Доставка супер сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Люди ахали и причитали.
По дворам кое-где громыхали, запрягали лошадей хозяева, имеющие бочки. Скоро затопали и затренькали удаляющиеся на помощь.
Набат не переставал теребить ночь. На севере все грознее зажигалось небо, обозначались уже отдаленные вихри огня и взвивающиеся головни.
Поднялась буря, обычная при большом огне, но эта буря, перешедшая к утру в ураган, оказалась независимой от пожара. Горящие головни уносило ураганом за Волгу. В тридцати верстах находили обожженные бумажные свертки с этого пожарища.
В церкви погибли в огне многие ценные документы, относящиеся к истории Хлыновска и его граждан.
К счастью, ветер был юго-западный. Вообще в моменты таких бедствий хлыновцы и им подобные делаются совершенно беспомощными, и, конечно, все дело в счастье. Маячная часть прибрежная, гори не гори при этом ветре — огонь гонит на Волгу, сгорит последняя цепь лачужек — и огню зарез, дела ему больше нет, или прыгай на остров, чтоб лизнуть кое-где осенней ветоши.
Пожар этот наделал беды и на Волге — загорелось несколько барж, рискнувших пробраться с буксирами мимо пылающего города. Движение по Воложке было приостановлено, а пароходы проходили Коренной, не заходя в Хлыновск.
Странно, этот пожар словно был сигналом к перемене погоды — дожди прекратились. Погорельцы с общественной и государственной помощью в суше и тепле могли заняться восстановлением лачужек к зиме.
Осень развернулась великолепная по своей цветистости.
Наши места, благодаря разнообразию лесных пород и дружной осени, обычно останавливают внимание проезжающих цветами пурпура и золота, но в этот год расцветка леса сводила с ума даже самих хлыновцев.
Допуская возможность бескорыстной эстетики в хлыновцах, мне думается также, что не последней причиной в их восторгах от осени было — отсутствие грибов, что и позволило им заприметить листву лимонно-кровавых кленов, это во-первых, а во-вторых, возвращаясь из леса с пустыми лукошками, из которых для вида непустоты торчали хвостики осенних листьев, чтоб скрыть свою неловкость перед встречными, он или она и начинали, очевидно, в этот момент сплетать восторги красоте осени— встречный сам пережил вчера на себе подобное—поддакивал, преувеличивал, отсюда и могла возникнуть легенда о сведении с ума хлыновцев на почве осенних красот...
В октябре начались ветры и бури.
Стряхнуло и размело последние листья дуба. Крутило голыми сучьями, сшибая уцелевшие гнезда.
Волга мутная, как в стальной броне, чешуила волнами, бросалась пеной, срывала барки с канатов.
Рваные тучи летели над водой, взбирались по отложью и окутывали меловые вершины и лес...
В эти переходные дни как-то ни то ни се в жизни. По времени быть бы снегу, морозу, а на дворе туман бездождный. Земля под колесами, как каша, расступается. Дров мужики навозили от вешней дележки, хвастливо уложили вдоль домов стволы подельного леса дубов и березы.
Ухетовали на зиму крыши сараев, затеплили конюшни, засыпали банные завалинки — и хоть в рыболовы-охотники поступай — такое безделье и безвременье...
Бабы — тех никакая погода не уймет, всегда дело найдут: насолили, намочили огурцов, капусты, яблок и опять по лесу разбрелись. Хватают там, что под руку попадется: рябину, калину, сушняк и поздно к вечеру, нагруженные, как лошаденки, со вздернутыми подолишками несут, подрыгивая плечами, к очагам своим домашнюю всяческую пригодность.
Об этих днях говорил один мужик другому;
— Обошел весь двор... Посидел на лавочке... Вдоль порядка прошелся, забор прощупал... и — просто деть себя не знаю куда... тучи, ветер... Скушно, хоть в петлю залезай... Пойду спать — думаю... Вхожу это я в избу — к себе, значит,— на столе лампа горит, а под этой лампой мальчонко мой сидит, уперся в книжку и рубит на всю избу, как по-настоящему:
Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца!
Мать это его в школу прошлым годом свела. Вот, думаю, занятие делает парнишка и слушать есть что — и так во мне отлегла сразу сердечность всякая...
С этого осенне-зимнего межвременья начиналось оживление детворы по избам у веретен, по печкам и за книгами.
У Анены были последние дни беременности. Эти дни, когда будущая мать чаще и чаще останавливается в забытьи, улыбается внутрь себя, и все ее внимание там: две жизни — одна жизнь. Дни усиленных сигналов: то верхний толчок под сердце, то в низ живота бьется готовое существо внутри матери, и больно, и страшно, и радостно сжимает сердце.
А мать, как тельная корова, склонит голову к месту плода, и улыбается полный, прекрасный материнский глаз, и катится по нему слеза.
Нежная беспомощность и вместе с тем полная готовность жизнь свою отдать за движущуюся внутри ее новую жизнь...
