https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Погодь реветь,— сказал отец.— Кому ты писала и зачем?
И тогда Тонка подбежала к тумбочке и вытащила из-под коробки с пудрой письмо. Какое ей было дело сейчас до того, что скажет Анна?
Заплаканными глазами следила она за отцом. Письмо казалось совсем маленьким в его больших руках. Отец читал строку за строкой, и лицо его прояснялось и молодело с каждой минутой.
— Бог ты мой! — сказал он как бы себе самому.— Бог ты мой! Ленка! Да ты знаешь, кто это пишет? — с живостью обратился он к Тонке как ни в чем не бывало.— Это же Лена, сестренка... Примерно, как ты, девчушка была. Коски тонкие, сама худенькая такая. И кофточка у ней была красная, на локтях заштопана... В госпиталь к нам ходила. Письма я ей диктовал, рука была ранена... Бог ты мой!
Отец снова брался за письмо и снова восклицал взволнованно:
— Бог ты мой!
— Ну, а где же конверт отсюда? — спросил он вдруг.— Там, наверно, адрес был? Адреса-то нет...
— Конверт Анна в печку бросила,— сказала Тонка.
— В печку?..
— Ну да. В огонь,— простодушно созналась Тонка.
— Рехнулась она, что ли, старая дева? Как же я теперь отвечу?..
— А мы ей ответили,— сказала Тонка, снова всхлипнув.
— Что?..
Отец не понял. Он словно забыл о найденном клочке бумаги, с которого все началось. И вдруг вспомнил. И понял все. Тонка ждала, что отец закричит на нее, он только изменился в лице, и опять стали заметны и морщины его, и поредевшие волосы, и красные жилки в глазах.
— Так,— сказал он.— Все ясно. И вышел из комнаты.
Тонка испугалась, что отец уйдет совсем. Уйдет на вокзал, сядет в поезд и уедет без нее. Она бросилась к окну, прижалась щекой к стеклу и увидела отца. Он стоял на высоком крыльце с непокрытой головой, без пальто, спрятав руки в карманы брюк, заправленных в сапоги.
Закат багряно освещал *его лицо, слабый ветер чуть шевелил волосы. Но сам отец стоял неподвижно и смотрел прямо перед собой, туда, где за деревьями краснело вечернее небо.
О чем он думал, что творилось в его душе, какие картины прошлого вставали перед его глазами, какие слова ответного письма складывались сами собой,— о том знал только он один.
«Здравствуй, Лена! Здравствуй, сестренка! Бог ты мой, сколько лет прошло!..»
Он видел перед собой девочку с тонкими косицами, в длинном, не по росту, белом халате. Она появлялась в дверях восьмой палаты, румяная от мороза. Улыбаясь, дула на озябшие, посиневшие детские руки. И сразу в палате становилось веселей. «Ленка! Сестренка! — неслось со всех сторон.— Как жизнь? Что, река не вскрылась еще? Орехов принесла?»
Только он, Петр Скворушкин, не оживлялся с ее приходом. Налитая свинцовой тяжестью правая рука в гипсе казалась чужой. Только о ней думал он дни и ночи. Будет ли действовать или повиснет плетью?
По ночам ему снилось, что он играет на баяне, перебирает струны гитары. Он был самый молодой в палате и самый угрюмый. Может быть, поэтому Лена возилась с ним больше всего. Она садилась на стул рядом с его койкой, спрашивала:
— Ну как, Петя, будем сегодня писать домой? И они начинали писать.
— «Правой рукой, видать, я работать уже не смогу»,— диктовал он ей, а Лена писала:
«Надеюсь, смогу работать правой рукой». Спорили, ссорились, рвали письмо, писали заново. А девчонка оказалась права. Рука понемногу оживала. Стали шевелиться пальцы. Петр Скворушкин повеселел. Теперь он подолгу беседовал с Ленкой, рассказывал ей о родном селе, о том, как весенней порой белеют вишневые сады, а в садах стоят хаты с голубыми ставнями. Вспоминал, как поют ночами курские соловьи....
А за окнами госпиталя медленно разворачивалась суровая сибирская весна.
Все дни проводил Петр Скворушкин в госпитальном коридоре, на третьем этаже. Отсюда, из окон третьего этажа, была видна голубая полоса реки с плывущими по ней последними грязно-белыми льдинами. В открытую форточку врывался сладкий весенний ветер.
— Эх, погулять бы по городу,— как-то мечтательно вздохнул он.
А на другой день Ленка раздобыла у кастелянши какую-то жалкую амуницию, из-под которой торчали халаты и завязки от белья, и повела Петра Скворушкина и еще двоих парней из восьмой палаты по городу.
Она важно и гордо шагала рядом с ними, так смешно и уродливо одетыми, по главной улице города. Прохожие с интересом поглядывали на странную компанию. Впрочем, и раненые с тем же любопытством оглядывались по сторонам. Сибирский город, где провели они столько дней и ночей, мучимые болью, город, где люди боролись за их жизнь, впервые открылся им в своих мощенных досками улицах, бревенчатых, с резьбой домах, водонапорных колонках и голых тополях.
