https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И разъезжались помаленьку.
— Ур-роды, — пробормотал Лэй.
— Чмо, — согласился Нат.
Хорошо, что они шли вдоль воды, по другой стороне.
Потом перешли на Менделеевскую. Потопали, уже откровенно ощущая усталость, вдоль красного здания Универа, длинного, как червяк.
— Я сюда поступать мечтал… — ни с того ни с сего поведал Лэй.
— На куда? — со знанием дела осведомился Нат.
Лэй чуть пожал плечами. Казалось, даже от этого невинного движения верхней частью туловища пиво пошло волнами в жидком животе; волны едва не перехлестывали через край. Подворотню бы какую-нибудь найти…
— Фак биоэнергоинформатики, — несколько затрудненно выкатил он угловатое и скрипуче раздвижное, будто ржавая подзорная труба, слово. — Везде пишут, что там единственная область науки, где мы впереди всех… А года через два вообще типа чудеса обещают.
— А на учебу бабки? — сразу глянул в корень Нат.
— В том-то и фишка…
И вдруг Лэй остановился.
— Ты чего? — оглянулся Нат, слегка пролетевший вперед. Лэй стоял неподвижно, как-то съежившись; словно боясь, что его заметят, но при том и порскать в кусты не желая. Недопитую бутылку он с механической непроизвольностью спрятал за спину и стоячим взглядом уставился на двух мужиков, беседовавших поодаль: один сильно пожилой, сухопарый и длинный, с куцей, пего поседевшей бороденкой, в сильно употребленных шмотках образца тысяча девятьсот затертого года, другой — помоложе и пониже, невзрачный, хоть и прикинутый более-менее на уровне, с мягким, каким-то стертым лицом.
Бородатый что-то в запарке втолковывал затертому; тот кивал, но все ему было явно пофиг.
— Это мой отец, — глухо произнес Лэй после долгой паузы.
Нат, недоуменно глядевший на друга, обернулся на мужиков.
— Который?
— Ну, кто помоложе, ясен пень.
Нат поджал губы. Потом сказал:
— А вот и рояль в кустах. Ты как бы не знал, где родителя добыть?
Лэй помаленьку приходил в себя. Поднес бутылку к губам; гулко глотая, допил остатки пива и, не торопясь, с поразительной аккуратностью поставил ее на асфальт. Сейчас он был абсолютно храбр и абсолютно добр.
— Подойдешь? — осторожно спросил Нат. По-прежнему глядя на мужиков, Лэй обеими ладонями пригладил волосы.
Наука умеет много гитик
Господин Дарт не без сочувствия относился к идеалистам, даже не без симпатии. Он и сам в молодости был идеалистом, а ведь, в сущности, не так давно она происходила, эта самая молодость, не так давно. Что такое полтора десятка лет? Для истории — миг, и даже для мгновенной человеческой жизни не слишком много, какая-то треть сознательного бытия, а если повезло с долголетием, то и четверть…
Будто лишь вчера он, восторженный юнец, бесшабашный демиург, Прометей раскованный и освобожденный, чувствуя себя одной ногой уже за порогом новой, светлой, счастливой жизни, приближал ее приход, строил очередное светлое будущее… пресловутое… Как там пели в советские времена? «Мечта прекрасная, еще неясная…» Видно, каждому поколению своя неясная и прекрасная мечта, и единственно ради нее что-то и можно делать бескорыстно, а значит — увлеченно, с искренней радостью. Становясь счастливым. До чего же модно тогда было смеяться и злословить над несчастной строчкой! Как только не издевались!
Этот ироничный, порою откровенно ненавидящий смех на какое-то время объединил все нации империи… А сами-то занимались чем?
Мечтой.
Будто лишь вчера господин Дарт, двадцатидвухлетний совсем еще даже и не господин, хоть никоим образом уж и не товарищ, просто преданный мечте подмастерье, верстал саюдисовскую газету на незабвенной улице Пилимо, уже начиная пробовать себя и на ниве словесности — то есть время от времени порождая афоризмы вроде «Чем меньше в стране мыслящих, тем больше в ней единомышленников» или «Достаточно ли, чтобы быть единомышленником, спинного мозга?» и публикуя их под русскими псевдонимами. Ему и в голову не приходило тогда, что он совершает подлость; он поступал так просто для торжества дела, для того чтобы показать всему свету, как широк круг не единомышленников, а настоящих мыслителей, строителей настоящего светлого будущего; совсем, мол, не по национальному признаку разделяются те, кто за тоталитарный, колониальный гнет, и те, кто за свободу и процветание, ведь это правда, и в печати просто надо усилить, акцентировать данный непреложный факт, данную простую и великую истину… господин Дарт совершенно искренне благоговел перед фразой «За вашу и нашу свободу!», которая украшала первую страницу каждого номера — там, где у большевистских газетенок всегда красовалась идиотская, лживая, давно протухшая фраза «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
Как обухом по голове его огрела неожиданная похвала главного: «Правильно поступаете, Дарт. Очень правильно. Побольше русских фамилий. Каждую фразу — под разными. Пусть ненавидят друг друга, а не нас…» Совершенно ошалев, он беспомощно пролепетал в ответ что-то про вашу и нашу свободу — а главный засмеялся и потрепал его по щеке: «Да, очень красивая фраза. Многие оккупанты на нее купятся и здесь, и в самой России. Русских хлебом не корми, дай спасти кого-нибудь, кому сами они и даром не нужны. Ради нашей свободы они охотно пожертвуют своей и даже не заметят — потому что эти рабы никогда не знали, что такое свобода».
