https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Elghansa/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

От солдатни да Ильи все равно не было толку, как хочешь ими верти. А вот Величко бросился, взметнулся, такой это был человек, что хотел все изменить.
В этот Карабас, как в яму, легко было попасть, но трудно, если и прямо заказано, выбраться. Не говоря о зэках, даже солдаты ссылались, запрятывались поглубже в степь, когда их отбраковывали в полку. Это знал Хабаров как правду. Когда ему пообещали из полка нового замполита, он опасался, как бы тот не оказался совсем отчаянным, из тех, кому нечего терять. А прибыл Величко и в первый же день устроил всем политзанятие, развесив повсюду в казарме плакаты, намалевав тут же лозунги, от которых капитан так отстал, что даже и не знал.
А Величко вроде даже и не понял, что и его сослали. Капитан подивился подлости полковых. Оставили бы такого парня у себя, пускай бы порхал при штабе, а то взяли и ударили рожей об лагерный забор. Хабаров дивился и замполиту, без радости глядя, как в роте завелись политзанятия, комсомольская ячейка и, между прочим, те самые бесконечные читки старых газет. Хабаров всю эту пропаганду считал бездельем. Так что Василя Величку капитан долго не понимал, а потому и не уважал. Все же рассказы замполита о самом себе состояли из «я убедился», чему на смену приходило «я преодолевал», как он выражался, а являл-то серую картину: увлекся, а потом бросил, взявшись за другое, и ничего не довел до конца – пустомеля он. Или просто дурак. Вроде верил и в Бога, а потом разуверился, начав заниматься закаливанием, поверил в ледяные проруби, в здоровую жизнь. «Я тогда убедился, что человек может сам собой распоряжаться, что он должен быть здоровым и радоваться жизни, понимаете, и вот начал преодолевать», – говорил он. А потом вдруг с той же горячностью принимался рассказывать, как он разуверился в закаливании, поняв, что сначала надо сделать здоровой и радостной жизнь всех людей. «Нет, я в этом убедился, это самое главное, понимаете, это коммунизм! Человеку плохо, когда кругом плохо, но все вместе мы многое можем изменить!» Таков был и жизненный путь Василя Велички: служил он в полковом клубе, потому что умел рисовать, потом напросился физруком, потом в политотдел напросился пропагандистом, а потом его послали служить в Карабас.
Солдатня полюбила нового замполита. Хабаров – тот был чужим, его боялись или уважали. С Перегудом возможно было выпить, но как со старым дядькой. А Величко привез с собой плакаты, газеты будто подарки и с первых дней возился с солдатней, обращался к ней даже поначалу на «вы», потому что солдаты и были для него теми людьми, с которыми он задумал менять жизнь. А так как ему было важно сперва убедить, завлечь, а солдатам пропаганда нравилась, то и родилось их особенное, задушевное общение, чего б не случилось, начни он все с ходу изменять. Заболел живот – шагай к Величке! Хочешь душу излить – шагай! К тому же замполит не брезговал изобразить солдатскую рожу, отчего рисовать ему приходилось даже по ночам. Просили все, а за личными портретами шли общие, всей роты, затем виды на лагерь и отдельно – дружков, на память. Рисовал Величко, подобно всякому самоучке, просто, будто фотографировал, но одновременно и приукрашивая. Запечатленная так просто, как на фотокарточке, эта густая красивость выходила убедительней, чем сама натура, и потому с радостью узнавалась. И случалось, являлся к Василю солдат, протягивал поблекший снимок и просил со всей доверительностью: «Это мать с отцом, он тут в рубахе, а вы приделайте пиджак, и чтобы мать тоже получше одетой была».
Хоть и считая замполита пустомелей, Хабаров стал относиться к нему спокойней, поняв, что Величко честно старается ради людей, и не беда, если мало его старания приносили толку. Да разве и может один человек все враз изменить? Еще выпал случай, который окончательно смирил и даже сблизил капитана с этим человеком. Это был тот редкий, тягостный случай, когда в роту пришла похоронка, срочная, заверенная телеграмма: у солдата, служившего в роте, умерла на родине мать. Доложить ее должен был замполит, но и капитан пристроился к Величке, потому что вместе легче, а он и хотел облегчить как возможно это чужое горе. В канцелярию вызвали того солдата, и Величко зачитал ему вслух, а когда солдат зарыдал, то, глядя на молодого, сильного парня, вмиг разбитого горем, тот и сам заплакал, отчего и капитан Хабаров, не ожидая такого от себя, вместе со всеми всплакнул.
