Качество супер, сайт для людей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он невероятно длинный, худой, с выпуклым лбом, с густыми бровями и глубоко посаженными глазами; рот из-за поврежденной челюсти у него немного искривлен. Впрочем, меня больше интересует его неподвижная нога, чем лицо. Он зовет меня своим кроликом.
Здесь впервые — и ненадолго — появляется в моем рассказе дедушка Эжен, человек очень тучный, с огромными отекшими руками. Когда он целует меня, мне делается щекотно от его галльских усов, часто пахнущих ликером, вином или анисовой настойкой. Целый день он что-то мурлычет себе под нос и возится со столярными инструментами — водь по профессии он столяр. Но помню уже, как он меня пазывал, но отчетливо вижу его: он занят приготовлением аперитива, процеживает абсент через ситечко, в котором лежит кусок сахара, — и этот образ, прочно оставшийся у меня в памяти, как нельзя лучше объясняет причину его преждевременной смерти.
Конец дня проходит в разговорах, я почти не слушаю их, они вертятся вокруг дороговизны жизни и вокруг сбережений, потому что «откладывать деньги на черный день должна каждая семья!». Это изречение моего отца встречается одобрительным гулом. Отцовские слова — ослабленный отголосок его споров с мамой, и отцу эти сборища нравятся, думаю, еще и потому, что все здесь становятся
на его сторону. Во время наших визитов всегда царит дух нравоучений и морали; я назвал бы ее моралью копилки, в память об игрушке, которая будет мне вручена и куда, дабы привить мне вкус к накоплению, будет положена для почина монета; приступи я к регулярному пополнению своей копилки, я, конечно, непременно бы разбогател, но мне, как и маме моей, всегда не хватает терпения...
С наступлением сумерек родители начинали собираться домой. Мне хотелось еще поиграть, повозиться со всякими безделушками, я умолял оставить меня ночевать, и обе бабушки горячо меня поддерживали:
— Конечно, пусть малыш остается. Здесь воздуха больше.
Этот аргумент обычно срабатывал, хотя мне до сих пор непонятно, что они имели в виду, когда говорили о воздухе,— может быть, деревья в садах Валь-де-Грас, кроны которых виднелись за стонами двора. Я оставался на одну или две ночи, постепенно это вошло в привычку, я гостил у бабушек все чаще и дольше, и в конце концов ритм моей жизни переменился настолько, что ночевать на улице Валь-де-Грас, в моей собственной постели, стало уже исключением, а в семьдесят первом — правилом.
Здесь детство мое протекало совсем иначе — параллельно первому и не похоже на него. Почему это происходило? Задавая этот вопрос, я нисколько не кривлю душой, ведь если причины предпочтения, которое я отдавал бабушкиному дому, совершенно ясны, то мне гораздо менее понятно другое: почему родители, невзирая на все свои лингвистические сомнения, так охотно отдавали меня туда на целые годы. Это оставалось для меня загадкой, и лишь долгое время спустя, когда все уже умерли, семьдесят первый был перестроен, а конюшни Жерве снесены, я услышал из уст стареющей матери странное замечание, одну из тех фраз, которые словно нечаянно произносят пожилые усталые люди без всякой связи с ведущимся разговором, отвечая, должно быть, собственным мыслям. «Так было лучше на какое-то время», — сказала она.
Чем именно лучше? Но я не захотел ее расспрашивать. Да и к чему? Прошлое отступило так далеко, и я чувствовал, что в усталой маминой памяти тоже все затянулось , туманом. Эта нота диссонансом врывается в рассказ о моем счастье, про которое я собираюсь сейчас поведать. Быть может, оно и не было столь безоблачным, каким сейчас представляется мне? Да нет же, это невозможно, ведь
в семьдесят первом я действительно обрел то, чего мне так не хватало в стенах родительского дома: эту безмятежность и безопасность ночей и дней, уверенный ритм дыханья, ровный и дружный ход часов.
Круговорот ночей и дней
После комедии прощанья, когда все с неумеренным пылом бросаются целовать друг друга, я наконец остаюсь один и чувствую, что я свободен. Хотя меня воспитывают, в общем-то, нестрого и относятся ко мпе, как к ребенку больному, с достаточной снисходительностью, мне далеко не всо сходит с рук. Отец никогда не упускает случая напомнить мпе о моих слабостях и недостатках и при этом, без особого, как вы знаете, успеха, поставить в пример самого себя; он пытается вдохновлять меня моралью копилки, часто повышает голос, раскатов которого я боюсь с самого раннего детства, он постоянно за мною следит и строго судит меня. Даже мама, хотя она и ищет во мне союзника, тоже на спой лад все время стремится прибрать мепя к рукам; действует она весьма скрытно, но результаты этого весьма ощутимы, поскольку она не ставит себя в пример. Принцип ее давления на меня очень прост: она не представляет себе, что можно не любить того, что любит она, и она неустанно втолковывает мне, что я не понимаю собственных вкусов, что ее распорядок дня должен быть моим распорядком и ее капризы — моими; так что в конце концов, точно вследствие какого-то хитрого фокуса, я никогда не делаю того, что хочу. Ее неусыпная бдительность и придирчивое внимание к любым мелочам моей жизни обрушиваются на меня с того мгновения, как захлопывается дверь за отцом и я освобождаюсь от его опеки; так что это вовсе не свобода, а лишь некоторая вольность. Л у бабушек я сбрасываю с себя путы, с наслаждением пачкаю себе лицо и одежду, становлюсь нахальным и грубым, делаю все, что мне заблагорассудится. Короче, я верчу обеими бабушками, как хочу, злоупотребляю их безграничной снисходительностью и извожу их своими проделками.