Вечером двадцать четвертого положение роженицы стало болезненным и тревожным. В любой момент могли начаться роды. Повитуха и Февронья Трофимовна находились безотлучно при Анене.
Сережа ясно почувствовал, что ему в келейке делать нечего, да и неловко как-то, и он до утра покинул избушку, где происходило рождение...
По приказу тещи затопил он баню. Принес дров для передней избы — он вообще в эти часы действовал механически, безвольно, делал, что ему говорили, выходил, возвращался — все равно его уши были там, у живота жены.
Сережа о рождении никогда не думал раньше и не представлял себе его способов. Вначале после каждого вскрика жены он говорил с облегчением про себя:
— Ну, вот и родила, значит...
Считал по времени вскрики. Затем бросил счет и забыл о времени.
Ветер перебирал крышей. Свистал по чердаку избушки. Звенькал оконцами.
Федосья Антоньевна возилась у печки, кипятила воду, парила какие-то листья и то и дело бегала в келейку.
— Ну что, мамынька, как? — спрашивал Сережа.
— Да ты бы ложился,— отвечала старуха. — Уж если грех какой — в баню придется или что — разбужу тогда... Вот на полати ложись, а то зря сон ломишь...
— Дождусь уж, мамынька... — Он накинул на плечи шубенку и вышел на крыльцо. Сел на приступку, облокотился спиной о притолоку и задумался.
Чем дальше тянулось время, Сереже все более начинало казаться, что и он сам кувыркается с порывами ветра в прибое волн, в нескончаемых родах жены, что все окружающие и он сам—это одно и то же — и это все, что есть в наличности, а дальше и кругом все пусто, кроме этого клубка, в который его завернуло... Отец рассказывал об этой ночи:
— От Волги шум валов... Ветлы сучками скрипят... Нет-нет да и вскрикнет Анена... Сил больше нет моих. Чувствую, будто всякая моя жилка этим же ходуном ходит, что и все вокруг: и рожу будто я и мучаюсь, сучками скрыплю ветельными... По спине мурашки заходили от непонятности всякой. Встал будто я с крыльца и направился к обрыву. А под обрывом как в котле кипит... Оботкнулся об угол сарая, прижался и стою. .. И вот начинает светать. Разбегаются тучи и темнота, и понять ничего невозможно: ни Волги, ни бани под обрывом... Везде, куда гляжу глазами,— желтые поля зрелого хлеба... Колосья стригутся как бы сами собой... Думаю,— за высотой соломы жнеца не видно... А колос валится, валится, скирды вырастают... Смотрю — в полоску вытянулись... Думаю,— люди идут ко мне. Вижу — как муравьями раздвигается жнива... Желтые, безлицые, а знаю, что люди, и ко мне идут они... И сам-то я насквозь в желтом, как в банке с медом. И страшно чего-то, и будто так надо, чтоб было... А люди все ближе и ближе и слова говорят: один, за ним другой и все гуртом: «Таскай, таскай, хлебушко...» — «Ладно, говорю,— вот артель подойдет...» — «Чем таскать будешь??» — «Пудовкою— по закону...» — «А пудовка где??» — Посмотрел я ьозле себя — нет пудовки. «А ссыпать куда станешь??»— Обернулся вокруг, и захолодело все во мне… Кругом желтая гибель. Признака жилья нигде нет... И затемнило в мыслях: «Куда ж зерно девать?..» А они все больше окружают меня... Деться некуда, задыхаюсь... И вдруг расступились они сразу... Зашипели— вроде как — смехом и подносят ко мне, к лицу самому... Понять не могу, что это, но уже будто не такое желтое и как будто точеное... И разглядел: мертвый ребеночек на соломе... Заорал я, либо показалось, что заорал... Открываю глаза на утреннем рассвете и слышу. .. Слышу, младенческий крик из келейки. ..
Отец увидел меня уже готовым, убранным, в новой колыбели, у изголовья матери.
— Ну, вот, здравствуй, новорожденный,— неуклюже заговорил он с младенцем.
Мать, с еще не успокоенным от страдания лицом, но улыбающаяся, смотрела на своего первенца, сморщенной, розовой мордочкой видневшегося из пеленок. Она переводила глаза на отца, чтоб убедиться и в его радости...
Отец вспомнил ребячье заклинание:
— А-гу, а-гу,— залаял он в упор на сына и затряс бородой.
Новорожденный не смутился. Он мрачно, упрямо смотрел перед собой, пронизывая все преграды: ни пространства по его ограничениям, ни светотеневых нюансов, обозначающих рельеф,— он еще не знал. Это было четырехмерное распространение себя в мире.
Еще не начали собираться тверди, островки, за которые он потом будет хвататься щупальцами чувств, затвердевать сам и вводить себя в рамки трехмерия Эвклида, чтоб потом... Но что в них, в этих «потом», которые являются всегда слишком поздно...
Сейчас—это среда туманностей, в которой пульсирует и он сам, человек четырех часов жизни от роду.
Было двадцать пятое октября, тысяча восемьсот семьдесят восьмой год...