С того случая и завелась у Хабарова с Величкой своя задушевная тяжба, сроднившая их крепче всякого кровного переливания. Капитан вечно прикапливал впрок, а потом долго растягивал запасы. Даже если всего хватало, он опять же откладывал, ожидая лиха, точно бы накликая беду. Солдатня, понятно, с такой экономии унывала и лишалась веры в лучшее. Это сильно переживал, будучи замполитом, Василь, заболевая всей душой, когда людям становилось голодно или больно жить. Вот и наскакивал Величко с жаром на капитана, чуть начинал тот затягивать потуже пояса. Их молчаливая, а порой и сварливая борьба длилась месяцами, и капитану ничего не стоило пересилить Василя, но, видя его отчаянье, Хабаров сдавался сам. А тут еще вылазил Перегуд, подымал его на смех: «Слышь, Иван, хватит голодом морить, замполит прав. Ты хрен переверни – вот и устраивай себе экономию, а людей не трожь!» Хозяйство расстраивалось, и капитану, чего таить, тяжело было глядеть, как Величко пускает по ветру ради однодневных послаблений весь его долгий муравьиный труд. Василь, а равно и Перегуд, казалось, были для него в обузу и хозяйству не приносили хоть малой пользы, однако вот чудо: с этой обузой капитану жилось теплей и служилось легче.
Никто вслух не признавался, что нуждается в другом, но таким признанием, пускай и немым, было общежитие этой троицы, устроенное в ротной канцелярии. Хабаров поселился в ней издавна. В Угольпункте был барачный дом для лагерных работников, в котором при желании давалось место и полковым офицерам, но комнатушку в нем делили впятером, еще и семейные. Вот капитан и рассудил, что спокойней иметь койку в канцелярии, чем если схоронят в ту братскую могилу. Отведав житья с лагерными, и Величко попросил, чтобы капитан пустил его в канцелярию на постой. А потом уже и Илья, обратив разок внимание, что ротный с замполитом живут прямо-таки у него под боком, что и ночь останавливался у них в гостях – уж Перегуд-то честную компанию умел уважать! Постилали ему на полу, он и был доволен. Потому вытолкать его однажды, то есть лишить удовольствия, Хабарову было уже совестно, хоть Илья их здорово уплотнил и заразил к тому же пьянством и разговорами, теми, что без начала и конца. Воздух в канцелярии сделался крепок: как дышали, так и жили.
Бывало, запивал горькую и Хабаров, хоть и не поверишь, что с ним мог случиться запой, потому как, даже выпивая, он делал это строго, будто напутствовал, и содержал себя в порядке, и выглядел разве благодушней, да и разрешал себе водки лишь под вечер. А вот пьянел враз и после пил беспробудно, но всегда лишь в ту пору, когда являлся в буднях просвет. Однако капитану именно в это спокойное время чудилось, что достигать ему больше нечего, да и смысла нет, пользы нет. Все же пьяным он по роте не шатался: поглядишь – вроде спит человек мертвым сном, то есть лежкается на койке, даже не стянув сапог. Не добудишься. Так что оставляли – будто в отпуску. Хозяйство падало на Величку, которого все разыскивали и никто в нужном месте не находил. А Илья спал подле капитана на полу, прогоняя всех, кто входил. Он же толкал раз в день капитана, чтобы удостовериться, что Хабаров еще живой.
Хабаров отсыпался, может, с неделю, а потом спохватывался, что хозяйство пришло в запустение, и с легкостью прекращал пить до следующего запоя. Бывало, запивал горькую и замполит, пытаясь перевоспитать Перегуда, отучить его от пьянства. Тот, бывало, обещал Василю: «Все, завязываю, ни капли, чтоб я сдох. Так давай в последнем разе выпьем эту водку. Слышь, Василек, не обижай, давай за мою новую жизнь!» Василь боязливо взглядывал на Перегуда: «А честно прекратишь пить?» – «Слово казака – или не веришь мне?!» Величке делалось стыдно, и он поспешно соглашался, хоть водка и ударяла по нему, ослабленному долгой здоровой жизнью, как дубина.
Иногда Величко с Перегудом наседали на Хабарова: «Жрать нечего, порядка нету, вор на воре!» Хабаров таких разговоров опасался, спохватывался: «Хватит ерунду-то молоть, лучше вот выпьем, еще выпьем по одной». И сам выпивал ради спокойствия. Заливая водкой опасные разговоры, Хабаров частенько перебирал лишку и вдруг крепко пьянел, начиная так поносить и начальство и порядки, что Величко то бледнел, то краснел, убегая из канцелярии будто угорелый, а Илья Перегуд укладывался сознательно спать на полу и начинал громко храпеть: то ли заглушить хотел капитана, чтобы чужие не услыхали, то ли и впрямь засыпал, или храп этот с ним со страху случался.
Капитан Хабаров не считал тех похожих дней, сколько их было, но в истории Карабаса, может, в те дни и убывал живой человек, Василь Величко все чаще жаловался, что ему нельзя провести политической работы, если люди голодны, что солдатам и вовсе некому, вовсе нечем помочь. Это было правдой: вся жизнь в роте держалась на выдержке Хабарова, но и капитан умел лишь выкраивать из того, что завезли, а завезти самому, стороной от начальства, было нечего. Однако Василь, жалуясь на безнадежность, силу той выдержки не понимал. Сказать глубже, он и не хотел понимать, боялся. Он все больше походил на командированного, которого прислали на срок в Карабас, – и вот срок его пребывания будто бы давно истек, а все не приходит ему приказ ехать обратно восвояси. Величко и то переживал, что завшивел, и все пытался избавить себя, а вши переползали к нему тут же от других.
