https://wodolei.ru/brands/Rav-Slezak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Отец Видера уставился на одну из нескольких сотен фотографий, украшавших стены и часть потолка спальни. Кадет, чье присутствие на вечеринке никто не мог объяснить, возможно, он был младшим братом кого-то из офицеров, вдруг разразился рыданиями и бранью, и пришлось выволакивать его силой. Репортеры-сюрреалисты выражали неудовольствие, но держали марку. Муньос Кано утверждает, что на некоторых фотографиях он узнал сестер Гармендия и других без вести пропавших. В основном женщин. Сюжет фотографий почти не менялся, следовательно, дело происходило в одном и том же месте. Женщины напоминали манекены, порой сломанные, разобранные на части, хотя Муньос Кано утверждает, что в тридцати процентах случаев они были живы в момент, когда их запечатлела камера. Большая часть фотографий была плохого качества (по мнению все того же Муньоса Кано), но это не мешало им производить на зрителей страшное впечатление. Все они были размещены в строго определенном, не случайном порядке: следуя единой линии, вписываясь в единый орнамент, идею, историю (хронологическую, духовную…), в единый план, фотографии на потолке – точная картина ада, пустынного ада (так показалось Муньосу Кано). Пришпиленные кнопками по четырем углам комнаты – картина богоявления. Безумного богоявления. В других фотографиях преобладают элегические нотки. («Но как в таких фотографиях может сквозить меланхолия и ностальгия?» – спрашивал себя Муньос Кано.) Символов мало, но они красноречивы. Фотография обложки книги Франсуа-Ксавье де Майстра (младшего брата Жозефа де Майстра) «Вечера в Санкт-Петербурге». Фотография фотографии белокурой девушки, будто тающей в воздухе. Фотография отрезанного пальца, брошенного на серый пористый цементный пол.
Публика обомлела, разговоры оборвались. Будто ток высокого напряжения пробежал по дому и лишил нас дара речи, пишет Муньос Кано в одном из наиболее выразительных отрывков своей книги. Мы смотрели друг на друга – и не узнавали сами себя, все изменились и все-таки оставались прежними, мы ненавидели свои лица, наши жесты были жестами сомнамбул или идиотов. Некоторые ушли не попрощавшись, а между теми, кто предпочел остаться, возникло странное витающее в воздухе ощущение братства. В качестве любопытной детали Муньос Кано добавил, что именно в этот деликатный момент зазвонил телефон. Хозяин дома не пошевелился, и трубку взял Муньос. Старческий голос спрашивал некого Лучо Альвареса. «Алло, алло! Можно попросить Лучо Альвареса?» Муньос Кано, не отвечая, протянул трубку хозяину дома. «Кто-нибудь знаком с Лучо Альваресом?» – спросил тот после долгой паузы. Такой долгой, что Муньос Кано решил, что звонивший, похоже, давно успел задать какие-то другие вопросы про Лучо Альвареса. Его имя никому не было знакомо. Некоторые засмеялись, это был неоправданно громкий нервный смех. «Такой здесь не живет», – ответил хозяин дома, еще раз послушав телефонную тишину, и повесил трубку. В комнате с фотографиями не оставалось никого, кроме Видера и капитана. По офису, как показалось Муньосу Кано, бродили человек восемь, в том числе отец Видера, судя по виду, не особенно взволнованный (он вел себя так, будто присутствовал – возможно, случайно – на встрече кадетов, по непонятной или скрытой от него причине не задавшейся). Хозяин дома, знакомый ему с отрочества, старался на него не смотреть. Остальные выжившие после праздника разговаривали или шептались между собой, но замолкали при его приближении. Неловкое молчание, которое отец Видера пытался разрушить, предлагая выпить вина или чего-нибудь горячего или закусить сандвичем, им же, в гордом одиночестве, приготовленным на кухне. «Не беспокойтесь, дон Хосе», – сказал, глядя в пол, один из офицеров. «Я и не беспокоюсь, Хавьерито», – откликнулся отец Видера. «Это не более чем незначительная канавка в карьере Карлоса», – сказал другой. Отец Видера посмотрел на него, словно не понимая, о чем идет речь. «Он был очень доброжелателен с нами, – вспоминает Муньос Кано, – а ведь он был на краю пропасти, но то ли не понимал этого, то ли не придавал значения или же притворялся с редкостным мастерством».
