https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Олег Павлов
Казенная сказка


Повести последних дней Ц 1



Олег Павлов.
Казенная сказка

Посвящается русским капитанам, этим крепчайшим служакам, на чьих горбах да гробах покоилось во все века наше царство-государство, вечная всем память.

Глава 1.
Жили-были

Газеты в степную роту завозили, как картошку: на месяц, на два или уж до весны, чтобы не тратиться зря на горючее и не баловать. Завозили прошлогодние, из расстроенной полковой читальни, где подшивки успевали обворовать. Но и раскромсанные – сообщая о чем-то большом и важном, что свершилось давно и без их ведома, газеты, бывало, выдавливали у ротных слезу. Узнавая так поздно, так сразу обо всех мировых событиях, солдатня пускалась расходовать свою и без того пропащую жизнь. На службе распивали водку да храпели, а казарму прокуривали, грязнили в ней, синюшной, полы. Но и посреди этого разгуляя слышалось, как занудно перемалывают прочитанное, жалея позабыть. Слово за слово – разговорцы промеж служивыми крепчали, так что у всякого являлось особое мнение, и если вдруг вылезало на свет событие поважней и побольше, а четкая политическая оценка отсутствовала, случался мордобой.
Ничего не ждал от жизни один капитан Хабаров. Он если подсаживался в круг читчиков, то украдкой вливал свою застарелую тоску в общую, как считалось – по международному положению, которое ухудшалось у всех на глазах. Капитан даже не заглядывал в газеты. Эти нездешние новости ему сообщались в свою пору по телефону теми удачливыми знакомцами, какие насиживали местечки в самом карагандинском полку. Сообщались, можно сказать, из былого уважения, но Хабаров и тогда в далекую их брехливую речь не вслушивался, тосковал.
Иван Яковлевич Хабаров явился на казенную службу не по расчету или принуждению, хоть добрая его воля мало что прибавляла, будто нуль. Вот и в солдаты его забрили, как и всех. Но Хабаров служил добротно, и своим чередом вышло, что произвели в старшины. И да будет известно, что в старшины попадается совестливый человек, труженик, который все выдюжит, сколько бы ни взваливали, и притом не уберегая своего живота, не пьянствуя, не воруя из общего котла или распяленного казенного кармана. Когда истек срок службы солдатской, подневольной, отовсюду Хабарова упрашивали остаться тем же старшиной. Свой брат, казарменный, его удерживал: «Может, еще послужишь? Погоди, вместе веселей!» А начальство умасливало: «Оставайся-ка, Иван, это ж твое твердое место, а что на гражданке ожидает, какой ты, к сволочи, гражданский человек?!»
Служивый человек обнаруживался в Хабарове по натруженности всего облика, по скупым и грубым чертам. Этот знак был глубже, чем столбовая стать, которую наживают на плацу солдафоны. Старшина был человеком коренастым, приземистым, похожим правдивей на горб, чем на столб. Солдатские черты делали его безликим, сравнимым разве что с миллионом ему подобных служак. Однако тот миллион образовывал гущу народа, в которой исчезает всякий отдельный человек. Хабаров родился у простых людей, которыми и назван был как проще. Не имел семи пядей во лбу, не имел готового наследства и уже поэтому увяз в той гуще, из которой и явился на свет. Суждено ему было, вот уж правда, замешаться в ней будто комком. Жизнь в той гуще не перетекает по годам и годами не сотрясается. Время тут не приносит легких, быстрых перемен, а потому живут вовсе без него, разумея попросту, что всему свой черед. Что замешивалось, про то узнают через века. А кто жил да помирал, так ничего и не узнает. Остался Иван Хабаров служить – за паек и рупь казенного жалованья, которым не побалуешь. Что бы ни случилось, Хабаров думал: «Поворачивать некуда, надо терпеть». И он же думал, что бы ни случилось: «Это еще не конец, погоди, что впереди будет».
Вот и теперь, в том безвестном времени, в каком нашей повестью пересекся его долгий путь, Хабаров в пыльных капитанских погонах дослуживал в одной из темных лагерных рот Карагандинки, намаявшись по лагерям от Печоры до Зеравшана дольше вечного урки, а большего не выслужив.
Должно сказать, что Карабас, как прозывалось лагерное местечко, был известен людям с глубокой древности. Местечко приметили в степи еще казахи, в период феодальной раздробленности. Переложенное с их языка, прозвище звучало как Черная Голова. В нынешнем же веку казахов близко с Карабасом и видно не было. Они населяли дальние колхозы, разводили овец. Случалось, степняки заезжали в поселенье, чтобы хоть поглазеть на лагерь и надеясь разжиться казенным барахлишком. И когда их выспрашивали, отчего дано такое угрюмое название, казахи, ерзая глазками по округе, признавались, что и сами не знают, где углядели черноту и откуда привиделась голова средь стертой степной равнины. Сопки, курящиеся вдали и окружавшие местечко серой дымкой, вовсе не походили на головы, а каменистые гребни чернели в промозглую пору, походя на гнилушки. Зато просторов тут было вдоволь. Ни растительность, ни пашни, ни реки не утруждали степной землицы, не стискивали. Новые люди, однако, селились в древней степи не ради просторов. Место было выбрано так, будто плюнули со злости и отсель, где наплевали, принялись жить.