Глава восьмая
УЮТЫ
К ноябрю погода как бы треснула. Выпал снег. Заморозило. Волгою пошло сало.
На Малафеевке по дворам стучали рубки — дорубливалась капуста. Ребятишки в шубенках, в валенках грызли сочные капустные кочни — это было осеннее лакомство.
Подмазывались битые стекла окон. Землей и сухим навозом засыпались заваленки. Закрывались на зиму малафеевцы. В закупоренных домишках вечеряла молодежь и беседовали взрослые. Мелкота на печках, свесив мордочки, заспанными глазами следила за весельем взрослых.
В келейке было свое оживление.
Новорожденного назвали Кузьмой. Неуклюжее, на «а», плохо сокращающееся имя вызвало некоторое огорчение Анены.
Крестная защищалась:
— Кумынька, Анна Пантелеевна, а ты и за Кузьму спасибо скажи; такие имена поп Николай давал, прости меня господи, до притвора церковного не упомнила бы.
— Хорошее имечко,— вступился за «Кузьму» Андрей Кондратыч,— плотное, земляное. В нем, как в поддевке хорошей, ходить будет Кузярушка...
Празднование крестин, а заодно и именин происходило на Косьму и Демьяна в передней избушке.
Были щи из свежей капусты, жареная баранина с картошкой, соленые рыжики и пироги с морковью и с изюмом. Дядя Ваня купил к торжеству кагора, вина церковного, за которым и производились поздравления.
Виновник торжества оставался в задней келейке. Он все еще отсыпался после октябрьского купанья, просыпаясь только для груди матери и для исправления некоторых неудобств, свойственных этому возрасту. Бабушка Федосья его охраняла.
Крестный, единственный раз показавшийся в нашем доме, только на этом празднике, был молчаливый мужчина с большой бородой, имел медвежий вид, но без медвежьего добродушия.
Лет семи от роду имел я с ним, после хождения возле купели, вторую встречу, при следующих обстоятельствах: я был в церкви с бабушкой. К концу службы она показала мне на впереди нас стоящего, обросшего бородой мрачного мужчину, объяснив, что это крестный, что хорошо бы мне подойти к нему и поздороваться.
Сказано — сделано. Дети любят быть вежливыми. Я обошел мужчину, чтоб показаться ему с лица, тронул его за руку и сказал:
— Здравствуй, крестный.
Мужчина наклонился ко мне, не поняв сразу моего приветствия.
— Здравствуй, крестный,— повторил я, протягивая ему руку. — А ты чей? — хмуро спросил он.
Я сказал. После этого крестный гмыкнул в недоумении, что ему со мной делать. Потом нашелся: он взял пальцами мое ухо, больно сдавил его и сказал:
— А если крестник, так вот тебе,— не шляйся по церкви...
На этом случае и кончилось блюстительство крестного над моим поведением в жизни. Нечего говорить, что и я не проявлял с той поры особенных усилий для встречи с ним.
На празднике крестин, по утверждению присутствующих, он сказал одну-единственную фразу, поднося для чоканья рюмку кагора к отцу и матери:
— Чтоб все хорошо было, чтоб крестник мой не раскаялся в том, что родился...
Что касается крестной, простейшей до примитивности женщины, она до смерти своей навещала нас и всюду хвалилась крестником.
Рождение ребенка перевернуло жизнь в келейке, подняло ее темп, сблизило живущих и, можно сказать, сгрудило их возле крошечного существа. Отец, мать, бабушки, дядя Ваня и Андрей Кондратыч стали непременными участниками в младенческих перипетиях.
Каждый из них нес свои лучшие запасы, годные для ребенка: бабушки ворчали на промахи неопытной еще матери, урывали к себе новорожденного зверька, укутывая, убаюкивая его, волнуясь из-за малейшего его писка, и грелись сами над тем, который будет продолжать собой их кончающуюся жизнь.
Дядя Ваня, приходя со службы, приносил неудобоваримые расписные пряники и застенчиво входил в келейку, чтоб хоть на минутку попестовать племянника. Возился с ним, агукал и, полный удовлетворения, уходил спать на полати передней избушки. Ранним утром, уходя на работу, он снова забегал, чтоб напитаться любовью для трудового дня.
Андрей Кондратыч был замечательным пестильщиком, способным заменить любую няньку. При неуспокаивающемся плаче Анена бежала за Кондратычем, и достаточно было последнему взять ребенка на руки и произнести ему одному свойственные прибауточные заклинания, как тот успокаивался и засыпал.
Сережа полон был отцовским самодовольством, постукивая за верстаком по размоченной подметке или на ссыпке, перебрасывая пудовки зерен. Мысль о возвращении домой, где его ожидает сын, улыбала его лицо.
— А мой-то,— вместе с пудовкой бросал он соседу-товарищу,— улыбаться начал... Чмокнешь ему губами, а он и засмеется...
— Да они уже все так,— отвечал зараженный отцовской радостью товарищ и подхватывал отцовский груз.
Вечером Сережа возвращался утомленный, но довольный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я