Потом Видер вышел из комнаты и говорил о чем-то с отцом на кухне, но мы ничего не слышали. Разговор продолжался не более пяти минут. Они вышли, каждый сжимал в руке стакан с алкоголем. Капитан тоже захотел выпить, а потом опять закрылся в комнате с фотографиями, попросив не входить к нему. По просьбе капитана один из лейтенантов составил список всех присутствовавших на вечеринке. Кто-то вспоминал слова клятвы, другие рассуждали о скромности и чести истинных джентльменов. «Честь кавалерии», – пробормотал некто, кто, казалось, до этой минуты спал. Другие оскорбились и кинулись возражать, что, мол, сомнения касались вовсе не солдат, а штатских, намекая на репортеров-сюрреалистов. «Эти господа знают, как им следует поступать», – заявил капитан. Сюрреалисты поспешили горячо согласиться с капитаном и подтвердили, что по сути ничего особенного и не произошло, обычная светская тусовка. Кто-то приготовил кофе, а потом, гораздо позднее, когда до рассвета оставалось еще довольно много времени, появились трое военных и один гражданский, представившиеся сотрудниками разведки. Присутствовавшие в офисе в Провиденсии позволили им войти, думая, что они арестуют Видера. Поначалу появление сотрудников разведки вызвало уважение и некоторый страх (особенно у парочки репортеров), но минуты шли, ничего не происходило, разведчики с головой ушли в свою работу – и выжившие после вечеринки перестали обращать на них внимание, как если бы это была прислуга, не ко времени затеявшая уборку. На некоторое время, показавшееся всем присутствующим ужасно долгим, представители разведки и капитан закрылись с Видером в его комнате (один из друзей Видера хотел войти, чтобы «оказать моральную поддержку», но человек в штатском посоветовал ему не быть дураком и дать людям спокойно работать), а потом из-за закрытой двери доносились только какие-то клятвы, несколько раз прозвучало слово «безрассудный» – и молчание. Позже разведчики ушли так же тихо, как и пришли, унося в трех коробках из-под обуви, любезно предложенных хозяином офиса, фотографии с недавней выставки. «Итак, господа, – сказал капитан, прежде чем последовать за ними, – вам лучше немного поспать и забыть обо всем, что здесь произошло». Лейтенанты козырнули, но остальные, слишком усталые, чтобы подчиняться приказам или соблюдать какие-либо условности, даже не пожелали ему спокойной ночи (или доброго дня, потому что уже светало). Как раз когда капитан удалился, хлопнув на прощание дверью (смешная, но никем не оцененная деталь), Видер вышел из комнаты и, ни на кого не глядя, пересек зал и подошел к окну.
Раздвинул жалюзи (было еще темно, но небо со стороны гор начинало едва заметно светлеть) и закурил. «Карлос, что происходит?» – спросил его отец. Он не ответил. Казалось, никто не сможет заговорить (все были готовы немедленно уснуть, не отводя глаз от фигуры Видера). Гостиная напоминала приемную в больнице, вспоминал Муньос Кано. «Ты арестован?» – спросил наконец хозяин офиса. «Думаю, да», – ответил Видер, стоя ко всем спиной и глядя на огни Сантьяго, редкие огни Сантьяго. Отец как-то преувеличенно медленно, будто не решаясь сделать то, что намеревался, подошел к нему и обнял. Короткое объятие, на которое Видер не ответил. «Люди склонны преувеличивать», – сказал один из репортеров-сюрреалистов. «Замолчи», – оборвал хозяин офиса. «И что мы теперь будем делать?» – спросил один из лейтенантов. «Вздремнем», – ответил хозяин офиса.
Муньос Кано больше никогда не видел Видера. Но последнее впечатление навеки осталось в его памяти: огромная неубранная гостиная, бутылки, тарелки, полные пепельницы, бледные усталые люди – и Карлос Видер на фоне окна, свежий и подтянутый, со стаканом виски в ни разу не дрогнувшей руке, вглядывается в ночной пейзаж.