Только на главной улице сплошь стояли коренастые, приземистые, по военному времени давно не штукатуренные дома.
От свежего воздуха и солнца с непривычки кружилась голова. Но так приятно было чувствовать под ногами не госпитальные, чуть не добела отмытые полы, а твердую, мокрую, грязную землю.
Ослепленные, счастливые, они брели по городу — три пленника, вырвавшиеся из больничного окружения.
Здесь-то, на главной улице, и повстречался им начальник госпиталя.
— Почему гуляете одни? Кто разрешил вам такую дальнюю прогулку? — спросил он строго.— Где ваш провожатый?
— Я провожатый,— сказала Ленка, выступая вперед. Отмороженные щеки ее посинели от ветра и казались испачканными чернилами. Из-под вязаной шапки смешно топорщились косички.
Начальник госпиталя взглянул на нее без улыбки.
— Ступайте в госпиталь,— сказал он.
«Здравствуй, Лена! Здравствуй, сестренка! Ты пишешь, забыл ли я тебя. Бог ты мой! Разве можно забыть войну, ранение, Сибирь, юность, когда не думалось вообще в те годы войны, что будешь жить, работать и тем более писать правой рукой...»
Так, само собой, складывалось письмо, но некуда было послать его. Где-то на земле своей жизнью жила Лена, сестренка, светлая душа. Она ждала ответа. Она хотела знать, сохранилась ли в памяти раненого солдата, ран-больного Петра Скворушкина.
Что подумала она, получив письмо, продиктованное Анной? Рассердилась? Заплакала? Возмутилась человеческой пошлостью или грустно улыбнулась человеческой глупости?
Закат за деревьями погас, поднялся ветер.
1963
ПУШКИНСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Зимой и в дождливую погоду она заказывала такси заранее, по телефону. Но теперь, весной, машин на стоянке было много,— она видела их из своего окна. Они тянулись на полквартала, пыльно поблескивая в лучах солнца. Они томились в неподвижности ожидания. И она не торопясь спустилась вниз. В лифте было зеркало, и она еще раз осмотрела себя придирчиво и подумала, уже не впервые, что, пожалуй, последний сезон играет свою любимую роль — Ларису в «Бесприданнице».
В который раз она позавидовала характерным актрисам. Им не угрожает возраст. Быть комичными, смешными — их право, даже обязанность.
Лирическая героиня бывает смешна лишь в одном случае — когда ей недостает мужества переменить амплуа.
Со сцены она выглядела еще вполне прилично. Там был грим, осветители, наконец, просто некоторая дистанция между сценой и зрителем.
Она играла в очередь с молодой обещающей актрисой Ворониной. Москва ходила «на Воронину», и многие, узнав о замене, сдавали в кассу билеты, где их покупали простодушные приезжие.
Воронину переманили в столицу из областного театра. Она была находкой режиссера, его гордостью и надеждой. С приходом Ворониной театр, когда-то знаменитый, а потом упавший до того, что билеты на его спектакли в театральных киосках продавали как нагрузку к билетам на айсревю, опять ожил. Опять перед началом спектакля толпились у входа люди, надеясь на лотерейное счастье — лишний билетик...
В такси было душно, пахло нагретой клеенкой и бензином.
— Можно опустить стекло? — спросила она.
— Пожалуйста. Как поедем?
— Через метромост, по Комсомольскому проспекту, а там бульварами к Пушкинской площади...
— Ясно...
— Или... Знаете что, давайте по Ленинскому проспекту, потом по Якиманке, мимо кинотеатра «Ударник» и дальше по улице Горького...
— Как хотите.
— А то этот метромост всё чинят. То правую половину, то левую...
— И то верно,— согласился шофер.— Отгородили полмоста. Пока в один ряд проползешь, все нервы истреплешь...
— Любите с ветерком ездить?
— Мало ли кто что любит,— ответил он уклончиво. Потом они долго молчали. Он вел машину плавно,
мягко тормозя у светофора. И когда трогал с места или перестраивался, чувствовалась опытная рука. Дорогу он тоже знал. Можно было довериться ему и думать о своем. А еще лучше — ни о чем не думать.
Проспект лился широкой полосой и был виден далеко вперед. По бокам его тянулись два узких бульвара, приятных летом, когда еще молодые, но близко посаженные липы соединяются кронами, образуя зеленый туннель, и всё колышется, играет солнечными бликами там, где солнце пробивает листву. А если по бульвару навстречу тебе идет женщина или ребенок в чем-нибудь ярком — красном или голубом,— то это уже просто подарок для глаз.
Сейчас деревья еще голые и не закрывают однообразных домов по обе стороны проспекта. Скучная дорога. Надо было ехать как обычно. Та, другая дорога была красива. Двухэтажный мост через реку, по которому сверху шли машины, а ниже — поезда метро, а там, внизу, под мостом, белые речные катера. Крутой берег, с церквушкой и силуэтом университета, и другой, плоский, с крупным колизеем стадиона и движущимися фигурками спортсменов.
