https://wodolei.ru/catalog/vanni/ 

 


Уже в конце первого послевоенного года я двинулся дальше. Мне не представилось больше случая поговорить с фрау Гермой и узнать мнение фрау Тины Бабе о моих стихах.
Но все же когда однажды бессонной ночью я пролистал тетрадь, то обнаружил карандашные пометки возле многих стихотворных строк. Это были черточки, вроде азбуки Морзе, и они чередовались с опрокинутыми полукруглыми скобками. Фрау Бабе подсчитала ударные и безударные слоги в моих стихах и забраковала их. Они не укладывались ни в один предусмотренный поэтикой размер, они не были ни ямбами, ни хореями, ни дактилями, ни амфибрахиями, короче говоря, то были не чистопородные псы, а простые дворняжки. Вот так обстояло со мною тогда, так осталось и по сей день! Чувствительные академисты и поэты с отвращением обвиняют мою прозу в том, что она недопустимо поэтична и перенасыщена лиризмом.
Прошло двадцать лет. И вот уже десятый год я каждое лето езжу в Веймар. Там я живу в пресловутом отеле «Элефант», порог которого я раньше мог переступить, только чтобы передать лакею багаж дам Разунке. С благодарностью брожу я по старому Веймару, заглядывая во все уголки, точно пряностями сдобренные присутствием великих призраков, во все те уголки, которые уже тогда были ко мне гостеприимны, и вспоминаю те времена, когда мне разрешалось ужинать только в кучерском трактире.
Никогда не забываю я посетить кладбище, на котором распались в прах те, чьи творения оказались достаточно великими, чтобы дожить до наших дней. А рядом с великими лежат и другие, которые что-то значили лишь для своего времени, и возле длинной кладбищенской с гены я обнаружил однажды надгробную плиту фрау Тины Бабе, тщетно намеревавшейся при помощи своей поэзии напитать классикой тогдашнюю обыденность. Я помню о ней, она была моим другом, так мы тогда решили, и я преклоняю голову.
Но я все еще не читал ничего из написанного фрау Бабе. Один мой друг из Иенского университета пришел мне на помощь: прислал мне на время из университетской библиотеки один из романов фрау Тины Бабе о Гёте. Я говорю «один», ибо фрау Тина Бабе написала их великое множество. Это выяснилось из когда-то мною виденных списков мюнхенского издательства. Роман, о котором я говорю, касается любви Гёте к фрау фон Штейн, и там есть одно место, которое я себе выписал:
«...Она опустила голову, так что темные локоны упали ей на глаза, оставив открытыми узкие виски и щеки. Она тихонько промолвила:
— Ты же знаешь, что такими словами лишаешь меня сил, Вольф. Ты мужчина, которого я люблю... и ты, как ни прискорбно, поэт. И этим двойным оружием, ты разишь меня наповал.
— Разве сегодня при веймарском дворе считается, что быть поэтом так уж прискорбно?
— Что ты говоришь! Но ведь какая опасность для женских сердец, в особенности для моего сердца, которому присуща странная мания — принимать в себя смертельные стрелы слов, но какое другое оружие остается мне, бедному очарованному пленнику, против тебя, любимейшая из женщин?
Он привлек к себе ее удивительно нежное лицо и своими сияющими глазами заглянул в ее глаза, подернутые серой дымкой; взгляд ее был несколько беспомощным из-за близорукости.
Шарлотта фон Штейн улыбнулась, и эта улыбка сообщила бесконечную прелесть ее узкому, словно бы заостренному лицу.
— Милый мой обольститель,—сказала она,— стоит мне только вообразить, что я защищена от тебя, как я чувствую, что еще больше запутываюсь в твоих сетях.
Сжимая Шарлотту в объятиях, он потемневшими глазами поверх ее головы смотрел вдаль, словно стремясь прочитать какие-то еще неведомые слова...»
Ну что ж, в добрый путь!
Я хочу завершить рассказ о моем друге Тине Бабе без всякой морали и без всяких нравоучений, просто улыбкой.
СЕБЕ НА УТЕХУ
Так же безоговорочно, как поэтам, я верю ученым, ибо постиг, что в каждом истинном поэте скрывается ученый, а в каждом истинном ученом — поэт. И каждый истинный ученый знает, что его гипотезы суть смутные поэтические предчувствия, а каждый истинный поэт—что его смутные предчувствия — недоказанные гипотезы. Но ни тот, ни другой не дают сбить себя с толку и, весьма возможно, считают себя полярными противоположностями.
Я видел пьесу, ей было пятнадцать лет от роду, и я сам написал ее. Передо мной разостлали мою старую, сброшенную кожу. Вещью в себе лежала передо мной сброшенная кожа мыслей и слов, и мне не было до нее никакого дела. Ибо я хожу облаченный в новую кожу новых мыслей, и эти мысли я тоже облекаю в слова и в один прекрасный день надеюсь сбросить и эту кожу.