7
После той ночи до меня доходили только отрывочные и противоречивые сведения о Карлосе Видере, его подернутая дымкой фигура то появляется, то исчезает на страницах устной антологии чилийской поэзии. Много болтают о том, как он был уволен из Военно-воздушных сил решением тайного ночного суда, на котором он присутствовал, одетый в парадную форму, хотя его фанаты предпочли бы видеть своего кумира в черной казацкой шинели, с моноклем и длинным мундштуком слоновой кости в зубах. Самые лихие и нелепые головы из числа его ровесников видят его скитающимся по Сантьяго, Вальпараисо и Консепсьону, пробавляющимся самой разной работой и участвующим в странных артистических предприятиях. Он изменил имя. Сотрудничает то с одним, то с другим литературным журналом-однодневкой и представляет в них свои проекты (так называемые happenings), которые никогда не реализует или, что еще хуже, реализует тайно. В одном театральном журнале опубликовали одноактную пьеску, подписанную неким никому не известным Октавио Пачеко. Пьеса крайне своеобразная: действие развивается в мире сиамских близнецов, где садизм и мазохизм – просто детские игрушки. В их мире наказуема только смерть, и вокруг нее – жонглируя понятиями типа небытие, ничто, жизнь после жизни – вертятся рассуждения братьев-близнецов на протяжении всей пьесы. В течение какого-то времени (или цикла, как именует это автор) каждый из близнецов развлекается тем, что мучает своего сиамского братца. Затем наступает новый цикл, и мучитель занимает место мученика и наоборот. Но чтобы цикл сменился, нужно дойти до предела мучений, «коснуться дна». Нетрудно предположить, что, описывая жестокие экзекуции, автор пьесы не утаил от читателя ни одной подробности. Действие разыгрывается в доме у братьев и на автомобильной стоянке супермаркета, где они сталкиваются с другой парой сиамцев, с удовольствием демонстрирующих разнообразнейшие шрамы и раны. Вопреки ожиданиям пьеса не заканчивается смертью одного из братьев; напротив – начинается новый цикл страданий и боли. Возможно, ее мораль слишком проста: только боль привязывает нас к жизни, только боль способна заставить жизнь проявиться особенно ярко. В одном университетском журнале появляется поэма под названием «Рот – ноль», грубое креольское подражание Хлебникову, проиллюстрированное тремя рисунками автора, изображающими «момент рот – ноль» (широко открытый рот имитирует ноль или букву о). Поэма подписана Октавио Пачеко, но Бибьяно О'Райян случайно обнаружил в архиве Национальной библиотеки целый авторский раздел, в котором мирно соседствуют воздушная поэзия Видера, пьеса Пачеко и прочие опусы, подписанные тремя или четырьмя разными именами, напечатанные в малоизвестных, а порой и попросту маргинальных журнальчиках, то дешевых, то роскошных, изданных на отличной бумаге, со множеством фотографий (в одном из журналов представлена почти вся воздушная поэтическая эпопея Видера с хронологическим описанием каждого представления) и приличным дизайном. Журналы издавались в разных странах: Аргентине, Уругвае, Бразилии, Мексике, Колумбии, Чили. Их названия отражают скорее стратегию, нежели волю издателей: «Hibernia», «Германия», «Буря», «Аргентинский Четвертый рейх», «Железный крест», «Хватит гипербол!» (издано в Буэнос-Айресе), «Дифтонги и слияния», «Odin», «Des S?ngers Fluch» (восемьдесят процентов всех публикаций на немецком, и в четвертом номере за второй квартал 1975 года опубликовано интервью «на тему политики и культуры» с неким К.В., чилийским писателем-фантастом, знакомящим читателей с фабулой своего первого готовящегося к печати романа), «Избранные атаки», «Братство», «Поэзия пасторальная и Поэзия городская» (колумбийский журнал, единственный хоть сколько-нибудь занимательный: необузданный, дикий, все разрушающий; поэзия молодых мотоциклистов среднего класса, забавляющихся играми с символикой СС, наркотиками, преступлениями, размерностью и сюжетами поэзии «бит»), «Марсианские пляжи», «Белая армия», «Дон Перико»… Удивление Бибьяно было безграничным: среди прочих он обнаружил по меньшей мере семь чилийских журналов, возникших в 1973–1980 годах, о существовании которых он, считавший себя абсолютно информированным обо всем, что происходило в мире чилийской литературы, даже не подозревал. В одном из этих журналов со странным названием «Подсолнухи из мяса», № 1, апрель 1979-го, Видер под псевдонимом Масанобу (имеется в виду отнюдь не воин-самурай, как можно было бы предположить, а японский художник Окумура Масанобу, 1686–1764) рассуждает о юморе, о чувстве смешного, о свойственных и не свойственных литературе жестоких шутках, о гротеске частном и общественном, о том, что может быть подвергнуто осмеянию, о бесполезности невоздержанности и заключает, что никто, абсолютно никто не имеет права судить эту малую литературу, порожденную шуткой или розыгрышем, развивающуюся в форме розыгрыша и умирающую с шутками и смехом. «Все писатели грешат гротеском, – пишет Видер. – Все писатели – Отверженные, даже те, кто родился в благополучных, достойных семьях, даже те, кто стал лауреатом Нобелевской премии». Кроме этого, Бибьяно обнаружил тоненькую книжонку в коричневой обложке, напечатанную на восьмушке листа, озаглавленную «Интервью с Хуаном Соэром». На книжке стоит печать издательства «Аргентинский Четвертый рейх», юридический адрес и год выпуска отсутствуют. Нетрудно понять, что Хуан Соэр, в ходе интервью отвечающий на вопросы, касающиеся фотографии и поэзии, – это Карлос Видер. В ответах – длинных, пространных монологах – излагается его теория искусства. По мнению Бибьяно, интервью производит удручающее впечатление: похоже, что Видер переживает трудные дни и тоскует по нормальной жизни, какой он никогда и не жил, мечтает о статусе чилийского поэта, «защищенного государством, защищающим таким образом свою культуру». Все это так же тошнотворно, как и верить тем, кто якобы видел Видера торгующим носками и галстуками в Вальпараисо.
На протяжении долгого времени Бибьяно втайне, со многими предосторожностями захаживал в этот заброшенный раздел библиотеки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я