Купил тут магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— А ты хоть с таткой поговорил? Парнишка снова кивнул головой:
— Ага. Татка, как увидел меня, как прижал к себе — целый день на руках носил. И потом всюду за собой за руку меня, как маленького, водил.
Кузьмей смотрел на его кобуру — как будто впервые видел ее.
— А потом мы с таткой памятник на мамкиной могилке сделали...
— А татку где похоронили?
— Около мамки.
— Далеко от памятника?
— Нет, памятник как раз посреди оказался. Когда мы еще только делали его, татка все хотел, чтобы он сбоку был. А я говорил, что надо ближе к мамкиной могилке...
Вересовский понял, что отец Кузьмея, видимо, знал, что жить ему осталось недолго на этой земле, и памятник ставил сразу на две могилы — на могилу жены и на свою.
У командира снова пересохло в горле — опять откуда-то появился и перехватил дыхание тот же самый давящий ком.
Он гладил мальчишку по голове и снова ничего не мог ему сказать. Молча, прижавшись к нему тепленьким комочком, сидел и Кузьмей. «Как ты его будешь успокаивать,— думал Вересовский,— что ты ему объяснишь? Он ведь сам все понимает».
Когда опять отпустила жалость, капитан спросил:
— Погоди, так ты же, сынок, видимо, голодный?
— Ага,— откровенно признался мальчишка.
— Так пойдем поедим. Я тоже еще не обедал.
Шкред, который около полевой кухни заканчивал полдничать, увидев мальчонку, не удивился его возвращению, а как-то спокойно и дружелюбно поздоровался с ним:
— А, Кузьмей, здоров!
Он сказал это так, как будто ничего и не случилось, как будто мальчуган никуда и не ходил и ниоткуда не возвращался, как будто все шло своим чередом, как и должно быть, но Вересовский видел, что Шкред радуется Кузьмееву возвращению,— командир уже понял, что под холодом напускной строгости, сухости и даже злости живет добрая душа его заместителя.
Кузьмей налил молочного супу в миску, что стояла перед ним, потом подвинул ее Вересовскому — тому ведь одной рукой несподручно наливать,— а себе наполнил другую, опорожнив в нее аж три черпака.
Подошла и Матюжница, которая сегодня была дежурной по кухне.
— Петрович,— сказала она,— а знаешь ли ты, что Клава, чтоб на нее дождь, куда-то пропала: сбежала куда, что ли?
Вересовский чуть не поперхнулся от такой новости, отложил в сторону деревянную ложку и сердито сказал:
— Что они, с ума посходили, эти бабы? Бегают, как будто на них какой зуд напал! А куда она побежала?
— А кто ж ее, сучку, знает? Говорят, что перед этим носилась, как бешеная, и все тебя ругала.
Вересовский повернулся к Шкреду:
- Слушай, Анисим, ты не знаешь, почему она меня так ненавидит?
Шкред медленно дожевал хлеб, не спеша выпил молоко, которое налил в его кружку Кузьмей, и тогда только посмотрел на командира:
— Дурень ты, Вересовский. Разве ты не видишь, что Клава любит тебя.
15
— Ого, так самолет уже готов,— непритворно обрадовался Вересовский.
Он шел рядом с фурой, в которой ехал Кузьмей: мальчишка натер себе изношенными, слишком большими для него и жесткими сапогами ноги, а потому сейчас только и смотрел, как бы подъехать. Малыш уже выстругал корпус самолета, крыло и сбил их вместе гвоздиком.
— Нет, еще не готов,— возразил Кузьмей.
— Почему? Все уже есть — корпус, крыло...
— А он же будет двухкрылый. Еще одно крыло выстругаю и снизу прибью.
— Вот как,— понял наконец Вересовский и подмигнул малому: — Ну, делай-делай, а то уж и Хорошевичи близко.
Они миновали большую деревню, которую широкая дорога рассекала пополам, будто это была не одна, а две деревни, и остановились, чтобы попасти табун в конце ее, возле самых огородов.
От хат к табуну спешил незнакомый дед. Он курил трубку — дым, выпущенный изо рта, долго путался в большой седой бороде, пока, наконец, не выходил на свободу, и поэтому казалось, что, словно крыша в бане, курится вся его борода. Борода была уже и не седая, а даже рыжая от дыма — видимо, старик редко когда вынимал трубку изо рта. Дед еще издали поздоровался первый:
— День добрый!
— Добрый день! — ответил ему Вересовский.
— Курево есть? — ни с того ни с сего сразу спросил дед. Вересовский сначала растерялся.
— А зачем тебе табак, дед? Ты ведь куришь уже.
— Ну и что с того, что курю? Я у тебя спрашиваю: курить имеешь? — упрямо допытывался своего старик.
Тогда Вересовский вспомнил рассказы деда Граеша и искренне рассмеялся.
— Чего ты смеешься? — насторожился бородач.
— День добрый, дед Вавула! — вместо ответа второй раз поздоровался Вересовский.
Дед насторожился еще больше. Он даже перестал курить — вынул трубку изо рта и так стоял с нею в руках.
— Погоди, погоди, а откуда ты меня знаешь? В нашей ведь деревне таких, кажется, не было.