Бывать у бабушек я люблю и потому еще — и тут уж нет никакой корысти, — что у них я словно погружаюсь в минувшее, в котором живут эти старые люди. Со своими привычками, образом мыслей они принадлежат прошлому веку, как бы скроены по его мерке, столь непривычной и
сказочной, что это тревожит и завораживает меня. Это другое начало моего существования разворачивается, как будто за рамками жизни, оно каким-то волшебством перенесено в царство мертвых, которое соединяется у меня в голове с теми туманными картинами моего бытия до появления на свет, которые осаждают меня, когда я смотрю из окна во двор и сумерки сгущают его глубину, таящую в себе мою первородную тайну. И опять-таки именно в сумерки мне легче войти в размеренность мира, потому что ночная тьма, лишенная ориентиров, не позволяет нам осознать протяженность времени, она в большей мере, чем день, сродни детскому уму, еще не усвоившему механизма связи между календарем и часами.
Итак, оставшись у бабушек, я начинаю с непослушания, которое дает мне возможность вкусить немножко этой двойственной свободы, но я все жо стараюсь но заходить слишком далеко, какое-то тревожное чувство примешивается к опьяняющему предвкушению долгих часов безраздельной власти над обеими бабушками, ибо они слепо обожают меня, и во мне пробуждается инстинктивная хитрость, позволяющая превращать преданную любовь в школу рабства. Непослушание — всего лишь дразнящая игра, которая нужна мне, чтобы удостовериться, что ничего с прошлого раза не изменилось, и, когда приближается вечер, усталость помогает мне образумиться: наступление темноты пробуждает во мне беспокойство, которое, должно быть, ужо стало припычным из-за постоянных вечерних скандалов в родительском доме. Но здесь, разнеся по квартирам почту, бабушка в любое время года к семи часам закрывала ставни, запирала изнутри парадную дверь дома, которую можно было открыть, лишь дернув за шнурок, укрепленный в изголовье бабушкиной кровати, занавешивала вход в нашу квартиру, и все эти меры безопасности отгоняли мою тревогу. Теперь до утра мы были отрезаны от всего мира, и я не раз убеждался, что бабушка была очень осторожна и дергала за шнурок только после того, как жилец, проходя мимо наших окон, выкрикивал свое имя. Впрочем, а доме проживали мирные служащие и учителя, и ночь но сулила нам никаких неприятных неожиданностей. Только прабабушка, или, как все ее звали, Ма Люсиль, самая отважная из нас, иногда оставляла летом еще на некоторое время в своей комнате ставни открытыми; устроившись в кресле, она смотрела на улицу и произносила монолог, где речь шла о родной
деревне, по которой она все еще тосковала, и о людях, которые давно уже умерли. Но интермедия длилась недолго, ибо, верные своим деревенским привычкам, все здесь ложились рано, чуть ли не сразу после ужина, который проходил под газовой люстрой и за которым царила безмятежная атмосфера, лишь изредка нарушавшаяся легкими стычками между бабушкой и ее супругом из-за выпивки, а впоследствии, когда дедушка уже был серьезно болен, из-за запрещенной ему еды.
Не подозревая в ту пору о пристрастии деда к спирт-пому, я жалел его и считал безвинно гонимым. Он садился за стол в прекрасном настроении, которое ому чаще всего портили, ибо стоило ему протянуть руку к бутылке, как жена его произносила звучное и решительное: «Нет!»
Словно пойманный на месте преступления воришка, он подскакивал на стуле и бормотал:
— Ну, Клара, всего только капельку...
— Нет, хватит с тебя. Одному богу известно, сколько ты ужо согодия выпил в кафе!
— По, Клара, клянусь тебе!