Словно на глазах у господина Дарта смачно плюнули на распятие. Он едва не вспылил тогда. Злые, возмущенные, негодующие слова уже посыпались было с языка…
Хорошо, что не вспылил. Вспылил бы — наверняка не стал теперь главным редактором и совладельцем «Русской газеты», одного из мощнейших изданий в Санкт-Петербурге…
С каким восторгом они в студенчестве слушали давно почившего Галича! И литовцы, и русские, и кто ни попадя — бок о бок, плечо к плечу. Удивительный голос пронзал до самого сердца, слова жгли и тараном крушили отжившую свое и лишь Божьим попущением задержавшуюся на свете человеконенавистническую империю. «А молчальники вышли в начальники, потому что молчание — золото…» Одной этой строчкой он разом и навсегда высек всю партноменклатуру!
Но, право, начальник при фашистском строе и начальник при демократии — совершенно разные вещи. Даже сравнивать нельзя. Кто возьмется утверждать, что это одно и то же, не понимая принципиальной разницы, — сам наверняка фашист в глубине души.
Что ни говори, светлое будущее для себя господин Дарт и взаправду построил. Если ж припомнить, что творится сейчас на границе Литвы и Польши, — оно выглядело особенно светлым…
А вот теперь перед господином Дартом сидел, слегка сутулясь в кресле для посетителей, человек, по меньшей мере лет на десять старше владельца кабинета, человек, все еще достаточно известный в журналистских кругах — и при всем том так и оставшийся явным идеалистом. Обижать его совершенно не хотелось (да и незачем), но и терпеть его закидоны, его вольномыслие в самом дурном смысле этого слова больше никак было нельзя. Свобода свободой, демократия демократией, но у газеты есть направление, достаточно толерантное, между прочим; и если ты с ним не согласен — никто не держит, иди, публикуйся в полуподпольных руссофашистских листках. По копейке за страницу. Демократия есть свобода совершать поступки согласно своим убеждениям и отвечать за их последствия. Так ведь?
Нет, не надо его обижать и отталкивать. Он славный и умный человек, он поймет. Не может не понять.
— Лёка, — мягко проговорил господин Дарт.
Алексея Небошлепова все всегда почему-то очень быстро начинали звать уменьшительно: Лёка. Даже люди много моложе него. Даже в ту пору, когда он пребывал на пике известности и вроде бы мог пользоваться известным уважением. Он даже и пользовался. Но все равно любой молокосос с третьей-пятой минуты знакомства начинал ему тыкать и звать Лёкой, будто они по меньшей мере с первого класса сидели за одной партой. Лёка не обижался; некоторое время назад он, честно сказать, искренне и беззлобно удивлялся этому, но потом перестал замечать.
— Лёка… Ну нельзя так. Ну что ты пишешь, как можно. Ты критикуешь лишь те черты русского характера, которые, по твоему личному мнению, действительно заслуживают критики, — и в то же время пытаешься как-то исподволь что-то и поддержать, и похвалить, и вызвать сочувствие… Здесь у тебя принципиальная ошибка!
— Дарт, — устало ответил Лёка, — ну не бывает же явлений только плохих или только хороших. Во всем есть что-то плохое, но, с другой-то стороны, во всем, если подумать, можно найти что-то положительное… симпатичное, по крайней мере… достойное сострадания…
— Вот, — с дружелюбной укоризной перебил его господин Дарт. — Вот где твой принципиальный просчет. Это же начетничество, Лёка! Ты прячешься за якобы универсальное правило, вместо того чтобы подумать непредвзято. Сделал из него себе фетиш! Уверовал в некую догму — и это сразу освободило тебя от необходимости мыслить. А на самом-то деле, Лёка, архаичное сознание улучшить невозможно, его можно и должно только разрушить. Пойми, архаичный менталитет не может иметь положительных черт. В принципе не может, потому что все его черты равно идут вразрез с прогрессом.
Лёка, кинув ногу на ногу, закурил.