Атом соединяется с другим атомом, становится человеком и пытается в этом обличье узнать что-то о себе самом.
Куда девается это знание, когда атомы снова разъединяются? Остается ли частичка его в каждом атоме? Или опыт возникает только в сочетании атомов? Если это так, то не имеем ли мы здесь дела с пресловутым богом из машины?
Мне кажется, что в раннем детстве я услышал звук, вернее, тон, мой тон. И вот я ищу его пятьдесят лет, ищу в гуле оркестра и в простейших пьесках, в шуме струящейся воды и в шуме ветра. Он возникает то там, то здесь, и я не теряю надежды встретить его одного, звучащего только для меня.
У кого есть хороший сюжет и хорошая концовка, может писать просто; у кого их нет, тому приходится расцвечивать свой стиль.
У кого есть дело жизни и план осуществления его, может молчать, у кого их нет, тому приходится болтать.
Кто любит, тот любит; тому, кто не любит, приходится говорить о любви и требовать ее от других.
В сумерках утра я вдохнул песню лесного жаворонка. Я не знаю, была ли то первая утренняя строфа или последняя ночная, только песня жаворонка погасила во мне досаду на зря растраченное время. В первый ли утренний час или в последний ночной — во всякое время возможно создать главное, даже за день до смерти, сказал я себе.
Я счастлив, когда мне удается заметить прекраснейшие минуты моей жизни, пока они еще длятся, а не узнать о них потом по сравнению или воспоминанию.
Если я не буду иногда молчать, я не услышу, чего хочет и ждет от меня жизнь.
Что должен я делать? — спрашиваю я.
Ты должен делать полезное, отвечают мне.
Что значит полезное? — спрашиваю я.
То, что приносит пользу обществу, отвечают мне.
Нет, говорю я, полезное — это то, к чему у меня есть склонность, но я должен делать это полезное так хорошо и основательно, чтобы оно стало необходимым обществу.
Я смотрю на своих отцов и говорю: «Жизнь кончается!» Я смотрю на своих детей и говорю: «Жизнь начинается!» Я смотрю в глубь самого себя и не чувствую ни конца, ни начала.
По поводу смерти друга.
В минуты, когда тот, с кем ты много смеялся, с кем ты чувствовал себя связанным в жизни, умирает на твоих глазах, ты питаешь метафизические надежды и сторожишь малейший знак или кивок ушедшего как предостережение или приглашение.
Человеческие лица суть записные книжки жизни. Записи в них делаются рунами. С годами я все лучше начинаю разбирать их; подозреваю, что предсказатели и пророки в совершенстве владеют этим искусством.
Страна моего детства лежит не за тридевять земель, она во мне, никто ее у меня не отнимал, просто туда нелегко найти дорогу.
Когда придет мое время, мне бы хотелось уйти в майский день.
Щ около тридцати лет. Если я стану меньше внимания обращать на " намеки, нашептывания и уговоры, станет ясно, для чего я здесь.
Кто пьет прокисшее молоко, с отвращением отворачивается от того, кто ест протухшие яйца.
«Национализм». Когда-нибудь наши потомки при этом слове будут так же недоумевающе пожимать плечами, как мы теперь, когда речь заходит о родовой вражде или кровной мести.
Ноябрьский день. В твоем саду пылает последняя роза. Ворона плывет с дерева на куст. Падают листья, падают, падают... Не ветер срывает их, туман их увлекает за собой и мягко опускает на землю. В твоем саду пылает последняя роза. Я смотрю на нее, чтобы сохранить ее.
Я приучаю себя, взявшись за всякое новое дело, проверять: не тщеславие ли заставляет меня его делать — и, если к моим побуждениям примешивается суетность, отказываюсь от него.
Самый действенный способ передавать накопленный опыт — жить согласно ему.
Никогда и ни за чем не гнаться, все придет ко мне само, если я буду вести себя как человек.
Золотисто-желтая иволга пугливо перелетает с ветки на ветку старой ракиты под моим окном. Она хлопочет, у нее там гнездо. Ракита обошлась бы и без иволги, но иволга не может обойтись без ракиты. Иволга—золотистая фантазия старой ракиты.
Луг полон цветов. Коровы выходят на луг и находят там только корм.
С волками жить — по-волчьи выть, но надо считаться с тем, что в один прекрасный день волки распознают фальшивый вой мнимого волка и сожрут его.
Если я остаюсь верен самому себе, я могу не думать о своих врагах. Они отпадают от меня, как клещи, насосавшиеся крови.
Советы я буду давать, только если меня о них попросят, да и то с острожностью. Опыт — как ношеное платье, редко кому впору.
Из двух спорщиков мне симпатичнее тот, кто допускает возможность правильных положений и во взглядах своего противника, а не настаивает с пеной у рта на своей правоте.
Не следует ли мне, писателю, извлечь отсюда урок для самого себя?