Мост, который все время чинили, был отличным поводом для разговора. Иногда начинал шофер, иногда она.
В сущности, люди в своем большинстве общительны. Мост был только поводом. Как ни медленно двигались по мосту, все же он всегда оставался позади, а разговор продолжался...
Но ей надоела та дорога. Она знала ее назубок, как знала свои роли, которые играла много лет.
И теперь, сидя на заднем сиденье,— она всегда садилась сзади, а не рядом с водителем,— она видела перед собой его спокойную спину и смуглую руку, лежащую на руле. У него было открытое грубоватое лицо с четкими глубокими морщинами на лбу и возле рта. В автомобильном зеркальце она видела его глаза — светлые, прищуренные от солнца и от этого как бы выражавшие некоторое презрение к кому-то или к чему-то.
Такие лица ей нравились. Амплуа существуют не только в театре. Она определила его амплуа. Честный малый. Наверняка. Грим, который накладывает сама жизнь, не обманывает. Какие прекрасные морщины! Ни одной угодливой, слабовольной. Резкость и прямота. И наверное, характерец!..
Мелькали здания, и мелькали мысли. Промелькнул универмаг «Москва» — какой там всегда запах кофе на первом этаже. Транспортное агентство с самолетами и теплоходами в витринах — хочется на север, а гастроли все лето в Сочи. Та же самая публика! Москвичи! Будут ходить на Воронину...
Французское посольство — мысль о французских духах: как все-таки дорого! И еще мысль: Лора едет в Париж! С мужем, на две недели.
Кремль открылся во всей красе.
Весь этот холм, окруженный зубчатыми стенами и башнями с бойницами, и сад под холмом, и купол Ивана Великого, и синее небо — все это будило слишком много чувств и мыслей, чтобы в них разобраться сразу.
Давно она не ездила этой дорогой. А как хорошо! Можно понять иностранцев. Я опять хочу увидеть Париж, а кто-то в Париже хочет в Москву! Мечтает о Москве! Он мечтает, а я уже здесь. Будем утешаться этим!..
Потом была улица Горького. Здесь уже чувствовалось приближение праздника. Народу было гуще, чем обычно. На тротуаре лежали гирлянды лампочек.
Это была улица ее молодости, ее студенческих лет. Она знала здесь каждый дом, прошлое каждого дома, и как-то, желая похвастать своим знанием, сказала: «А эта булочная принадлежала когда-то Филиппову».
И Вовка — ему было тогда десять лет — спросил: «Артисту Филиппову?»
Теперь сын уже студент. Он талантливый математик. В отца. И оба не любят театр и никогда» не ходят в ее театр. Даже на премьеры.
Впрочем, свет не без добрых людей. Ей не преминули доложить, что сына видели в театре. Он был с девушкой. Они «смотрели Воронину». У Вовки хватило такта ничего не сказать ей об этом. И почему-то именно этот такт, это умолчание обидело ее до слез.
— Куда теперь? — спросил шофер. Она назвала театр.
— Только сперва на Пушкинскую,— сказала она и назвала дом рядом с «Известиями». Кивком головы он подтвердил, что понял ее.
Они свернули направо и, объезжая площадь, остановились у светофора рядом с кинотеатром «Россия».
— Хорошая площадь,— сказала она.
— Была,— поправил шофер.
— Почему была? — спросила она.— И теперь тоже.
— Теперь это не площадь,— сказал он.— А так, что-то непонятное... Сквер с фонтаном. А раньше была именно площадь...
— Господи, кому вы рассказываете! — сказала она.— Да я, можно сказать, здесь выросла. Общежитие наше студенческое было тут поблизости. Сколько мы здесь танцевали, на площади этой. По праздникам здесь оркестр играл...
— А салюты помните? — спросил он.
— Салюты? — переспросила она.
— Ну да. Салюты. В День Победы, скажем, или Первого мая... Я тогда в армии служил. В войсках ПВО. В прожекторных частях. И при салютах наши прожектора применялись. Мы на углу Тверского и Пушкинской стояли. Вы должны помнить...
— Я помню,— сказала она.— Я хорошо помню... Прожектора и солдаты.
Дали желтый свет. И тут же зеленый. Они тронулись с места и поехали в плотной толпе машин. Он выруливал уверенно и точно, втискиваясь в просвет между грузовиками и фургонами, обходя своих собратьев-таксистов. Она машинально читала надписи на бортах и кузовах: «Соблюдайте рядность!», «Осторожно! Дети!», «Не уверен — не обгоняй!»...
Он был уверен и обгонял, продвигаясь вперед, насколько можно было продвинуться в неповоротливом стаде, сбившемся в узкой горловине позади площади. И когда развернулись, снова вспыхнул красный.
— Красивые раньше были салюты,— сказал он.— С прожекторной сеткой. Помните? Прожектора наши ставили по всей Москве, а команды принимали с общего КП. Разные фигуры были. Нам особенно нравилась сетка — все небо переплетено, как в голубой сетке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я