— Я не только знаю, что тебя Вавулой зовут, но еще знаю, что и деревня твоя называется Каменные Лавы.
Дед погладил бороду, пожал плечами.
— Так, может, ты откуда из наших мест? Но я же тебя, кажется, нигде до сих пор не встречал.
Вересовский не увидел, когда подошел к ним Граеш. Он только заметил, как дед Вавула, жмурясь, долго и пристально смотрел куда-то за его спину, а потом и сам широко улыбнулся:
— А, вот оно что! То ж этот балабон, видимо, все тебе раструбил и про Вавулу, и про Каменные Лавы.
Вересовский повернулся и увидел, что сзади него стоит и, широко раскрыв рот — в нем даже был виден единственный зуб,— радостно смеется дед Граеш.
Деды поздоровались спокойно, сдержанно, без лишней суеты, будто они надолго и не разлучались, будто они вчера или позавчера только и разошлись по хатам.
Дед Вавула, правда, спросил:
— Погоди, а как это ты тут оказался? Тебя же немцы забрали.
— Ну и что, что забрали? Если забрали, так, думаешь, они меня своим хвюрером сделали?
— А что? Хоть ты, правда, и староватый уже для хвюрера, но если бы вот зубы тебе железные вставить, может, за какого подхвюрера и сошел бы,— так же широко, как перед этим дед Граеш, улыбнулся Вавула и начал снова раскуривать уже почти совсем потухшую трубку. Дед Граеш немного поахыкал, свернул толстую самокрутку, прикурил от Вавуловой трубки и спросил:
— Ну, а как твоя баба живет?
— Не знаю.
— Что ты говоришь, Вавула? Почему это ты не знаешь?
— Потому, что мы с нею сейчас в разных домах живем.
Граеш смотрел на деда и ничего не понимал. Тогда Вавула объяснил:
— Я в своей хате, а она на кладбище. А там ведь могилу не откроешь и не спросишь: «Как ты тут, жена? Не жестко ли тебе? Не душно ли?»
Дед Вавула помолчал, посмотрел за деревню, туда, где меж высоких, раскидистых деревьев были видны кресты, потом перевел взгляд на лесок, что зеленел как раз за лугом, где пасся табун, и показал рукой, в которой дымила трубка:
— Вон из того леса она и выходила. Баба моя тогда уже о колдовстве забыла и в лекарственные травы поверила. Всю хату травами завалила — они сушились и на печи, и на полу, и в сенях, и где их только не было, этих ее лекарственных трав. И в тот день она из лесу несла траву — обвешалась ею со всех сторон, а ерманец увидал и как секанет по ней из пулемета...
Дед Вавула замолк, отвернулся — сейчас он уже смотрел на свои Каменные Лавы.
На деревенской улице было почему-то много детей. Они, оживленные и взволнованные, праздничные и принаряженные, с полотняными торбочками, а то и с военными планшетами через плечо, сновали туда-сюда и собирались возле небольшой хатки в конце деревни.
— Что это дети так суетятся? Праздник какой сегодня, что ли?
— Конечно, праздник,— ответил Вавула.— Сегодня же они в школу идут.
— Столько унь не ходили,— поддержал его и Граеш.— Заскучали уже небось по школе.
И тогда Вересовский вспомнил, что сегодня как раз первое сентября, дети впервые за столько лет войны по всем городам и селам нашего освобожденного от врага края сядут за школьные парты.
Вспомнил свой первый урок — чудак, он тогда так волновался, дрожал как осиновый лист и ничего не помнил, что надо было говорить ученикам, которые любознательными глазенками смотрели на него.
И сегодня ему захотелось сесть за стол, обвести ласково-строгим взглядом притихших мальчиков и девочек (а может, и не притихших: за войну они, пожалуй, разболтались, и учителям будет нелегко, пока не приучат их, переростков, к дисциплине и к тому, что они дети) и торжественно произнести: «Сегодня у нас, дорогие ребята,
первый урок». Подумал, что с этими детьми уже нельзя будет сюсюкать, как до войны. Кто-то из них сядет за парту, вернувшись из партизанского леса, кто-то, может, придет в школу без руки или без ноги, кто-то — потеряв самое дорогое, что есть у детей на свете,— своих родителей.
Они только ростом будут небольшие, они только по годам будут еще дети, но души, которые столько перевидели и пережили, ну них уже будут зрелые, взрослые.
Вересовский одного боялся, чтобы эти послевоенные дети не вели бы себя сейчас и в школе, и дома, и на улице
как мудрые и степенные дедки. Ему хотелось, чтобы они все же жили по-детски: смеялись, кувыркались, не слушались, возились, дурачились, шумели на уроках — словом, чтобы мальчишки и девчонки, несмотря на пережитое, оставались детьми. И он верил, что ребята скоро снова научатся беззаботно, заразительно, как до войны, смеяться и вспомнят все свои детские игры и шалости.
— А что это у вас такая школа маленькая? — Вересовский показал на хатку в конце деревни.
— Это не школа,— ответил Вавула.— Просто хата пустовала — всю партизанскую семью немцы вырезали,— так мы ее под школу и отдали.