Однажды Величко отменил свое политзанятие, сказав притихшим солдатам: «Я убедился, что мне нечего больше говорить. Простите меня все, что я обманывал всех, потому что ставил вопросы, а давал на них неверный ответ». Люди Василя толком не поняли, но и не поверили, что для солдатни было обычным – не верить, не знать. Политзанятия Хабаров заменил работами, от которых ротные легко и привычно увертывались. И, видя, что никто не жалеет о прошлых беседах, читках, Величко еще сильнее испытал одиночество свое в Карабасе. Один капитан знал о рапорте, написанном Величкой в полк, с просьбой и вовсе отпустить его со службы. Однако из полка пришел тот подлый ответ, которого только и можно было ожидать, помня, что и сослали Василя в лагерь, чтобы проучить: в отставке отказали, пять лет приказали – сколько положено, сполна отслужи.
Надорвался Величко, выпив перед тем с Перегудом: они молчком пили, Василь тогда уже его не убеждал. Илье сделалось тошно, он допил чего было и отправился на одну из должностей подремать. Не успел он позабыть о Василе, как в канцелярии ахнул выстрел, а потом долго слышался похожий на возню шум. Василь еще оставался живым. Глаза у него выпучились, пулей его будто пригвоздило к полу, он беззвучно хлопал губастым ртом. Выстрелил он в грудь гораздо выше сердца, будто все же не хотел умереть или не умел, позабыв в точности, где у него это сердце. Рана его – вот так, дырой в мундире – вовсе не пугала сбежавшихся людей, но скопились они в канцелярии, ничего срочного не предпринимая, боясь и не зная, как ему помочь. Капитан возник в канцелярии поздно, когда Величко уж бездвижно, холодно пластался на полу; он именно растянулся и намертво затих. Эдакая лепнина, как и всякий хохол: большая голова, щеки и лоб буграми, а все другое средненькое.
Иван Яковлевич побежал в лагерь – требовать в больничке помощи. Пропадал он долго; зона жила своей жизнью, своим начальством и запретами. Добытый капитаном военврач, покрывавший все и всех взахлеб вскрученным матом, так что удивительным было, как его еще понимали кругом, мигом разделался с Василем. «Мать вашу поганую всех размахать в говяную яму!» – стеганул он санитаров, которые тут же поклали Величку на носилки и посеменили. Рядом шагал военврач будто на ходулях, никого не видя, матерясь озабоченно про себя. Солдатня повалила за носилками толпой и схлынула на вахте, где пустили в зону лишь лагерных. Служивые разбрелись по своим закутам, узнавая потихоньку в течение того же дня и ночи, что в больничке жизнь Василю спасли. А на следующее утро подъехала вдруг госпитальная машина, посланная наскоро из полка, и лишь те, кто околачивался на вахте, да сам капитан Хабаров, оказавшийся в караулке, поглядели в последний раз на Василя, когда его уносили.
Величко не пропал без вести, о нем доходили слухи, наехал по его душу и начальник особого отдела полка, некто Смершевич: с виду противный, отъевшийся, с любовью к хорошей жратве да выпивке, но вместе с тем – твердый, похожий на глыбу, с блестящими чернявыми глазками, вбитыми под лоб, которыми он без всякого стыда, с кислой, вечно недовольной рожей буравил человека насквозь, будто голую доску. По всему видно, человек для него ничего не стоил, но себя он и ценил, и любовал.
Хоть доходили слухи, что Величко выздоравливал в госпитале, но вылечивали его не иначе как на убой. Это дело и поручили исполнять Смершевичу, и тот лютовал, будто Василь ему лично навредил. Величко сделался инвалидом после ранения, а у Смершевича тоже покалечена рука: на правой была отрезана кисть, и культю теперь скрадывала кожаная перчатка. Этой перчаткой, похожей на мухобойку, он взмахивал, потрясал в воздухе да и подносил под нос Хабарову, производя в Карабасе допрос. Собственно, допрашивать Смершевич не умел, как ни пыжился, а наваливался всей своей дремучестью, прижимая угрозами, ударяя со всех боков бранью и выплескивая ушаты болтовни. «Ну ты, гляди, я руку потерял на службе, собой жертвовал, а этот говноед? Видал я, путался он под ногами, его бы еще тогда, в полку, придавить. В плечо себе стрелял, гад, а у меня рука, гляди, и ничего, служу!»
Степной капитан ничего ему не сказал. А требовали сказать, будто Василь Величко не желал родине служить. В тот раз Смершевич ничего не мог поделать с капитаном, однако запомнил его покрепче и распрощался так:
1 2 3 4


А-П

П-Я