Карабас разделялся на две части, из которых самой невзрачной была лагерная рота, а другая, прущая по степи навроде баржи, – лагерем. И рота и лагерь строились в один замес, но с годами их наружность по многу раз скривлялась, а времянки так же бойко строились, как и разрушались. Магазинов, учреждений, домов, церквей поселок на своем веку не ведал. Одни унылые бараки, схожие с конурой, вокруг которых и раздавался дурной овчарочий лай. К баракам тянулись вытоптанные сапогами стежки, такие узкие, будто люди ходили по краю, боясь упасть. Эти же стежки уводили к тупикам, обрываясь там, где начинались закрытые зоны и всякие другие запреты. Вольный доступ открывали Карабасу лагерная узкоколейка да степной большак, обрывавшиеся далеко за сопками. Еще уводил от лагеря, на отшиб, почти не примечаемый могильник, куда больничка захоранивала бесхозных зэков. На том месте временами являлся свежий перекоп. Вот и все сообщение, если так считать, все пути да выходы. Сказать правду, в Карабасе прытко сообщались лишь барачные вши, гуляя от солдат к зэкам и в обратную, будто вольная воля. Вши ходили друг к дружке в гости, выпивали и закусывали, плодились по сто штук. А люди страдали от чесотки, давили торжествующих гадов, которые и роднили их покрепче, чем всякая мать.
Не считая живности, Карабас населяли солдаты, зэки, вольнонаемные мастера да надзиратели. Зэки с солдатами жили на том месте годами, отбывая свои повинности. Остальное население регулярно перемещалось по узкоколейке в сторону Угольпункта – был такой городишко, чтобы отдохнуть.
В лагере была устроена фабричка, где пошивали казенную амуницию и сколачивали знатные сапоги – весом в пуд. Другим занятием была извечная охрана, извечные караулы. Будни дышали кислыми щами и текли долго, тягостно, наплывая, будто из глубокой старины.
Содержались служивые жалованьем да пайкой. Получку десяток лет не прибавляли, но со временем она и не убавилась, потому если и не слишком наживались, то ценили в ней строгость. Втихую, правда, поговаривали, что за такую-то службу должны бы побольше денег давать. Полагая про себя, что жалованье существенно утаивают, мужики служили поплоше, чтобы не прогадать. А начальство и радо было по всякому случаю кричать, что такая служба и гроша не стоит ломаного и если пересчитывать, то служивые навек в долгу. Однако до пересчета не доходило – его одинаково все боялись, будто суда. Иначе обстояло с пайками и прочим довольствием. Летом пайку урезали, чтоб скопить хоть чего на зиму, также и осенью откладывали про запас. А нагрянет январь, запаса – разве что воробья прокормить, и неизвестно, ради чего голодали. Зэк – тот своего потребует, хоть зарежется. Надзиратель – утайкой сворует, а служивому откуда взять? Что доставляют из полка, не взвесишь. Говорят, снабжают по нормам, а какие они? Начисляют живым весом, будто не понимают, что живой-то вес утрясается, ужаривается, а то и пропадает пропадом. Вместо жиров дают говяжьего сала, чтоб сами вытапливали калории, которые организмам нужны. А тот жир что вода – сыт не будешь, да и воротит с души. Вместо яблок – сухофрукт. Чай подменяют жженкой, смолой чайной. Куда ни глянь, повсюду теснят, ужимают.
Толком и не служили, а выживали как могли. Чтобы достать говяную цигарку, потратишь сил больше, чем ежели гору взгромоздишь. Пустишься во все тяжкие, червяком сделаешься, а покуришь наконец или, к примеру, пожрешь, то не хочется уж и жить. Ясно, что воровали. Грызлись, так за всякий шматок.
Тягостно жилось в Карабасе еще и потому, что место это стравливало подневольных людей. Если посудить, то солдату и нечего было делить с зэком, они и переглядывались разве что через лагерный забор. Солдат не мог отнять у зэка пайку, если же они терпели нужду, то ударяло и по лагерным, и по служивым, хоть и с разных боков. Солдат не выслуживался на заключенных подобно надзирателям, которые и служили по доброй воле, и носы держали по ветру, будто легавые, – вот кинутся, чуть заслышав, ату их, трави! Для Хабарова солдаты с зэками были не иначе как простыми душами, а он многое повидал.