Клара с усмешкой заявляла, что клятвы пьяницы немногого стоят. Дед бросал вокруг жалобные взгляды, беря пас в свидетели своей чистосердечности, но поддержки не находил. Сын хранил полную невозмутимость. Теща, воинственно поднимая над столом нож — орудие это она применяла в самых мирных и безобидных целях, но из-за слабого зрения частенько резала себе руки и обычно ходила с белыми тряпочками, намотанными на пальцы, — изрекала сквозь зубы, вернее, сквозь десны: «Бездельник!» В этой ситуации восклицание было довольно неуместным, по оно выражало не столько конкретный поярок, сколько неизменную ассоциацию идей. Я ни разу не слышал, чтобы прабабушка назвала моего деда как-либо по-другому. Он но протестовал и сидел, уткнувшись носом в тарелку, точно обиженный ребенок. И вскоре я уже тоже был убежден, что дедушка Эжен пропащий человек, ни на что не годный пьяница, игрок, а также — значение последнего упрека от меня ускользало — бабник, бегающий, по словам Ма Люсиль, за потаскухами.
Такой замечательный букет пороков внушал мне к деду симпатию, я его искренне жалел, и меня удручали все эти окрики, которые он так терпеливо сносил; мне казалось, что он чересчур терпелив, я привык к перебранке другого рода, когда противники ни в чем не уступают друг
другу. Отсутствие подлинных сражений придавало застольным перепалкам оттенок веселой комедии, атмосфера по-прежнему оставалась безмятежной, и поэтому я не принимал близко к сердцу ни злоключений страдавшего от жажды деда, ни досады его супруги.
Лишь однажды, когда измученный диабетом Эжен доживал уже последние недоли, я оказался свидетелем сцены гораздо более тяжкой и буквально потрясшей меня. Больной простодушно потянулся к куску хлеба, как вдруг бабушка вскочила со своего места и с яростью вырвала хлеб у него из рук. У хлеба была, наверно, очень твердая корка, и от резкого рывка она оцарапала дедушке ладонь и пальцы. Словно это было вчера, я отчетливо вижу, как он, испуганно вскрикнув, смотрит то на жену, то на свою толстую отекшую руку, на которой выступают капли темной, почти совсем черной крови, то на сына, который равнодушно бросает: «Так тебе и надо!»; потом его взгляд снова переходит на женщин, а они невозмутимо жуют, безучастные, точно Парки. В глазах у него появляются слезы.
— Какая же ты бессердечная, Клара, — говорит он, и его вздох тонет в шуме жующих челюстей...
Было ли так на самом деле? Не решаюсь в это поверить, но этот жалобный возглас на закате жизни был единственной тенью, замутившей безмятежную ясность, которая, как мне казалось, витала над семьдесят первым, — должно быть, я был ужо слишком .эгоистичен, чтобы суметь различить за пределами царства обожания и лести, средоточием которого была моя драгоценная особа, приметы более сложной действительности.
А нынешним вечером, как и многими другими вечерами, ничего серьезного не происходит — только это огорчительное табу, наложенное на вино... Отяжелев от еды, которая, по сравнению с тем, как мы едим на Валь-де-Грас, представляется мне весьма экзотической, я жду перехода в другие комнаты, это для меня переход в другое измерение; часто мы стараемся ого приблизить: Люсиль зажигает лампу «молнии», и мм выходим гуськом на площадку, погруженную в полумрак, где холодные сквозняки гоняются друг за другом но спирали темной лестницы; мы, как заговорщики, идем вслед за прабабушкой, которая держит в руке чадящую лампу, и от всей этой загадочной обстановки еще больше усиливается ощущение разрыва с дневным миром; мы словно движемся подземными, пол-
ными опасностей ходами к неведомой тайне, заключенной в этих битком набитых воспоминаниями комнатах, похожих на музеи, которые создаются в домах знаменитых людей и где иллюзия недавнего присутствия великих хозяев поддержана нагромождением одежды и предметов домашнего обихода, их тщательно продуманным беспорядком, и кажется, что покойник только что вытащил их из шкафа, собираясь на недолгую прогулку.
Крестный берет лампу, зажигает от ее огонька голенастую птицу на комоде и удаляется в соседнюю комнату, где еще какое-то время топчется, волоча неподвижную ногу. Бабушка раздевает меня, крепко целуот и уходит, закрыв за собой дверь. Теперь в путь, и ночное путешествие!
Оно начинается церемониалом, который никогда не может мне надоесть, — подготовкой Люсиль ко сну. Странность этого зрелища помогает мне отвлечься от мыслей о маме и о Валь-де-Грас. Что там сейчас происходит? Вопрос лишь на мгновенье вспыхивает в мозгу и тут же отодвигается куда-то. Я с удивительной легкостью забываю родителей и погружаюсь в сладостные фантазии, которые будут посещать меня еще долго, лишь немного видоизменяясь в мелочах: меня отдали — или продали — грубым крестьянам, и в их семье я совершенно преображаюсь, становлюсь таким, каким хочет видеть меня отец, делаюсь сильным физически и очень храбрым, даже, пожалуй, слишком храбрым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я