Каждый ушедший взывает ко мне: пользуйся своей жизнью.
Как ни бессмысленно звучит это на первый взгляд, но чем старше я становлюсь, тем яснее мне: надо уметь ждать.
В юности я ждал чего-то от жизни, теперь — только от себя. Когда я перестану ждать чего-то от себя, я стану мертвым, даже если я буду продолжать жить.
Говорят о золотой поре юности. Для меня же время, что мне еще осталось провести на земле, с каждым днем представляется золотом все более высокой пробы.
По-моему, пока нашим оружием вместо зубов и когтей служат бомбы и ракеты и мы бьемся друг с другом за клок земли, как хищные звери за кусок мяса, мы не вправе именовать себя «цивилизованными».
Ура высшему счастью—прогрессу, но пока что нам еще не удалось взять на себя дела тоненькой ветки и из минералов, земли и воздуха—без семени растения — создать зеленый лист, что растет на этой веточке. Все еще впереди, знаю, знаю!
Ночью, когда я сплю, все продолжает идти своим чередом и без моего участия. Старушка Земля работает. Она не дает улететь своей воздушной мантии, необходимой мне для жизни. Следовательно, для нее имеет цену мое присутствие здесь и мой труд. Давлением воздуха и силой притяжения она прижимает меня к себе, она боится меня потерять, даже мои кости, даже они нужны ей, чтобы создавать новое.
Когда последний трактор покидает лесную дорогу, когда соседи расходятся по домам, когда светит полная луна и дикие гуси приветствуют ее, я, глядя на кружение чужих миров, смутно чувствую, какие горы одиночества должен одолеть человек, стремящийся к звездам.
Некогда мы прокладывали наши дороги с дерева на дерево. С верхушек первобытного леса уничтожали мы наших врагов — зверей и стали обживать землю.
Ради нашей цивилизации мы отказались от прежних дорог —с дерева на дерево и ради нашей цивилизации уничтожили, по-моему, саму возможность жить на земле; и вот мы уже прикидываем: возможна ли жизнь в стратосфере, чтобы в случае необходимости покинуть землю.
Прошлой ночью мне приснилось, будто я пылинка. И всегда был невидимой пылинкой. Солнечный луч упал на меня — и я заблестел, солнечный луч передвинулся дальше — и я снова стал невидим, но я существовал.
Окно—это соответствующая уровню нашей цивилизации дыра, стул — это камень, а шкаф—это ниша в скале. Тарелка— подражание ладони, чаша—сложенным ладоням, и даже вилка— стилизованная рука с растопыренными пальцами. Иногда мне доставляет удовольствие восстанавливать прообразы вещей без посредства тех, для кого это профессия.
К установлению контакта со звездами человека теперь влечет не только страсть путешественника и исследователя, но и страх перед себе подобными. Воинственные умы стремятся в конечном счете к звездам для того, чтобы править оттуда Землей. Каково же будет их разочарование, если они узнают, что землей уже давно правят жители звезд.
Нелегко усердно и пристально наблюдать окружающий мир, не преследуя при этом собственных целей. Но когда мне удается это во всей чистоте, какой источник радости раскрывается для меня!
В больших городах человек платит за воду, необходимую ему каждый день, он платит за то, чтобы подышать месяц чистым воздухом, и за то, чтобы посмотреть на зверей. На уличных перекрестках он заползает под землю, чтобы его не убили создания его же рук—машины. И тем не менее он восхваляет цивилизацию. Что же с ним происходит, куда он стремится? — спрашиваю я сам себя, думая об этом.
Не садовой розой со множеством лепестков и часто совсем без запаха, но душистым цветком шиповника о пяти лепестках хотел бы я видеть произведение искусства.
Мой сосед, выросший в деревне, потерял свое природное чутье погоды. Он слушает официальные прогнозы по радио и бесится, когда они не сбываются. Мой дед тоже бесился, когда чутье подводило его. Где же тут изменение к лучшему? — спрашиваю я себя.
Когда л был совсем маленьким, животные были мне как братья, их неумение говорить не смущало меня, ибо с детьми я общался тоже без слов.
Но росло мое сознание, росло и расстояние между мной и животными. Став старше и преодолев высокомерие, воспитанное во мне моим сознанием, я снова обрел то, что связывало меня с животными.
За моим окном стена леса; уже ранним утром заговаривает со мной березка: можно быть деревом, деревом среди деревьев, но таким светлым, таким светящимся, исполненным такой поэзии, что в него не мудрено и влюбиться, как этот художник, этот Левитан.
По вечерам, когда садится солнце, случается, старая сосна возражает самовлюбленной болтовне березы: ты считаешь себя единственной и неповторимой, потому что растешь перед стеной сосен. На фоне березовой рощи и я бы выглядела недурно, особенно светясь, как вот сейчас, на закате. Между прочим, это ценил некто Лейстиков, тоже художник.
Час полного покоя под деревом. Какое заблуждение!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я