Капитан никогда не распускал языка до того, чтобы жаловаться на свою судьбу. Жаловаться – значит искать виноватых, увиливать, мельчить, от этого его воротило, как от говяжьего жира. Попав в караульную роту, Хабаров скоро понял, что никакой службы здесь нет. А есть одно лихо на всех, одна лямка, чтобы волочь и лагерную баржу, и тех, кто на ней катается, нагуливая блевоту. Потому и не любил лагерного начальства, не уважал выездных судов, когда в клуб загоняют толпами зевак и выносят на люди приговор, пускай и виноватому человеку. Это же горе, и присутствовать при нем должны, как на похоронах, разве что родные и близкие, кому дорог, а не выставлен напоказ, под плевки этот одинокий человек. Хабаров тянул лагерную лямку, не делая облегченья ни себе, ни зэкам или солдатушкам. Всякий проживал в лагере свой срок, и никто бы не сжалился над другим, потому что тогда бы все разом пропали, а ежели ты не увертывался от своей доли, то и легче было всем, точно бы, как говаривал капитан, это был еще не конец. И там, где бы померли в одиночку, скопом жили, укрепленные теснотой, которая не давала упасть даже мертвому.
Зато когда все опустевало и грызня за шматок сала, за глоток вольного воздуха испускала всю злость, наваливалась на поселок сонливая зимняя тишина и натекал белый грязноватый свет, Карабас погружался в спячку. И в то долгое время запоминалось, как теплится жизнь, и согревало ее тепло, эдакое печное. Капитан забывался в том тепле, запекавшем и многие его раны.
Живописав размах лагерного поселка, с этой уже достигнутой высоты повествование наше устремляется в его глубь и камнем падает на казарменный двор, на вечно пьяного Илью Перегуда – до того огромного человека, что и не целясь всегда попадешь в него.
Илья Перегуд служил в роте на всех пустовавших должностях, так называемых объедках, на мелких проходных местах, которые не делают человека начальником, а лишь назначают ему невзрачное дело – к примеру, пересчитай-ка в каптерке простыни, проследи-ка, чтобы покормили в будках собак. Это и старшины, и писари, и собачники, но Карабас всегда страдал от нехватки людей, так что все должности достались Перегуду, который приглянулся капитану еще надзирателем и которого он, совсем на той службе пропавшего, перевел за руку в роту, будто малое дитя. Сердце и душа Ильи работали на водке. Однако передвигаться он не любил, разве что застревал, пьяный, на казарменном дворе, и находили его обычно, будто медведя в берлоге, на одной из должностей, а чаще в каптерке. Перегуд располагался в темной каморке, которую всю жизнь и занимал, будто гроб. Входя, человек и наталкивался на Илью как на покойника – вот он сидит: огромная чубастая голова, кажется, скатится сейчас с его туловища, с этой горы. Одна рука богатыря, похожая на склон горы, подымается в воздух, и в полутьме уже слышится бульканье и облегченный вздох Ильи, утолившего жажду. «Ты кто такой, ты казак? – спрашивает в упор Перегуд, вовсе не узнавая, кто пришел. И потом сам же и отвечает, чем начисто выдворяет, точно бы сдувает, пришедшего: – А я казак!»
Надо ли говорить, что на своих должностях Перегуд ни черта не делал, он ничего и не мог делать, кроме как внушить к себе уважение. Собаки были не кормлены, простыни не считаны, Илья их даже не замечал. От беспорядка, который происходил по его вине в роте, было всем веселее. Капитан не прогонял Илью, терпел, будто инвалида. И еще за Перегудом водилась одна странность: по временам его охватывал страх, как у других кости ноют к сырой погоде, к дождю. В такие времена он до того изменялся, что ходил и говорил повсюду эдак боязливо: «Да я не казак, не казак…» Однажды было, что Перегуду в одно такое время шепнули, будто за ним едет «воронок». Илья тогда забрался под нары в казарме, а солдатня нарочно стращала: «Ты лежи, может, не найдут».
Вытащил его через много часов замполит Василь Величко, рассказав, что над ним посмеялись. Илья помрачнел, рассердился и на глазах у всех, ударив кулаком об стену, пробил дыру. «Смеяться надо мной, над казаком?!» – заревел он будто медведь. Людей он никогда в жизни не бил, боясь, что убьет. И потому никому не было страшно, а все повеселели, что его болезнь прошла. Спустя мгновение веселился, пил водку и сам Илья Перегуд.
А про замполита, про Василя Величко, вам бы все рассказали сами люди, такой он был человек, что ничего не держал ни в запасе, ни в тайне.
С этого человека и должно было начать, если б не подвернулся Перегуд, который и подождать мог, и никуда бы не пропал, и всех переживет как плюнуть, влей только в его сердце водку. Но поди обойди его!
Если бы капитану Хабарову доложили, что Перегуд прячется под нарами, куда его застращали солдаты, он бы не тронулся с места, а уж тем больше не бросил бы дела, за которым его застали.
1 2 3 4


А-П

П-Я