Вересовский посмотрел на Шкреда, который тоже подошел сюда и стоял рядом:
— Вот куда, Анисим, надо сейчас молоко нам сдавать — в школы.
— Ага,— на удивление легко согласился с ним Шкред,— пускай пьют молочко да учатся, здоровенькие.
И тогда капитан неожиданно понял, что и их подросткам, которые идут с табуном, тоже пора в школу: Мюд, Щипи, Люба Евик пойдут догонять своих ровесников, да и Кузьмей побежит вслед за ними — и ему уже, наверное, пора учиться. Погоди, погоди, так и Данилка же сегодня пошел в школу? Конечно, пошел — сыну как раз семь годков исполнилось. Видимо, и ему Лета полотняную торбочку сшила. Ничего, пусть с полотняной походит. А когда он вернется домой, свой планшет Да-нилке отдает — пускай тетрадки с карандашами в нем носит. Хотя какие там сейчас тетрадки, какие карандаши.
Вересовскому было обидно, что сын без него пошел в школу, что он, отец, не видел, как перед этим волновался малыш, как, должно быть, боялся проспать сегодняшнее чистое утро...
Неподалеку, на чьем-то заросшем огороде, уткнувшись стволом в землю, стоял подбитый немецкий танк. Возле него уже вертелись мальчишки: Щипи залез в свернутую набок башню и все пытался закрыть за собой скособоченный люк; на расслабленных гусеницах качался Мюд и что-то ему советовал; Кузьмей по хоботу пробовал взойти на танк, но это ему никак не удавалось — он соскальзывал на землю, не доходя еще и до половины ствола.
Вавула перевел взгляд с маленькой хатки-школы, возле которой еще бегали дети, на танк, около которого суетились мальчишки, и, пыхнув трубкой, сказал:
— Вот, паскуды, жену забрали, а эту нечистую силу мне оставили.
— А что, разве танк на твоем огороде стоит? — спросил дед Граеш.
— Конечно, на моем,— ответил Вавула.— Ты что, не видишь — вон же моя хата за танком видна.
Пыхнул снова трубкой — над ней даже схватилось пламя, но тут же само и погасло — и крикнул мальчишкам:
— Помогите мне, сорванцы, эту хреновину с огорода стянуть. У вас ведь столько коней.
Ребята зашевелились, оживились — видать, это предложение им здорово понравилось. Увидев, что ни Вересовский, ни даже Шкред — неужто и он устал ругаться? — не возражают, молчат, они привели сюда четырех коной и начали впрягать их в танк: надевали хомуты, прикрепляли к железным крюкам постромки, привязывали коней вожжами и уздечками, всем тем, что, не порвавшись, могло бы выдержать такую тяжесть.
Танк можно было стянуть ближе, на соседнюю полоску, но дед Вавула запротестовал:
— Хоть соседи еще и не вернулись домой, но скоро вернутся. Так что, им тогда «тигра» снова на мой огород перетаскивать? Нет, вы уж тяните это страшилище вон туда, на лог, к канаве.
Но стянуть танк, даже стронуть его с места никак не удавалось. Кони, хоть и ослабевшие за долгую дорогу, настойчиво упирались копытами в землю, напрягались, натягивали постромки, те лопались, мальчишки связывали их снова, но узлы уже расходились легче, а «тигр» стоял на месте словно вкопанный.
Щипи привел еще двух коней — своих Мишку и Гришку, которых он жалел и такими глупостями не думал сначала занимать; Мюд и Кузьмей сразу же бросились впрягать их.
Увидев, что на Вавуловом огороде собралось много людей, что там впрягают в танк коней, прибежали сюда от школы и каменолавские дети и, аккуратненькие, чистенькие, причесанные, сами подключились к оживленной суете вокруг танка: одни помогали ребятам подпрягать новых лошадей, другие, выломав лозины, нетерпеливо нокали на уже запряженных, третьи сами упирались в нагретую броню, помогая скорее столкнуть войну с Вавулова огорода. Около танка собралось много детей, и потому гул стоял здесь, как на ярмарке.
Повернули в эту сторону головы и некоторые коровы — глядели, жевали траву, слушали.
Вересовский и сам невольно следил за этой суетой, рассеянно переговаривался с Вавулой и в каком-то непонятном напряжении ждал: ну когда же, ну когда стронется танк?
Когда привязали и Костиковых коней, а сам Щипи, стоя около заржавевшей гусеницы, подгоняя седую Граешеву кобылу, которая не очень-то старалась, взялся за крюк, чтобы помочь лошадям, когда со всех сторон загалдели дети, танк вдруг стронулся с места.
Взрыва Вересовский не услышал. Он только увидел, как из-под гусеницы, как раз под самые ноги Щипи, ярко ударил сноп огня. Ойкнул и тут же упал Костик, звякнула и раскатилась по траве разорванная взрывом гусеница, упала на задние ноги седая кобыла, которая была ближе всех к танку, и вдруг здесь стало тихо-тихо.
Он и сам какое-то время стоял неподвижно, не в силах сдвинуться с места, и никак не мог понять, что же произошло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я