— Очень похоже на требования соцреализма, — пробормотал он, глядя на тлеющий кончик сигареты. — Помнишь, наверное, было такое в старые недобрые времена? Что не соответствует велениям революции — то неправда…
— Формальное сходство! — воскликнул господин Дарт. Перестав расхаживать по кабинету, он присел на край своего стола прямо перед Лёкой и демократично попросил: — Угости сигаретой. Мои в куртке остались, лень идти… Ага, спасибо. О, на какие ты перешел! Что, совсем с деньгами зарез? Ну ладно, прости, прости… — Щелкнул зажигалкой и, оживленно жестикулируя так, будто дирижировал задымившей сигаретой, продолжил: — Формальное сходство, говорю. Кусок дерьма и кусок золота могут иметь одинаковую форму — но вещи-то все же разные. Объясняю: то, что может показаться положительным — так называемая доброта, так называемое бескорыстие… я лично полагаю, кстати, это просто рыночная невменяемость, неспособность к простейшей арифметике… но даже если предположить, что они и впрямь еще существуют, — они-то как раз и являются наиболее архаичными и, следовательно, наиболее деструктивными, подлежат первоочередному искоренению, поскольку представляют наибольшую опасность для развития и процветания современной цивилизации. Для здешней же модернизации, между прочим!
Не первый год господин Дарт произносил подобные речи, но все равно до сих пор немножко гордился собой, когда получалось так связно и убедительно. В молодости он совсем не умел говорить. Его мог переспорить любой. А сейчас… Ого-го!
Он не знал, что как раз в этот момент Лёка подумал: тот, кто спорит, чтобы навязать свои взгляды, всегда переспорит того, кто старается добраться до истины.
— Что ты имеешь в виду под рыночной невменяемостью? — суховато спросил Небошлепов.
— Ты пойми меня правильно, не ершись, — сразу почувствовав его тон, примирительно проговорил господин Дарт, — я вовсе не в осуждение… Я лишь констатирую, так уж сложилось. У вас, у русских, спокон веку тот, кто сильнее, отнимал, сколько сможет, и не спрашивал точного количества. Брал вообще все, что сможет. А кто слабее — тот утаивал или воровал у сильного все, что сможет. Тоже безо всякого учета количества — просто опять-таки все, что сможет. Поэтому понятия эквивалентного обмена вообще не сложилось в национальном сознании. Никто тут не виноват. История такая. И вся ваша так называемая доброта — это не более чем безнадежный взмах рукой человека, который все равно не в состоянии ничего сберечь для себя и делает хорошую мину при плохой игре: а, мол, забирайте, сволочи, все даром, только отцепитесь. Вот в таком ключе тебе следовало бы написать, если уж так захотелось трогать столь скользкие материи… А ты развел сопли в сахаре!
Лёка поднял лицо к потолку и выдохнул к потолку кабинета длинный дым.
— У вас было иначе? — спросил он негромко.
Господин Дарт заулыбался. Терпимость, терпимость и еще раз терпимость. Лёка — сложный человек, но умница и добряк; с ним надо по-доброму и по-умному.
Да с ним иначе и не хотелось.
— Уел, уел! — дружелюбно воскликнул он. — Нет, конечно. При Российской империи и при большевиках было точно так же. Отнимали, сколько могли, и утаивали, сколько могли. Именно поэтому, чтобы так больше никогда не было, мы и стремились к независимости. Но речь, смею напомнить, не о нас. И Бог бы с вами, с тем, что вы просто не понимаете, что это за чудище такое — равные стоимости при обмене… Но двадцать первый век на дворе. Сейчас не понимать таких вещей нельзя. Добрый и бескорыстный — плохой потребитель. А при современных масштабах и темпах производства каждый потребитель на счету! Даже просто порядочный и творческий человек — уже проблема, потому что, во-первых, у него всегда меньше денег для покупок, ведь он порядочный. Порядочный журналист всегда беднее непорядочного журналиста, и порядочный миллионер всегда беднее непорядочного миллионера, это печально, но это среднестатистический факт…
Себя господин Дарт самым искренним образом считал порядочным человеком и журналистом — и был в общем-то недалек от истины. Во всяком случае, денег ему всегда не хватало.
— Во-вторых, ему некогда покупать, он старается сам создавать — а зачем? На Западе все уже создано, магазины ломятся, в том числе и книжные… только покупать некому! В каком-то смысле, скажем, киллер для рынка предпочтительнее, нежели святой отшельник, потому что киллер по определению чаще совершает покупки, от оружия до авиабилетов, и ему все нужно самого высокого качества. А что нужно отшельнику? Да ничего! И вот он, полагая, что о душе печется и осушает слезы ближних своих, на самом-то деле только затрудняет работу глобального рынка. Останавливается производство, люди оказываются без работы, остается невостребованной наука…
— Вот, оказывается, кто во всех бедах виноват, — уронил Лёка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я