как стены дома, в котором он жил, а соединялись взакрой, и сквозь эти искусственные стыки, обветренные и искривленные влажным соленым воздухом, как сквозь дыру в носках или брюках, виднелась нагота), наполненные призраками тысяч арендных дней и ночей, на что он (но не его жена) закрывал глаза, настаивая только на том, чтобы смешанные компании, остававшиеся на ночь, всегда состояли из нечетного числа гостей, если только неженатая пара не объявляла себя мужем и женой, как теперь, хотя он и знал, что это ложь, и знал, что его жена знает, что это ложь. Потому что вот оно было перед ним, вот оно – злость и гнев, которые сменятся отчаянием завтра и завтра: Зачем тебе было нужно говорить мне? – думал он. Другие мне не говорили, не расстраивали меня, не привозили сюда то, что привез ты, хотя я и не знаю, что они могли увезти с собой отсюда.
Он сразу же увидел тусклый свет лампы за открытой дверью. Но он и без света знал бы, за какой дверью: за той, за которой стоит кровать, кровать, на которой, как говорила его жена, она постеснялась бы уложить черномазую служанку; он услышал за своей спиной другого и только тут понял, что мужчина по имени Гарри и сейчас босиком, и что он собирается обойти его и войти в комнату первым, и подумал (доктор) о том, что именно он, единственный из них двоих имеющий хоть какое-то право войти туда, должен посторониться и уступить дорогу, и, чувствуя ужасное желание расхохотаться, он думал: Я, видите ли, не знаком с этикетом для подобных случаев, потому что когда я был молод и жил в городах, где несомненно должны происходить такие вещи, я боялся этого, очень боялся, он остановился, потому что остановился другой, и потому доктору в ровном молчаливом сиянии того, что зовется ясновидением, о котором доктор так никогда и не узнает, показалось, что остановились они оба, словно бы для того, чтобы пропустить вперед тень, призрак отсутствующего разгневанного законного мужа.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я